Впрочем, другие авторы более толерантны, нежели Гонорий. Так францисканец Бертольд Регенсбургский поместил «все состояния мира» в единую семью Христову. Исключение составили лишь евреи, жонглеры и бродяги, которые включены в семью Диавола.
Мир, таким образом, расколот на три области: область господства ислама, – царство зла, прихватившее к тому же самые святые и лакомые кусочки; Византия, православные, – полузло; и, наконец, сам Запад. Запад, понятное дело, пытается отстоять свою область добра от набегов сил зла, а заодно освободить от него территории, занятые злом и полузлом. Вот такая нехитрая география вкупе с геополитикой того времени.
Мироощущение человека
Тысячелетие назад наша цивилизация была молодой. И, подобно юному человеку, каждый миг существования переживался ей намного более остро, волнительно, нежели на закате жизни. Краски были ярче, чувства – обнаженнее. Добро и зло, алчность и великодушие выступали во всей своей силе из светлых высот и темных глубин божественной души.
Религиозное, сказочное, волшебное мироощущение, имеющее отчасти еще дохристианские истоки, придавали этим чувствам тем более сильный, а зачастую и возвышенный характер. Церковные таинства служили мерой человеческой жизни: крещение, бракосочетание, посвящение в рыцари, смерть, – благодаря им, она приобретала характер мистерии. Человек жил бок о бок с чудом, рядом со сказкой; точнее даже, человек жил в чудесном и сказочном мире. Но самое главное было то, что он всякий раз удивлялся этому миру; в течение веков не утрачивая эту, на самом деле ключевую способность.
Беды и несчастья в то время были намного суровее: моряку в шторм или купцу в дальней дороге можно было рассчитывать только на себя. Хотя нет, не совсем так. Несмотря на страх перед стихией и смертельный риск, странник не чувствовал себя одиноким. Ему всегда было на кого положиться. По многочисленным свидетельствам того времени, на помощь в трудной ситуации приходили духи, отшельники, звери, неизвестно откуда появляющиеся люди, в крайнем случае – ангелы и Бог. Такое вмешательство, с нашей точки зрения, выглядит фантастично, но в те годы оно было весьма распространено; оно – свидетельство веры в то, что человек в этом мире не был покинут, брошен на произвол судьбы, за ним всегда кто-то «присматривает» и может прийти на помощь.
У каждого человека был свой ангел, – милый, но могущественный спутник. А, с другой стороны, имелся и свой, «персональный» демон. Миллионы ангелов, но миллионы и демонов, поэтому расслабляться, уповая на высшие силы, никогда не стоило. Будучи под двойным надзором, как со стороны сил добра, так и зла; он был буквально опутан целой сетью зависимостей между землей и небом. Так и существовал в двух шагах от Бога, обдаваемый жаром преисподней, постоянно глядя в лицо Вечности этот загадочный средневековый человек.
*** *** ***
Медицины в современном понимании не было, а потому граница между здоровьем и недугом выглядела более резко. Болезнь зачастую протекала быстро и катастрофично, а лечение нередко не уступало ей с точки зрения опасности для жизни. С учетом полного отсутствия анестезии и антисептиков люди часто умирали от болевого шока или различных заражений. Даже природные катаклизмы несли гораздо больше смертей и разрушений, чем сейчас. Например, обычный град. В 1359 году близ Шартра во время Столетней войны он был размером с гусиное яйцо и в течение дня только в английской армии Эдуарда III убил более тысячи человек и 6000 лошадей! О раненых не сообщается, но ясно, что их было значительно больше. Можете вообразить себе град, который людей косит словно пулемет? А представьте замерзший Нил, Черное и даже Средиземное море (1326 г.), обозы, спокойно переезжавшие зимой 1210—11 гг. Адриатику, паводок, снесший в 1316 году все мосты в Париже? Из-за холодов, – а в Иль-де-Франс в течение нескольких месяцев температура опускалась до -24, – колокола трескались во время звона, а замерзшее вино продавалось кусками, на вес.
Жизнь была очень короткой, и закончиться могла в любой миг, а потому от нее нужно было брать по максимуму, как можно скорее, здесь и сейчас, не откладывая на потом. Потому с таким азартом люди демонстрировали все самое лучшее, кичась богатством, но не копя его, раздавая, нередко, другим. Тем более, от богатства до кричащей нищеты было рукой подать, – часто их разделяли всего лишь стены замка. За ними сотни прокаженных вертели трещотки, сообщая о своем приближении, – отверженные, мертвые в мире живых; нищие вопили на папертях, обнажая свое убожество и уродства; голод и болезни выкашивали людей тысячами.
