Он посмотрел на учителя сердитыми глазами.
Пётр Аникич нахмурился. Но в душе он почувствовал облегчение. «А Бог с ней, с этой тактичностью!»
– Почитайте хоть в таком случае. Или, впрочем, – прибавил он веселее, – я вам сам…
Марк Патрикиевич расцвёл и ринулся за книгой. Но на пороге остановился.
– Maman… я про новую maman говорю… – крикнул он, – просила, чтоб не заниматься в зале… Вы паркет портите ногами: пыль в дырявых сапогах приносите. Пойдёмте сюда!
– Пойдёмте! – смущённо отвечал учитель, проводя рукой по затылку. – Действительно, пыли на улицах столько… – бормотал он.
Они пришли в узенькую комнатку. На столе блестела изрезанная клеёнка, подоконник был залит чернилами. Огромный бумажный змей лежал в углу. Из окна виднелся сад, с жёлтыми дорожками, пёстрыми клумбами, беседкой и гипсовыми вазами, сверкавшими на солнце, как снег.
«Эк, великолепие!» – подумал учитель, почему-то пленившийся вазами. Машинально развернув книгу, подсунутую Марком Патрикиевичем, он принялся читать.
Но глаза его пробегали по страницам безучастно. Он не вникал в смысл того, что читал, потому что был занят совсем другим. Странным образом, эти гипсовые вазы, очевидно, недавно поставленные, – такие они были чистенькие и новенькие, – казались ему каким-то укором его неопрятности, и обидное напоминание о том, что у него сапоги дрянные, и он ими паркет портит, не выходило из его головы. Он чувствовал в мозгу тупую боль, какую чувствуют в бреду больные, когда в них пробуждается неясное сознание, что они бредят. Но мало-помалу Пётр Аникич разобрался в этом, впрочем, несложном хаосе. Ему вдруг показалось, что много лет назад, где-то, в другом городе, он уже видел такой же точно сад, такие же точно вазы, и такой же Марк Патрикиевич сидел перед ним и болтал ногой, и точно также ему было сделано тогда замечание, что он пыль в дырявых сапогах приносит… Морщинистые щёки его вспыхнули при воспоминании об этом. Вся жизнь его – ряд мелких, со стороны, может быть, незаметных, но глубоко уязвляющих обид! Вот уж тридцать лет оскорбляют его!
Он в волнении отодвинул книгу и стал молча глядеть в сад. Марк Патрикиевич тоже молчал и, продолжая болтать ногой, задумчиво смотрел на змея.
…«Тридцать лет!» – думал Пётр Аникич. Тридцать лет разъезжает он по всему югу России, из одного местечка в другое, из города в город, из деревни в деревню, то учителем, то гувернёром, то дядькой, кем придётся.
Три поколения воспиталось на его глазах. Между его учениками есть уже и важные чиновники, и богатые дельцы, и профессора. А он всё такой же бедняк как и был, и на нём всё такой же сюртук с облезлыми пуговицами, и дырявые сапоги, которыми корят его. Он опустился, забыл многое из того, что знал, и нет у него больше надежд на судьбу, на счастливый случай, который вдруг вывезет его, нет веры в себя…
– Послушайте, что ж вы не читаете? – закричал Марк Патрикиевич, отрываясь от размышлений о змее. – Право, только время напрасно теряем.
– Сейчас, сейчас.
Пётр Аникич стал читать опять монотонным голосом. Он силился вспомнить, действительно ли он видел когда-то этот сад и эти вазы. Теперь ему представлялось это неясно. Но зато без всяких усилий с его стороны, невольно вспоминалось другое – вспоминался сад поживописнее этого, с мраморными статуями, с фонтаном. В том саду у Петра Аникича произошло объяснение с красивой барышней. Узнав, что Пётр Аникич любит её, она пожала плечами, снисходительно улыбнулась – не величаво, не с презрением, а именно снисходительно или с жалостью, и ушла, не произнеся ни слова. На другой день утром ему был прислан с лакеем расчёт и в подарок – дюжина белья. Это водится, или, по крайней мере, так водилось в «хороших» домах, что гувернёру, когда он отходит от места, делают какой-нибудь полезный «презент» – погребец, или мало-поношенную шубу, или какую-либо серебряную вещь – часы, портсигар. Но в данном случае было что-то особенно обидное в этом «презенте». Самое же ужасное было, что он принял подарок…
Голос его прервался.
