Мы сделали эту работу. По-другому и не могло быть: наша молодая энергия, похожая на злость ко всему, что возникало у нас на пути, была сродни этому полярному урагану; вероятно, там, в этом полярном мраке, мы научились сжимать в себе некую мощную пружину, способную при малейшем неверном движении разорвать нас на куски. Что это было?! Какая разница, как это назвать, назовите это страстью, упрямством, волей, чем-то еще. Важно, что это въелось в нас навсегда, как шрам, как вечная татуировка…
Однажды ночью(!), одурев от запаха ацетона и краски, мы решили прогуляться по окрестностям Лабыток… Светила луна, и мы не заметили, как ушли довольно далеко от посёлка… Внезапно перед нами возникла сторожевая вышка, яркий луч прожектора полоснул нам по лицу. И – резкий окрик, который мы не сразу осознали: «Назад! Три секунды, или щас врежу вам девять грамм меж лопаток!!!» Леденящий смысл услышанного пронзил нас раньше выпущенных пуль… Мы попятились, ёжась от жуткого ощущения себя живыми мишенями… Лишь отойдя метров на сто, мы поняли, наконец, что нам грозило. Не ведая, мы вошли в охранную зону лагеря, где содержатся особо опасные преступники. Позднее Валентин сказал нам, что мы были в реальной опасности, и часовые на вышках, как правило, инородцы, не церемонятся в таких случаях и с удовольствием стреляют на поражение.
Неделя упорной работы истаяла, как короткий полярный день, двенадцать больших красочных композиций, выполненных вручную на древесной плите, источая специфический запах непросохшей масляной краски и сиккатива, были расставлены по стенам довольно большого помещения пустующего клуба и вместе с нами ожидали приемки нашим заказчиком. Мы волновались, сознавая, что это наша первая работа в таких специфических условиях. Приехал сам начальник «Ямалнефтегазгеологии». С ним был довольно молодой человек кавказской наружности. Валентин успел нас предупредить, что это сам начальник «Ямальского строительного управления» Мальсагов, чеченец по национальности. Оба с видимым удовольствием рассматривали наши плакаты, и было видно, что они им нравятся. Наши комментарии были не нужны. Это был тот случай, когда работа говорила за своего творца. Работа понравилась всем безоговорочно. Внезапно заговорил Мальсагов. Его речь с кавказским акцентом, была радостно-эмоциональна. Ему так понравились женские ножки на одном из панно, что он предложил нам продать эту работу для своей организации! Назвал весьма крупную сумму наличными, причём, сразу весело попросил нашего заказчика её переуступить. После недолгой паузы наш добрый благодетель, идя навстречу своему влиятельному кавказскому другу, согласился. Вот это апперкот! Интересно было наблюдать за всем со стороны. На следующий день мы были без проволочек рассчитаны обеими нашими благодетелями и, пожав друг другу руки, распрощались самым тёплым образом. В тот же вечер мы решили отметить наш успех. В орсовском магазине мы купили бутылку спирта (65 градусов, другого ничего не было), несколько банок печени, хлеба, каких-то ещё консервов и неплохо посидели втроём… Наш друг Валентин, которому мы были обязаны успехом, рассказывал интересные истории из своей жизни и работы геодезистом на тюменском севере, а мой друг Сашка почему-то пытался научить нас «правильно» пить спирт, иллюстрируя это собственным примером… Много ещё о чем мы проговорили в тот памятный вечер в нашей «служебной» гостинице, в посёлке геологов и геодезистов, расположенном на самом полярном круге…
Сейчас, пятьдесят лет спустя, когда слово «Газпром» мозолит глаза повсюду, от футболок и экипировок всевозможных команд спортсменов, до чуть ли не до нижнего женского белья, хорошо бы знать и помнить, что его сегодняшнее величие начиналось в далеких 1966-69-х годах, там и тогда, когда упомянутые мной люди первыми строили и обустраивали первые посёлки геологов и строителей на этой суровой земле, что открыло возможность позднее, в 1980-х годах, начать строительство первого в СССР экспортного магистрального газопровода «Уренгой-Помары-Ужгород». И мы с моим другом Сашкой Рычковым смело гордимся тем, что приложили к этому свои руки и вдохновение… Свои скромные таланты. И пусть плакаты и панно, созданные нами, прослужили недолго в суровом северном климате, но они честно несли свою северную вахту, и если кому-то стало чуть теплей и радостней при виде их, то значит, все было не зря… Ведь и Александр Матросов прожил совсем недолго, и, хотя не спас все человечество, но, по крайней мере, сберёг жизни многих боевых товарищей своей мгновенной и великой жертвой…
Наши короткие, но столь насыщенные впечатлениями зимние каникулы подходили к концу. Оставалось пару дней, которые должны были уйти на дорогу до далекого родного Питера. Напоследок мы обошли весь Салехард в поисках оленьих шкур. Почему-то нам хотелось привезти домой именно оленьи шкуры… Нам казалось, что это будет убедительным доказательством нашего пребывания на далеком Севере. В одном из заготпунктов Салехарда мы нашли то, что искали. Это были несколько плохо выделанных оленьих шкур, которые мы и купили.