Еще более резкая граница отделяла лето от зимы, свет от тьмы, тишину от шума. Четкая отгороженность, границы, пролегающие везде, – от общества до природы, – вот что отличало средневековый город от современного, в котором невозможно ни увидеть настоящую темноту, ни услышать настоящую тишину.
Люди стремились по максимуму и как можно быстрее использовать все имеющиеся возможности, здесь и сейчас насладиться властью и богатством, ибо завтра будет поздно. Но и самые незначительные блага жизни доставляли им огромное удовольствие, – потрескивающие дрова в камине, бокал доброго вина, теплый плащ на меху, гостеприимно скрипнувшая во тьме ночи дверь, – спасение запоздалого путника от лютой стужи и пронизывающего ветра.
Люди, жившие среди этих контрастов черного и белого, света и тьмы, голода и изобилия, тишины и шума, сами часто бросались из одной крайности в другую, резко усиливая нестабильность и без того совершенно неустойчивого мира. Им были присущи спонтанные взрывы необузданности, переходящей в жестокость, которые сменялись раскаянием, слезами, абсолютно искренней душевной отзывчивостью. Но это видимое противоречие: добро не существует без зла, если есть одно, тут же появляется другое; чем выше дерево тянется к свету, тем глубже его корни впиваются вглубь, в недра земли.
В средневековом сознании существуют как бы два полюса: к одному, благочестивому, аскетическому устремляются все добродетели; но тем необузданнее и опаснее становится другой, мирской полюс, полностью предоставленный в распоряжение диавола. Когда что-нибудь одно перевешивает, человек либо устремляется к святости, либо становится злодеем, грешит, не зная ни меры, ни удержу. Но, как правило, эти воззрения пребывают в шатком равновесии, хотя чаши весов то и дело колеблются, устремляясь вверх или вниз, и мы видим обуреваемых страстями людей, чьи грехи временами заставляют еще более ярко вспыхивать их рвущееся через край благочестие.
Вот поэт слагает прекраснейшие хвалебные гимны вслед за стихами, полными всяческого богохульства и непристойностей. Вот богач, известный своим пристрастием к роскоши, переходит на хлеб и воду и погружается в абсолютно аскетичное благочестие. Вот Неаполитанский король Иаков Бурбонский, торжественно вступает в город. Но не с триумфом, как все ожидали, а в убогой одежде, сидя… в помойном корыте, как писал очевидец, «отличий не имевшем от носилок, на которых выносят обычно отбросы и нечистоты», и «во всех городах, куда он вступал, из уничижения вел он себя подобным же образом».
И, разумеется, были вещи, явления, перед которыми абсолютно любой знатный, богатый, властный аристократ чувствовал свое ничтожество, благоговел с замиранием сердца. Один из самых возвышенных, пожалуй, примеров, – это история выкупа и доставки во Францию тернового венца Спасителя. Вот последний этап этой драматичной истории. Вся знать страны во главе с 25-летним Людовиком IX и его матерью Бланкой Кастильской встречают сокровище не в своем дворце, и даже не у городских ворот, а в десяти днях пути от Парижа, в местечке Вильнев-Ларшевек. Дрожащими руками король поднимает крышку ларца, и их взору предстает бесценное сокровище.
Не в силах больше сдерживаться, цвет европейского рыцарства, высшая аристократия Франции, в голос начинает рыдать. Каждый из них потрясенно лицезреет муки Господа на кресте. Тысячелетняя мистерия предстает наяву. В слезах, с разорванным от боли сердцем, король и его младший брат Роберт принимают бесценный дар. Босоногие, прикрытые лишь холщовым рубищем, много километров, под палящим солнцем, они идут до города Санса. За ними следуют такие же босые, умиленно и возвышенно плачущие рыцари. Герои многих кровавых схваток. Санс их встречает колокольным звоном, божественными звуками органов. Улицы устланы коврами и богато украшены. Клирики и монахи вынесли самые почитаемые мощи святых. Людей охватило раскаяние. Повсюду можно было видеть слезы и рукоплескания. Очевидцы вспоминали, что время в те божественные мгновения остановилось, и все словно застыли на пороге вечности.