– Ну что ж вы стали? – закричал Марк Патрикиевич.
– Что такое?
– Вот ей-Богу! И притом же вы всё об Вавилоне. Да этого я не хочу… Наконец, читать и я сумею. Вы расскажите! О! Хитренький!
Марк Патрикиевич был недоволен. Учитель встрепенулся, вздохнул и захлопнул книжку.
– О чём рассказать? – спросил он, мигая. – Да, об египтянах? Хорошо, об египтянах. И так…
Он начал вяло рассказывать. Он припомнил Смарагдова и обрывки какого-то исторического романа, провёл перед Марком Патрикиевичем вереницу египтян и египтянок, священных быков, крокодилов, кошек, широко разлил мутный Нил и сочинил несколько имён. Потом он встал, спросил, который час, задал новый урок, в дополнение к старому, и протянул ученику руку.
– Смотрите! – крикнул ученик, ухмыляясь и не замечая его руки. – Вон в саду – Пигалица идёт! Ге-ге-ге! Пигалица! Гей! Эй, ты!
Девушка остановилась, подняла глаза и погрозила ему зонтиком.
– Учитель ушёл?
– Вот он, вот!
Обняв Петра Аникича сзади, он стал толкать его к окну, пыхтя от напряжения.
– Вот он! Любуйся, глупая Пигалица! Молоденький! Хорошенький! Ггэ-ге!
– Дурак, – сказала она, пожав плечами, и, покраснев, пошла дальше.
Пётр Аникич сердито вырвался.
– Что за шутки? – строго произнёс он, чувствуя, как опять горят его щёки. – Эк… – он хотел сказать: «болван!», хотел даже схватить балбеса за ухо. Но вдруг улыбнулся тупой улыбкой, которая ему самому была противна, и произнёс. – Эк какой вы силач!!
На улице он подумал: «Платили бы только»…
Солнце жгло немилосердно. Белая раскалённая пыль ела глаза. Пётр Аникич направился к плотине, под тень старых верб. Тут он стоял некоторое время, вытирая с лица пот. Глядя на прохладные брызги воды, разбивающейся о перекладины мельничного колеса, он выкуривал папиросу за папиросой. Пришла баба и стала стирать бельё. Пётр Аникич смотрел на неё, и в голове его мелькнуло, что хорошо было бы жениться. Он ещё не очень стар – всего пятьдесят лет. Поехать куда-нибудь в глушь, в качестве домашнего наставника к детям какой-нибудь этакой сорокалетней вдовы, да и жениться. То-то бы зажилось спокойно на старости лет! Свой угол, своя миска щей, своя чарка водки!
С этими мыслями он пошёл дальше. Мысли эти стали довольно часто являться у него. Но хотя в них не было ничего поэтического, и мало они походили на те розовые мечты, которые посещали его в молодости, однако, и они представлялись ему несбыточными. За ними у Петра Аникича всегда следовало самое мрачное настроение, которое надо было чем-нибудь разогнать.
Совершенно незаметно для самого себя, Пётр Аникич очутился у трактира. Однако, сначала он колебался, войти или нет. Денег в кармане самая малость. Но скучающий хозяин трактира, весь обросший волосами «кацап», в розовой рубашке, увидел его и закричал:
– А, Пётр Аникич! Давненько, сударь, жаловал! Входи, входи, чего робеть!
Пётр Аникич нахмурился и вошёл.
Когда он поздно вечером вернулся домой, то сильно шатался, но зато пел, был весел…
Пётр Аникич был счастлив, потому что был пьян.
Сентябрь 1881 г.