Настал день отъезда. Наш добрый друг Валентин провожал нас. В этот день мороз отпустил, потеплело, было ясно и хорошо, как в каком-нибудь зимнем пригороде Ленинграда. Прощание с другом было грустным. Расставаясь, мы приглашали его в Ленинград, просили обязательно писать нам письма… Состав тронулся. Стоя у окон, мы видели удаляющуюся фигурку в чёрной овчинной дубленке и большой рыжей шапке из меха непонятного зверя. Рука была поднята в прощальном жесте…
Прошло ровно полвека с тех пор. У меня сохранились две-три пожелтевшие фотографии, где на непрочной бумаге видны два уверенных в себе студента-художника, «покорившие» – каждый свой личный, такой далекий и такой тёплый Север…
Вернувшись в институт с опозданием на три дня, мы были вызваны к декану. Добрый наш декан, Михаил Афанасьевич Таранов, выслушав наши оправдания, только посмотрел на нас веселыми с грустинкой глазами и, рассказав какую-то байку из своей богатой на события жизни, отпустил с миром…
Друг мой Санька
Немного у меня было друзей мужеского пола за всю мою жизнь… Наверное, это была моя вина, а, может, особенность характера, в чем-то закрытого от посторонних глаз и влияний, герметичного, смолоду распахнутого лишь навстречу тайным желаниям и смутно брезжащим, надеждам. Не понимаю лишь, как этот тайный герметизм со временем мог сочетаться во мне с открытостью и всегдашней готовностью проникнуться чувствами и состоянием души каждого встреченного мной человека. Проистекало ли это от моей внутренней незащищенности, которую иногда путают с искренностью? Я не знаю… Но с возрастом я особенно остро стал чувствовать незащищённость и обреченность каждого человека. Чувство мучительного страха за всех живущих на этой зыбкой земле возникло и разрослось во мне не на пустом месте: крушение на моих глазах, казалось, незыблемой советской империи, этого «Титаника», так фатально погибшего в конце 80-х – начале 90-х, в котором прошла большая часть моей жизни, кровавый шабаш самолюбивых и корыстных разрушителей – все это во многом перевернуло моё сознание и заставило по-другому, глубже взглянуть на тех, кто был принесён в жертву партийным выродкам-казнокрадам и растлителям обреченного на жалкое выживание населения, ещё вчера ощущавшего себя единым народом… Но сразу оговорюсь: эта моя открытость была опережающей реакцией на такую же доброжелательную открытость и бесхитростную искренность любого встреченного мной человека. Мешала этому лишь моя интуиция. Работая против меня, она жестко сортировала людей на скрытых недоброжелателей и их антиподов… Первых и вторых было примерно поровну, но если к простым и бесхитростным людям я был распахнут, то к другим я никак не мог позволить себе относиться так же, разумеется, тотчас обрывая с ними любые контакты.
Я рано почувствовал в себе тяготение к творчеству и творческим людям. Этот род человеческой деятельности ассоциировался у меня с чувством ничем и никем не ограниченной свободы самовыражения, с жаждой заглянуть за однажды установленные социумом границы возможного и допустимого, с «полетами во сне и наяву», с собственным тайным желанием заявить о себе всему миру и создать собственными руками что-то яркое, необычное, насущное и необходимое для всех… Если угодно, явить себя миру и потрясти этим весь Божий мир… Этот максимализм гнездился глубоко в недрах моего характера и временами оживал во мне, наподобие дремлющего вулкана. Тогда его испепеляющие и грозные извержения могли завести меня очень далеко… «Игорь! Ты – вулкано!» – написал много лет спустя, находясь у меня в мастерской на Петроградке, атташе по культуре итальянского консульства в Санкт-Петербурге на титульном листе «Божественной комедии» великого Данте. Откуда только этот красивый молодой итальянец мог почувствовать во мне, своем сверстнике, этот таящийся во мне огонь скрытого темперамента? Как бы то ни было, приходилось жить с этим бушующим огнём внутри, с этой непрекращающейся ни на минуту «жаждой воли и свобод», и как-то сопрягать этот душевный недуг с окружающим миром и населяющими его людьми.
Может, поэтому я так трудно сходился с людьми. В последних классах художественной школы, я вдруг «увлёкся» поэзией, точнее, она как-то сама выбрала меня… Роковую роль в этом сыграл Маяковский, особенно ранний, до 13 года, с его вселенской неохватностью раскрепощенных молодых чувств и буйством такой же, как у меня, клокочущей энергии. (Может, поэтому я так полюбил впоследствии всевозможные гидростанции и горжусь поныне, что одна из моих оформительских работ в своё время долго украшала собой машинный зал могучей Усть-Илимской ГЭС!) На первом курсе художественного института я открыл для себя Пабло Неруду, гениального чилийского поэта, творца «Всеобщей песни». Точнее, это он открыл меня в себе, предугадав во мне моего тайного Колумба, окончательно пробудив моё неуемное «конкистадорство»… С этим я уже не мог справиться, и внутренняя болезнь странствий поразила меня на долгие годы.