Меж тем смерклось, но процессия продолжала движение, теперь уже при свете множества свечей. Ее по-прежнему вел босоногий король (он так и будет идти «нищим паломником» вплоть до Парижа, и в самой столице тоже не сменит «одеяния»). Эта «униженность» становится понятной, если учесть, что дорогу Людовику освещал не только факел, но и сам Христос. И он, и весь город в эти часы поклонялись не реликвии, но живому Господу. Они видели Его, и эти часы, по признанию архиепископа Санса, стали необыкновенной и высшей наградой за всю его жизнь, посвященную Богу и королю.
Глубокие, самые интимные религиозные чувства в ту эпоху захватили всех, даже самых красивых и знатных женщин: молодые аристократки, поглощенные пустословием и легкомысленностью, казалось бы, наслаждались жизнью, сплетнями, интригами. Но… Возьмем, к примеру, Беатрису ван Равестейн, – одну из первых дам Бургундского двора. На ней, как и подобает, роскошнейшее платье с множеством драгоценных каменьев. А под платьем – власяница, надетая прямо на голое тело. Овечья или козья шерсть, из которой она сделана, очень жесткая и ежесекундно колет веселящуюся или ведущую учтивую беседу даму. Современник говорит о Беатрисе: «Одетая в золотошвейные одежды, убранная королевскими украшениями, как то подобает ее высокому рангу, и казавшаяся самой светской дамой из всех; обращавшая слух свой ко всякой пустой речи, как то многие делают, и тем самым являя взору внешность, полную легкомыслия и пустоты, – носила она каждый день власяницу, надетую прямо на голое тело, нередко постилась, принимала лишь хлеб и воду, и, в отсутствие мужа, немало ночей спала на соломе»[15 - «Спать на соломе» или даже на золе было в те времена не только одним из элементов аскезы, но и напоминанием самому себе о прахе, из которого ты вышел и в который вернешься].
А вот потусторонний мир: черти, ведьмы, лешие, просто умершие, пришедшие к живым. Их видели бессчетное количество раз: мужчины и женщины, старые и молодые, богатые и бедные. Такой выдающийся интеллектуал как Рауль Глабер признается, что лично видел демонов и самого Сатану. Последнего – целых три раза. Причем он не соблазнял, а ужасал и преследовал проницательного монаха как жертву. Один из таких случаев произошел в предрассветной мгле, в монастыре Сен-Лежар-де-Шампо. От Глабера не ускользнули даже мельчайшие детали внешнего облика Нечистого. «Вдруг я увидел, как у меня в ногах появилось некое страшное на вид подобие человека. Это было, насколько я мог разглядеть, существо небольшого роста с тонкой шеей, худым лицом, совершенно черными глазами, бугристым морщинистым лбом, толстыми ноздрями, выступающей челюстью, толстыми губами, скошенным узким подбородком, козлиной бородой, мохнатыми острыми ушами, взъерошенной щетиной вместо волос, собачьими зубами, клинообразным черепом, впалой грудью, с горбом на спине, дрожащими ляжками, в грязной отвратительной одежде».
Кажется, дух Средневековья с его кровавыми страстями мог царить лишь в мире идеального. Каким-то феерическим крещендо он взвинчивается до предела, до невозможности, недостижимости. Он – настоящее испытание, ниспосланное людям. Он настолько высок, что даже достигнув высочайших вершин, даже уровня Франциска Ассизского, человек все равно оставался в полной уверенности в своей ничтожности, бесконечной греховности, его мучало постоянное чувство вины. Без неистовства, охватившего миллионы мужчин и женщин, без фанатиков и изуверов святые той эпохи просто не могли существовать.
И только один звук объединял всю эту феерию цветов, эмоций, криков, красок; соединял пестроту и многообразие быстротекущей жизни в единый лад неба и земли. Это звук колокола: он возвещал горе и радость, покой и тревогу, созывал народ и предупреждал об опасности. И каждый отличал эти колокола по звучанию и именам: Роланд, Страшный, Толстуха Жаклин… Их голоса раздавались первым человеческим криком и завершались последним погребальным звоном, призывающим недостойного раба божьего в укромные недра бытия.
Отношение к детям
Не будет преувеличением сказать вслед за одним историком, что хотя средневековье – это эпоха молодых, тем не менее, она не знала детей. На протяжении целой тысячи лет мы не видим маленьких королей жизни, не встречаемся с бесконечными попытками угодить им. Ни сюсюканий, ни нарочитых обожаний со стороны взрослых, ни забрасываний игрушками и другими подарками. К слову отметим, что такая ситуация продолжалась вплоть до XVII столетия, и изменение отношения к детям – еще одна важная деталь в процессе «изживания» остатков средневековья. А в те далекие века даже де-юре человек считался взрослым, начиная с 12 лет. В этом возрасте, скажем, в Англии он приносил присягу на верность королю и обществу (позже эта клятва легла в основу английского общего права), а также вступал в «сообщество десяти». Т.е. десяти человек, которые сообща несли ответственность за деяния каждого.
Равно как и не было никакого особого отношения к беременной женщине. Последние были беременны почти постоянно, лишь с небольшими перерывами, поэтому равнодушное или, точнее, нейтральное отношение к ним характерно для всех без исключения слоев общества.
Несмотря на колоссальную детскую смертность, общество в те времена было (в среднем) очень молодым, – возраст половины населения не превышал 18 лет! Понятно, что немногочисленные (в процентном отношении) труженики, обладавшие, к тому же, крайне низкой производительностью труда, физически не могли обеспечить всех. Поэтому детям с самого раннего возраста приходилось много и тяжело трудиться. Хотя и время для игр все равно всегда находилось. Доказательством тому служит множество игрушек, найденных археологами, – от свистулек и мячей до маленьких предметов кухонной утвари и кукол.
В целом, бросается в глаза, что у средневековых авторов отсутствуют, пожалуй, две такие естественные и общераспространенные сегодня вещи: умиление детьми и жалобы на усталость. Последних тоже нет вообще. Интереса ради каждый может сравнить нынешние тяготы, вызывающие столько стенаний (вроде маленькой зарплаты или дорогой ипотеки), с теми, которые приходилось испытывать людям в средние века.
Конечно, ровное отношение к детям не означает, что в те годы не существовало родительской заботы и любви: эти чувства универсальны для всех времен и народов. Они были. Но иные, не такие, как сейчас. Даже родительская любовь другая. Вот воспоминания отца, потерявшего от чумы в середине XV века жену, сына и семерых дочерей, о смерти единственного наследника. «Подойдя к порогу смерти, он являл собой восхитительное зрелище, когда, несмотря на свой столь юный и нежный возраст – 14,5 лет – сознавал, что умирает… В течение своей болезни он три раза с большим раскаянием исповедался, принял святые дары Господа Нашего Иисуса Христа с таким благоговением, что все присутствующие преисполнились любовью к Богу; наконец, попросив священного елея и продолжая читать псалмы вместе с окружавшими его монахами, он мирно отдал душу Богу».
Жесткость средневековья выражалась в том, что Церковь раздражало даже самое ненавязчивое, скорее мимолетное, хотя может быть и глубокое, проявление любви: все эти поцелуйчики, это «милование», могло показать (по ее мнению), что создания Бога для кого-то важнее Его самого. От церкви же исходили и важные советы в деле воспитания. Например, не расспрашивать ребенка, не смотреть на него чересчур пристально – это ему повредит; внимательно следить, чтобы в него не вселился бес, как это нередко случается.
Так что, с одной стороны, расцвел культ святых невинных младенцев, а с другой, в случае любой провинности, ребенка наказывали; ведь если он плачет, значит, в него вселился злой дух, и он будет бит. Как и все в ту эпоху, родительская суровость имела религиозный характер.
Итак, родительская любовь, конечно, была. Но было и нечто выше ее. Вот один из примеров. Любимый сын Бланки Кастильской Людовик, король Франции. Он отправляется в очередной крестовый поход. Бланка провожает. Проходит день, и второй, и третий. Она все едет рядом. Наконец король мягко намекает, что пора бы и расстаться, ведь в столице много дел. На что властная, железная Бланка разражается потоками слез и падает без чувств. Придя в себя, она, рыдая, в отчаянии кричит, что никогда больше не увидит своего любимого сына (так и случилось), и вновь падает в глубокий обморок. Но, с другой стороны, Людовик всю жизнь помнил ее слова, что лучше увидеть своего сына мертвым, чем впадающим в смертный грех. То есть их связь самая глубокая, но честь, совесть, тем более Бог стоят выше.