Вот тогда мы и встретились с ним, в общем-то «нормальным пацаном», 19 лет от роду… Мы оказались полными сверстниками – майскими, 1948 года рождения… Имя ему было Сашка – простое, как и все, что нас окружало. А началось все на первом курсе графического факультета Академии Художеств, на который я перевёлся с живописного зимой 1967 года.
Наша смешанная группа первокурсников была относительно невелика – человек пятнадцать. Состав её был весьма пестрый. Половина состояла из коренных питерцев, СХШ-атиков, другая – из приезжих, у которых за плечами были художественные училища Алма-Аты, Красноярска, Одессы, Пензы. Девчонок и мальчишек было поровну. Нескучные были ребята, смешливые, незажатые и своеобразные, особенно СХШ-атики. Первую, самую раннюю лекцию по диамату питерцы добросовестно игнорировали, а приезжие добросовестно просыпали в своём общежитии на третьей линии Васильевского острова. В классах рисунка и живописи летали всевозможные шуточки и смешные реплики, часто вызывавшие нерегламентированный смех. Казалось, слово «дисциплина» было не про нас, над всем витал дух некоторого анархизма… В этом своеобразном разношерстном интернационале мы и сблизились с Саньком. Одному Богу известно, что притягивает людей друг к другу или, точнее, заставляет обращать внимание. Я говорю о мужской дружбе… Какие-то мелочи, детали, «штрихи к портрету», манера общаться, выражение лица, мимика и т.д. – все это исподволь формирует образ человека, который может заинтересовать тебя, а может вызвать антипатию. Вероятно, было нечто, что вызвало в нас обоюдный интерес друг к другу. Саня был невысокого роста, сухощавый, чуть сутуловат, спортивной склепки (несколько лет занимался самбо), подвижнен лицом, весьма смешлив и ироничен, но, главное, я почувствовал в нем столь присущую мне склонность к авантюризму и легкую, врождённую готовность к смелым и неординарным поступкам, тот же, столь близкий мне интерес к странствиям и смелость в принятии всяческих решений. То, что называют «лёгок на подъем». Одним словом, я почувствовал в нем идеального союзника и единомышленника, уж не говоря о том, что нас сближало общее рисовальное ремесло, которое мы оба ревностно и ревниво постигали в Академии, учась, в том числе, и друг у друга. Была в нас тогда молодая спесь, ёрничество. Часто я подбрасывал какую-нибудь смешную фразу, этакую уничижительную «фигуру речи», относящуюся к кому-либо или чему-либо, Саня подхватывал ее на лету, дополняя или окрашивая новым смешным оттенком… Так часто выглядела наша речь, речь двух неразлучных пересмешников. Две наши фамилии были нерасторжимо едины, и, если надо бы справиться об одном из нас, можно было назвать вторую фамилию…
Отец Санька был художник. Это был крепкий с виду, сильный мужчина с волевым выразительным лицом, к сожалению, умерший от инфаркта в самом мужском расцвете. Это случилось в лифте, когда он возвращался из своей мастерской в Невском районе Ленинграда. Мы учились тогда на втором курсе… Саня сильно переживал смерть отца, которого очень уважал и который был для него абсолютным авторитетом… Кроме матери – вероятно, строгой женщины, в осиротевшей семье была ещё бабушка, сухонькая совершенно деревенская и набожная старушка с острым язычком и своеобразным московским выговором. Родом она была из города Воскресенска Московской губернии. Ныне это город Истра, где расположен величественный и намоленный Ново-Иерусалимский Воскресенский монастырь. Не раз, возвращаясь из Москвы на машине, я проезжал мимо небольшого посёлка Рычково, с теплотой вспоминая такую уютную бабушку Санька, возможно, одарившую его народным православным духом.
1970. Лето. Рига. Мария. Бах.
Мария и Рига – два слова утешных
Застыли, как грусть в янтаре…
У меня в руках старая виниловая пластинка. Бах. В исполнении Глена Гульда. На ней едва различима надпись на латышском языке, сделанная авторучкой. Буквы почти исчезли, но прочитать все-таки можно: «Игорю на память о Риге… Мария. 1970». Очень дорога мне эта пластинка, как дорога и любима мной и по сей день музыка Баха, как дороги воспоминания о той, которая мне её подарила. Так неприкосновенно дороги и неизгладимы бывают только воспоминания о первой любви…
Лето 1970 года было очень насыщенным поездками по стране и яркими, незабываемыми впечатлениями, рожденными ими. Сразу после окончания 3 курса Академии Художеств нас, студентов-графиков, отправили на летнюю практику в Латвию, не ставя перед нами никаких серьёзных задач. Практика была, и правда, чисто символической. Первым пунктом была Кулдига, не особенно впечатлившая меня. Через 10 дней нас привезли в Ригу. Описывать Ригу сложно, там надо просто побывать. Она слишком интимна. Её надо видеть, слышать и чувствовать. Меня сразу очаровал романтический облик этого города: готические соборы, каменные мостовые, поэзия уличных лабиринтов и внезапных тупичков… Чайки… Буквы латинского алфавита… Я как-то сразу влюбился в этот город, услышав его тайную музыку. Она была мелодична и чуть печальна. Это совпало с моим настроением. Мне помог в этом тонкий латышский поэт Ояр Вациетис, написавший: «Мне до дома осталось – три тыщи черных черепах…». Это о рижских булыжных мостовых.
Мы с моим другом Сашкой, не уставая, бродили по городу, открывая для себя много удивительного и необычного. В этом городе было, что посмотреть, и у нас как-то обострились зрение и слух. Нас притягивали детали, подробности чужой нам католической культуры. Чужой, но необъяснимо-притягательной. Мы засовывали свой нос даже в парадные жилых домов, иногда встречая, не слишком дружелюбные взгляды и реплики, типа: «А что вам здесь надо?». Особенно нас притягивал старый город, который мы обошли вдоль и поперёк. Мы много рисовали, дыша полной грудью воздухом свободы. Кажется, первый раз над нами не довлела никакая обязаловка.
Однажды, это была суббота, довольно рано мы шли с моим другом по одной из улиц старой Риги, намереваясь найти мотив для рисунка. В этот ранний час город был пуст. Таинственная средневековая тишина окутывала красивые фасады спящих домов, где-то высоко над голубыми ущельями узких улиц зарождающееся июньское утро робко прикасалось своими нежными ладонями к каменной молчаливой громаде Домского собора.
Странно и отчётливо вплыло в эту благоговейную тишину мелодичное цоканье. Казалось, это была какая-то волшебная ксилофонная нота в симфонии рижского утра, привнесшая в неё новую невыразимо-волнующую мелодию… Что это было? В какой-то момент нам показалось, что одинокий всадник, отпустив поводья, выстукивает эту загадочную мелодию лошадиных копыт по каменной мостовой одной из улочек старого города. Разгадка наступила внезапно: это мелодичное цоканье исходило от одинокой молодой женщины, возникшей перед нами как бы ниоткуда. Её изящный миниатюрный силуэт внезапно нарисовался шагах в двадцати впереди нас… Казалось, вот он и банальный сюжет для художника: тихая улочка Риги, раннее утро и одинокая женская фигура… Но наше затаенно-восторженное состояние было далеко от подобных банальностей. Мы переглянулись, как если б нас пронзила одна и та же мысль. Я стопроцентно уверен в том, что Саня подумал о том же: тонкая «цокающая» хрустальная мелодия женских каблучков, сливаясь с величественным хоралом вырастающего на наших глазах старинного величественного собора, этого древнего символа Риги, рождала в нас то редкое чувство творческого искушения и восторга, которое только и может создать нечто неповторимое и необычное в искусстве. Мы шли, как заворожённые, перекатывая в голове подобные мысли и открытые этой звучащей в нас музыке.
Расстояние между нами и этой утренней женщиной сокращалось… И вдруг я подумал, что идущая впереди нас незнакомка наверняка имеет отношение к музыке, и, скорее всего, её зовут Мария… Я думаю, сработала чистая интуиция, что же ещё… Друг мой Санька согласился со мной и, как-то по-особому посмотрев на меня, внезапно предложил познакомиться с этой прекрасной незнакомкой на хрустальных каблучках, чтобы спросить об этом у неё самой… Повода не понадобилось. Неожиданно женщина замедлила шаг и обернулась на нас. Лицо её, выражавшее легкое удивленное любопытство, было прекрасно. Настолько прекрасно, что мы оба растерялись… Длинные каштановые волосы незнакомки свободной волной ниспадали на её узкие плечи. Правильные черты лица, большие карие глаза внимательно и чуть иронично смотрели на нас, красивого рисунка чувственный рот слегка кривился в едва заметной загадочной полуулыбке. Вдобавок, она обдала нас таким тонким, но отчетливым ароматом изысканных духов фирмы «Дзинтарс», что внутри у меня что-то оборвалось, и я «поплыл»… Что заставило её обернуться? Неужели она испугалась нас, заслышав наши шаги за спиной? Но вполне располагающая, чуть стеснительная улыбка моего друга Санька и наш залихватский вид художников с большими папками в руках, вероятно, мгновенно успокоили её, рассеяв всякие возможные подозрения. И то сказать, художники в старой Риге – тот же фирменный знак, что и рижский бальзам…
Но каково было наше удивление, когда, знакомясь с нами, она назвала своё имя. Её звали… Мария… и она действительно имела отношение к музыке. Причём, самое прямое: она преподавала фортепьяно в одном из музыкальных училищ Риги и именно туда она сейчас и шла, чтобы подготовить концертный номер. Странная легкость овладела нами, как если бы мы были давно и коротко знакомы. И нам ничего не стоило напроситься послушать её игру. С удивительной открытостью Мария пригласила нас, почти незнакомых питерских парней, на свою репетицию. И вот, притихшие, мы сидим с Сашкой в пустом и гулком классе музыкального училища и, затаив дыхание, внимаем раскатам импровизации, которые, как стая стремительно-пугливых птиц внезапно взлетают из-под тонких пальцев очаровательной Марии. Надо ли говорить, что это было восхитительно и ошеломительно. Стало понятно, что эта хрупкая миниатюрная женщина, чем-то напоминающая молдаванку, – большой профессионал…
Между тем, после небольшой паузы, одарив нас каким-то неземным взглядом, Мария снова припала к клавишам… На лбу её явственно обозначилась складка, как если бы тень боли коснулась её прекрасного лица… Первые аккорды неземной музыки, исторгнутые её узкими и сильными пальцами из таинственных глубин рояля, буквально сразили меня… Это зазвучал Бах, я опознал его по отрешённой глубине, вознесенной к совершенно иным, неведомым нам мирам, где, возможно, так же терзаются неизвестные существа, наделённые способностью к небывалой, недоступной для нас, смертных землян, любви… Но, Боже праведный! Как она играла Баха, эта хрупкая и сильная таинственная наша незнакомка с именем Мария!.. В её игре, в том, что исторгалось из-под её рук, было столько космического сожаления, столько невыплаканной мольбы, что временами сердце моё готово было разорваться… Я посмотрел на Сашку: он был странно молчалив и пугающе бледен… Зная его, я представлял, что происходит у него внутри…
Смутно помню, что было потом… Обалдевшие, вероятно, мы благодарили нашу гениальную Марию, возможно, даже с нашей юношескою горячностью произносили какие-то броские слова… Но что значили все эти слова после того, что только что произошло с нами? Великая всепроникающая музыка гения попросту смыла все слова… Что чувствовала Мария, видя ту реакцию, которую произвела на нас исторгнутая ею божественная музыка гениального Баха? Я думаю, что она оценила, не могла не оценить в нас самых благодарных слушателей.
Расставание наше было грустным… Оставаться и говорить о чем-то суетном и незначительном было невозможно. Нелепо, может быть, неуклюже, но впервые в своей жизни я поцеловал женскую руку… В какой-то момент наши взгляды встретились, и мне показалось, что в глазах Марии, этой, безусловно, красивой и более чем привлекательной миниатюрной женщины, шевельнулась на мгновение глубинная грусть. Расставания ли… Надежды ли… Прощания ли… И тотчас что-то незнакомое с болью оборвалось у меня внутри, и надо было немедленно подавить это в себе, чтобы не натворить глупостей… Мне это удалось. Уже в дверях огромного пустого класса она с некоторой неуверенностью в голосе пригласила нас в следующую субботу на очередную репетицию…
Прошло несколько дней после этой удивительной встречи и того потрясения, которое она оставила нам в наследство. Мой друг Сашка неожиданно уехал в Питер. Что-то произошло у него с любимой девушкой. Я остался в Риге, впав в некую меланхолию. Какое-то опустошение проникло в меня, ничто не радовало, куда-то делся, сойдя на нет, недавний интерес к окружающему незнакомому миру. Тошнило и от немногих однокурсников, которые ещё не уехали. Я уже собирался взять билет и тоже уехать домой в Питер, но что-то удерживало меня… Я знал: это что-то, я точнее, кто-то, была Мария…
Ждать до субботы стало невмоготу. Мне было муторно. Однажды вечером я бродил по Домской площади и, подойдя ко входу в собор, увидел афишу, приглашающую на концерт органной музыки. Известный органист должен был играть Баха, прелюдию ре-минор. Я уже хотел взять билет, но какая-то тайная сила удержала меня от этого… Я развернулся, чтобы уйти, и тут … И тут я увидел ЕЁ. Да, я не мог ошибиться, это была она… Мария… Это была её походка, её миниатюрная фигура… Она, не спеша, чуть в раскачку, шла по дальней стороне площади, невдалеке от известного рижского кафе «Три брата».
Сердце моё дрогнуло, затрепетав с невиданной силой… Я посмотрел на свою по-рабочему небрежную одежду, которая так отличалась от нарядов гуляющей публики. Плевать! В каком-то помутнении, не глядя под ноги, я бросился на другую сторону площади… Не помню, как я приблизился к ней и произнёс её имя… Она обернулась, и знакомая полуулыбка осветила её прекрасное, трижды прекрасное лицо. «Игорь, вот это встреча! Как неожиданно! Я думала, вы уже уехали». Я слышал её чудный голос, и у меня кружилась голова… Так действовал на меня алкоголь… «Мария… Я думал, я обознался… И вправду неожиданно…» – слова вязли у меня во рту, беспомощно прилипали к пересохшему языку. Но разве могло быть иначе?! «А где ваш друг Александр? Как ваша практика?» – звучало, как в тумане. Каким-то чутьем до меня доходило, что Мария также автоматически произносит эти слова, чтобы скрыть, замаскировать своё волнение. И тут нам обоим пришла спасительная мысль, почти одновременно озвученная нами, когда мы подошли ко входу к знаковому рижскому кафе «Три брата», вернее, Мария опередила меня на пару секунд: «Может, кофе?».
Через несколько минут мы сидели вдвоём, друг напротив друга, за небольшим уединенным столиком по-рижски уютного кафе, у окна с видом на не менее известную площадь… «Расскажите о себе», – глядя на меня со своей обворожительной улыбкой, произнесла Мария, пока мы ждали официанта. Я облегченно вздохнул… Что я мог рассказать о себе, мальчишке, когда моя настоящая жизнь только начиналась? Я чувствовал, как во мне поднимается волна недвусмысленного интереса к этой красивой женщине, явно старше меня и, разумеется, опытнее во всех отношениях. И все-таки мне стало легче, уже потому, что я мог говорить о вещах для меня привычных и представлявших бесспорный интерес. Но прежде чем рассказывать о себе, я счёл нужным поведать Марии о том, какой эффект произвела на меня её потрясающая игра, и, не убоявшись некоторого пафоса, рассказал ей о том, какие сложные чувства пробудились во мне и как это подействовало на меня после… Я упомянул о своей меланхолии и чувстве подавленности, опустошающей меня… Я видел и чувствовал, что Мария слушает меня с искренним и неподдельным интересом, не пытаясь прервать, и это придавало мне уверенности. Глаза её, сверкая огоньками нетерпения, неотрывно смотрели на меня. Так на меня не смотрела ещё ни одна женщина. Не боясь выглядеть смешным, я продолжал изливать перед ней душу и то, что накипело в ней в эти последние дни…
Аве, Мария (двадцать лет спустя)
1990 год. Середина жаркого июля. Около 3 часов дня. Лесной дорогой я еду на своём «Москвиче» в глухую псковскую деревню Бараново… Там ждёт меня одна женщина моего возраста. Она – питерская художница, притом, очень талантливая. Она вдова и у неё громкая фамилия моего любимого поэта Серебряного века. Что меня связывает с ней? Это стоит отдельного рассказа…
Мы познакомились с Натальей в Питере год назад, в общем для нас питерском Союзе Художников, на большом и шумном перевыборном собрании, проходившем в большом зале Петербургской консерватории. В перерыве я увидел женщину, свою коллегу, полчаса назад смело выступившую на трибуне перед огромной, кипящей выборными страстями, бурной аудиторией членов Союза всех секций… С трудом сдерживая волнение, она пробовала пристыдить некоторых не в меру ретивых ораторов, увлёкшихся перемыванием грязного белья и публичным выяснением отношений. «Смелая женщина! Как она их!» – подумалось мне, сидевшему очень далеко от сцены. В перерыве я увидел ее прислонившейся к одной из колонн огромного вестибюля. Она стояла одинокая, погружённая в свои мысли и, казалось, отгородившаяся от шумного и пестрого сообщества наших коллег-художников. Я подошёл к ней и поблагодарил за смелость её краткого, но отрезвившего всех выступления. По её реакции на мои слова, я понял, что ей польстило моё неравнодушное внимание и одобрение её позиции. Так состоялось наше знакомство с Натальей, эффектной женщиной, ярким художником-прикладником с непростым характером и со своей жизненной позицией. Должен сказать, что мне всегда нравились такие женщины, такого человеческого типа: волевые и женственные, независимые и искренно-доверчивые, преданные своему делу… Наталья была из их числа. Но был в ней и особый шарм, некая изюминка, сразившая меня. Склонность к задумчивости, бесшабашная смелость, скрытый темперамент и своеобразная тонкость восприятия. Я почувствовал всем своим существом, что я должен быть с этой женщиной. Что это моя женщина! Наш роман развивался ошеломительно быстро и бурно – и это в 40 лет! Мне было легко с ней: мы разговаривали, мыслили и чувствовали на одном языке.
Года за 4 до нашей встречи я купил себе избу весьма далеко от шумного и порядком надоедавшего Питера, в небольшой псковской деревне, расположенной в границах Пушкинского заповедника… Намотавшись до этого продолжительное время по городам и весям великой советской державы, я устал душевно и решил уединиться. Прошло почти 27 лет, как я окончил Академию, позади было много всего, от чего хотелось убежать, спрятаться, зарыться в себя. Я проводил в моем деревенском убежище много времени в году, занимаясь творчеством и погружаясь в спасительные размышления. Нигде мне так хорошо не думалось и не работалось, как в моей ставшей родной деревеньке. Неподалеку, в соседней деревне, я помог купить и Наталье вполне приличный дом-избу, где она могла проводить время одна или со своими несовершеннолетними детьми. Живя рядом, мы часто виделись, регулярно ездили к Пушкину, бывали в окрестных деревнях и городках. Наезжали и в соседнюю Латвию…
Однажды, устав от сидения на месте, я предложил Наталье рвануть в Ригу на моем «Москвиче». Ей понравилась эта идея, и мы решили сразу осуществить наш план…
Уже час мы тряско едем по разухабистой грунтовке в Красногородск и далее к латвийской границе. Вот эта сакральная вьющаяся пышным сосновым лесом дорога, где мы были мучительно счастливы! Ильинское… Сафоново… Незаметный для чужих глаз поворот на большую, окружённую лесом поляну, где год назад мы провели ночь любви в моем авто… Дорога моей зрелой любви… Дорога безудержной, отпущенной на волю, отрицающей все страсти. Кто прошёл её в своей жизни, тот меня поймёт… В Красном мы ночевали в агрошколе-детском доме, у моего друга-директора этого старейшего детского дома Псковщины, собравшего сирот со всех районов обширной области. Уважив нашу просьбу и войдя в наше «безвыходное» положение, нас поместили в пустующем помещении медпункта, в изоляторе для тяжелобольных (мы и были больны!), где пары сдвоенных коек вполне хватило для нашего прогрессирующего любовного рецидива…
Странная встреча произошла по нашем пробуждении, больно врезавшаяся мне в память… Пробудившись и наскоро перекусив, мы было собрались продолжить путь, как вдруг моё внимание привлекла грустная детская мордашка, прильнувшая к толстому стеклу, отделяющему наш «изолятор» от небольшой палаты… Ребёнок лет семи смотрел на нас такими печальными глазами, что нам стало не по себе, если не сказать стыдно… Кто ты, мальчонка, и что ты делаешь здесь? Вероятно, эти вопросы звучали нелепо в данной ситуации: было ясно, что ребёнок находился здесь в полной изоляции, будучи болен какой-то заразной болезнью. Как потом мы выяснили у моего друга, директора детдома, мальчик, его звали Виталик, как моего сына, был помещён в изолятор, потому что болел чесоткой. Он сирота при живой матери, которая живёт далеко и давно не навещает сына… Это взорвало меня, я попросил директора дать мне адрес его матери и обещал, что обязательно напишу ей письмо, где выскажу все, что накипело у меня на душе (позднее я действительно написал ей это письмо). С грустью в душе, усиленной чувством стыда за подаренную нам радость, мы покидали с Натальей это печальное место, этот приют обделённых родительской любовью, несчастных детей-сирот…
Лямоны, заброшенная тогда усадьба Пещурова, дяди канцлера Горчакова, лицейского товарища Пушкина (куда, кстати, нелегально приезжал наш поэт, находясь в ссылке в Михайловском). Остатки старинного дворянского парка… Грустные следы неведомой нам жизни предводителя дворянства Опочецкого уезда, влиятельного и авторитетного помещика Пушкинского времени… Неужели и после нас останутся такие же руины, и моё Букино со временем превратится в пепелище? К счастью, в наше время усадьбу Лямоны спасли силами местных энтузиастов, а моя убогая деревенька пока ещё держится на плаву… Шустрая, скользящая, прячущаяся в густых кустах река Льзя, граница с Латгалией… Пересекая её в эти жаркие дни июля 1990 года, мы ещё не знали, что через месяц с небольшим она будет навсегда закрыта для нас в этом романтичном месте пропуска, которую не раз мы пересекали прежде.... Прежде… Какое, если вдуматься, страшное слово, намекающее на преходящесть всего земного, на краткость всего, что отпущено человеку в этом изменяющемся мире… Глядя на чёрную, лениво истекающую воду этой почти незаметной речушки, мы думали с Натальей об одном и том же: о мимолетности собственной жизни, обставленной фатальными ловушками неумолимого рока – нам ли было не знать об этом…
Наталья приехала в Питер из Москвы, куда ранее приехала с Украины, из городка Шепетовки, где окончила среднюю школу. Отец её был военным прокурором. Не доучившись в худучилище им. 1905 года, чтобы не потерять время, она рванула в Питер, покоривший её с порога, поступила в «Муху» на факультет художественной росписи тканей. Окончила. Нашла себе здесь мужа-инженера, став ленинградкой, дважды родила. Скоропостижная смерть мужа сделала её вдовой в 30 лет… Мы встретились через 10… Так легла карта. Так повернулась Судьба, похожая на изменчивый диск Селены. Мне показалось тогда, что она чувствовала себя одинокой и чуждой большому, некогда поразившему её городу, где жить оказалось куда сложнее, чем это казалось в юности… Не потому ли так засосала нас поздняя любовь, чтобы дать нам шанс добрать своё, вырванное у нас изменчивой Судьбой?
Миновав Резекне, мы рассекали по классному шоссе общим направлением на Ригу. Странная табличка-указатель на обочине шоссе с указанием на некую деревушку, или хутор по-здешнему, привлекла мое внимание. Ба, да я не верю своим глазам! Здесь родилась любовница Меншикова и жена самого Петра Первого, сделавшего её императрицей, – будущая Екатерина Первая, она же Марта Скавронская. Вот это встреча! Какой исторический сюрприз преподносит нам с виду унылая Латвийская глубинка, намекая об уважительном отношении к своей Русской истории. Пётр Первый… Любвеобильная Екатерина… Латвия… Неисповедимы пути большой истории. Может, и наши с Натальей убогие псковские деревеньки отметятся когда-нибудь на преображенной карте будущей России, а оригинальный указатель в виде верстового столба на Киевском шоссе укажет прагматичным белорусам на мою бывшую деревеньку Букино?
Третий час пути стал предательски утомлять. Сказалась бессонная ночь, отданная любви. Серая тоскливая лента шоссе надвое рассекала чуть всхолмленную, окрашенную в желтые тона спелого лета, в целом, не слишком выразительную эту часть Латвии с разбросанными повсюду небольшими хуторами, обходя небольшие городки и стремя нас к ещё неблизкой Риге. Сквозь легкую дремоту пытался я вспомнить, когда же я был в ней последний раз…
Нагруженная сегодняшними переживаниями и эмоциями, память с трудом перенесла меня в мою молодость. 70-й год… Наша практика в Риге, город на Даугаве, очаровавшей меня строгим католическим шармом… Наши бесконечные походы по «тихим улочкам Риги»… Мария… Ударом далекого католического колокола отозвалось во мне это далекое, близкое мне когда-то имя… Мария… Вдруг отчётливо всплыли несколько наших волшебных, загадочных встреч, моя сумасшедшая влюбленность в эту поразившую меня тогда красивую женщину чуть цыганского типа, до слез потрясшую меня своим исполнением моего любимого Баха… Мария… 20 лет прошло… Я вспомнил её предсказания о моей будущей жизни. А ведь они, пожалуй, исполнились, с той невозможной точностью, которую она предрекла! Я вспомнил свою жизнь, пролетевшую за эти прошедшие 20 лет, как безостановочный скорый поезд мимо одинокого степного полустанка. Господи милосердный! 20 лет моей жизни…
«Что-то во мне взорвалось, как жакан, / Выйду ли в ночь, у платформы застыну – / Где ты, мой поезд Москва-Абакан? / Взрежь эту жуть, отвези меня к сыну…».
Я ведь действительно рано и крупно начал, сделав своим девизом: «Все или ничего!». Сорвавшись как с цепи, я ещё со студенчества стал швырять себя на черные рифы жизни, бесстрашно выгребая в простершемся передо мной океане свободы… Никакой власти над собой я не признавал по определению. Мне действительно светила яркая и путеводная звезда удачи, освещавшая, словно предуказанный мне путь, по которому я с радостью сумасшедшего паломника, шёл к своей смутной мечте… Была ли высшая цель? Была – максимально приблизить себя к грешному человечеству, чтобы познать его сильные и слабые стороны, взвесив это на весах собственного жизненного опыта, найти своё собственное место в оскоплённом заблуждениями мире, отравленном губительными идеями подавления человека. Да, я играл по-крупному, иногда многим рискуя и даже жертвуя, но не поддающаяся разумному объяснению сила влекла меня по этому заведомо тернистому и, казалось, бесперспективному, с точки зрения обывательской логики, пути…
Ах, Мария… Как ты была проницательна, как пророчески точно ты нарисовала тогда картину моего будущего, похожего на монументальную фреску на тему битвы богов с гигантами! Я и сейчас чувствую себя в состоянии этой борьбы с собственными и общими нескончаемыми заблуждениями хилого и своевольного человеческого ума, частью этой бесплодной и вечной борьбы дольнего и горнего начал…
Что приносило мне утешение? Деньги я никогда не ценил, хотя и имел их много. Только душевная человеческая тонкость, ищущий широкий ум и харизма, как раз то, что крайне редко встречаешь в человеке, опутанном ядовитой паутиной примитивного эгоизма, загнанного в него примитивным социумом или ещё более примитивным государством… Понятно, друзей среди мужеского пола у меня не было, и не могло быть по определению (кроме одного, погибшего, в котором я был уверен, как в себе). Я искал эти редкие качества в женщинах (в ком же ещё!), но и здесь я не был так удачлив, как хотел бы. Встречи с ними были спонтанны до алогизма, притом, что я легко обманывался (и готов был обманываться!) на их счёт… Две-три из десятка встреченных, возможно, отвечали моим критериям, но даже с ними не сложилось… Да и могло ли сложиться, с такой разницей потенциалов!
Мало-помалу, перекатывая в голове подобные мысли, по оживившемуся движению я понял, что мы уже на дальних подступах к Риге…
Саласпилс