Учитывая исключительно высокую детскую смертность, важнейшее значение имело своевременное крещение. То есть обряд необходимо было провести как можно раньше. Проблема смерти некрещенных младенцев в то время была одной из самых важных. Она волновала и интеллектуалов, и общество в целом. Что с ними будет? Куда они попадут? После долгих ожесточенных дебатов возобладала мысль, высказанная Фомой Аквинским, что умершие без крещения младенцы попадают в преддверие рая, так называемый «детский лимб», где они не будут испытывать каких-либо мучений, однако лишаются возможности видеть славу Божию. Не самое плохое, кстати, место, учитывая то, что если бы у них состоялось крещение и дальнейшая жизнь, то количество грехов в ней в абсолютном большинстве случаев вряд ли позволило бы рассчитывать даже на вариант «преддверия рая». А в XV веке появляются «алтари отсрочки», куда приносили мертвых младенцев. Считалось, что они там на короткое время обретают жизнь, исключительно с целью покреститься.
Но в целом христианская традиция, начиная со святого Августина, всех людей считает греховными, даже если они живут всего один день. Сам Августин подолгу наблюдал за младенцами, пытаясь прояснить важнейший вопрос: откуда в мире берется зло? И пришел к выводу: младенец не добр сам по себе, он просто по причине слабости не в состоянии нанести взрослым вред. А само Зло рождается вместе с ним. Ребенок же должен встать на путь борьбы с ним, и чем раньше, тем лучше. Разумеется, с помощью родителей. И именно в этом, а вовсе не в слащавой сентиментальности, заключается родительская любовь. Ведь только борясь со злом, пусть поначалу усилиями матери и отца, маленький человек мог обеспечить будущее спасение своей души.
Казни и слезы
Пожалуй, нигде жизнь на грани, контраст между жестокостью и милосердием, не проявлялась так ярко как в казнях, в которых в средние века недостатка не было. Соучастие в экзекуциях, лицезрение эшафота, палача и преступника стали важной частью народных празднеств. Более того, казнь нередко превращалась в настоящий спектакль, «педагогическую поэму» с ярко выраженным назидательным уклоном. Причем действенность ее была исключительно высока, поскольку более наглядного урока воздаяния за грехи, раскаяния нарушителей законов и установлений человеческих и божеских, даже представить себе нельзя. Вот в Брюсселе молодого поджигателя и убийцу сажают на цепь, которая с помощью кольца, накинутого на шест, может перемещаться по кругу, выложенному горящими вязанками хвороста. Пока не разгорелся костер, он искренне кается и «трогательными речами ставит себя в назидание прочим». В конечном итоге, по свидетельству очевидца, «он столь умягчил сердца, что внимали ему все в слезах сострадания».
А мессир Мансар дю Буа, которого обезглавили в 1411 году, в Париже по политическим мотивам, не только дарует от всего сердца прощение палачу, о чем тот просит его со слезами, но и желает, чтобы палач обменялся с ним поцелуем. И опять говорит свидетель: «Народу было там в изобилии, и чуть не все плакали слезами горькими».
Поскольку казни были важным событием в жизни людей того времени, подобным нынешним шоу, то каждый уважающий себя город обустраивал для их проведения подобающее место. Во французской столице это была Гревская площадь. Сегодня она называется Отель-де-Виль. Рядом с ней в стародавние времена находился речной порт, загружали и разгружали суда, так что здесь всегда было оживленно, и трупы казненных еще долгое время служили назиданием множеству снующих по своим делам людей. На площади стояли виселица и позорный столб. И они не пустовали. Более 500 лет здесь пытали, вешали, сжигали, четвертовали, варили заживо преступников, еретиков и политических противников. Здесь в 1240 году Людовик IX Святой сжег 20 телег – целую гору – Талмуда, отобранного у местных евреев. Множество жертв было принесено уже в «просвещенные» времена, – после Великой революции. Эпоха разума началась с гильотины, и в конце XVIII века она работала непрерывно. Случалось, в день казнили до 60 человек, но врагов «нового порядка» меньше не становилось. Среди них был и король Франции Людовик XVI. Зловещий конвейер работал без перерыва.
Гильотина, однако, понравилась далеко не всем. Многие зрители были разочарованы. Шоу получалось так себе, вяленькое, без задора и драматизма. Одно движение ножа и человек уже на небесах, или где там еще. А экшн, как в старые добрые времена? Для привлечения искушенных зрителей приходилось брать массовостью. Зловещий конвейер работал непрерывно. Кровь, море крови… От нее сходили с ума. Знаменитый палач Шарль Сансон даже не мог есть. Везде – на скатерти, на тарелках, на столе ему мерещилась кровь. Ей было залито все.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: