62
Когда-то Морелли задумал книгу, которая так и осталась в виде разрозненных записей. Вот одна из них, которая выражает его замысел наилучшим образом: «Психология, само слово похоже на старуху. Один швед разрабатывает химическую теорию мышления [[227 - «Экспресс», Париж, без даты.«Два месяца назад шведский нейробиолог Хольгер Хиден из Гетеборгекого университета представил самым выдающимся специалистам мира, собравшимся в Сан-Франциско, свою теорию химической природы ментальных процессов. По Хидену, сам факт мышления, воспоминания, чувствования или принятия какого-либо решения проявляется в появлении в мозгу, в нервных волокнах, которые связывают мозг с другими органами, особых молекул, которые вырабатываются нервными клетками под действием внешнего возбуждения. (…) Шведским ученым удалось осуществить тонкое отделение друг от друга двух классов клеток в тканях еще живых кроликов, взвесить их (в миллионных долях грамма) и определить при помощи анализа, каким образом эти клетки в различных случаях используют питающую их энергию вещества.Одна из основных функций нейронов заключается в передаче нервных импульсов. Эта передача происходит путем почти мгновенных электрохимических реакций. Нелегко схватить момент функционирования нервной клетки, но, похоже, шведам удалось это благодаря удачному использованию различных методов.Подтвердилось, что стимул выражается в наращивании в нейронах протеинов, молекула которых меняется в зависимости от характера побуждения. В то же время количество протеинов в клетках-сателлитах уменьшается, как если бы они отдавали свои запасы в пользу нейронов. Информация, содержащаяся в молекуле протеина, согласно Хидену, преобразуется в импульс, который нейрон посылает своим соседям.Высшие функции головного мозга – память и способность мыслить – объясняются, по Хидену, особой формой молекул протеина, которая в каждом случае соответствует типу возбуждения. Каждый нейрон головного мозга содержит миллионы молекул различных рибонуклеиновых кислот, которые разнятся расположением простых составляющих их элементов. Каждая особая молекула рибонуклеиновой кислоты (РНК) соответствует совершенно определенной молекуле протеина, так же как ключ соответствует в точности своей замочной скважине. Нуклеиновые кислоты диктуют нейрону, какая должна быть создана молекула протеина. Эти молекулы, по мнению шведских исследователей, являются химическим выражением мысли.Память, таким образом, соответствует как бы распределению в мозгу молекул нуклеиновых кислот, которые выполняют ту же роль, что перфорированные карты в современных компьютерах. Например, импульс, который соответствует сообщению «мой», уловленному ухом, тотчас же скользит от одного нейрона к другому, пока не достигнет всех тех, которые содержат молекулы РНК, соответствующей именно этому возбуждению. Клетки тотчас же вырабатывают молекулы соответствующего протеина, управляемого этой кислотой, и мы «слышим» сообщение.Богатство, разнообразие мыслей объясняются тем фактом, что средний головной мозг содержит около десяти миллиардов нейронов, каждый из которых заключает в себе несколько миллионов молекул разнообразных нуклеиновых кислот; число возможных комбинаций – астрономическое. Эта теория имеет еще и то достоинство, что объясняет, почему в мозгу не обнаружили четких зон, отвечающих за каждую функцию высшей нервной деятельности; поскольку каждый нейрон располагает различными нуклеиновыми кислотами, он может принимать участие в различных ментальных процессах и вызывать самые разнообразные мысли и воспоминания». (Примеч. автора.)]]. Химия, электромагнетизм, таинственные потоки живой материи – все это, как ни странно, вызывает в памяти понятие маны; таким образом, за пределами социального поведения можно было бы предположить взаимодействие совсем иной природы, подобное взаимодействию бильярдных шаров, которыми кто-то играет, драма без Эдипа, без Растиньяка, без Федры, драма безличная постольку, поскольку сознание и страсти персонажей оказываются вовлеченными лишь a posteriori [[228 - Здесь: вслед за тем (лат.).]]. Как если бы сублиминальные слои сами завязывали и развязывали клубок отношений между участниками драмы. Или как если бы – на радость шведу – некие индивидуумы, безо всякого намерения, включались бы в глубинные химические процессы других людей, и наоборот, и, таким образом, возникли бы чрезвычайно любопытные и будоражащие цепные реакции расщепления и преобразования.
А в таком случае, достаточно скромной экстраполяции, чтобы предположить группу людей, которые полагают, что реагируют психологически в классическом смысле этого старого, старого слова, но что на деле является не чем иным, как потоком духовной материи, бесчисленных взаимодействий того, что в старые времена называлось желаниями, симпатиями, волей, убеждениями, которые тут выступают как нечто неподвластное пониманию и описанию: чужеродные силы, обитающие в нас, наступают, стараясь завоевать права на жительство; устремляются к поиску чего-то более высокого, чем мы сами, и используют нас как средство, проявляя смутную необходимость уйти от состояния homo sapiens… к какому homo? Ибо sapiens – это еще одно старое, старое слово, из тех, что надо сперва отмыть как следует, а уж потом пытаться использовать со смыслом.
Если бы я писал такую книгу, стандартные формы поведения (включая самые необычные, позволим себе и такую роскошь) невозможно было бы объяснить при помощи обычного психологического инструментария. Действующие лица выглядели бы больными или попросту идиотами. Дело не в том, что они оказались бы неспособными к обычным challenge and response [[229 - Вызову и ответу (англ.).]]: любви, ревности, состраданию со всеми вытекающими из этого последствиями, а просто в них то, что homo sapiens хранит в сублиминальной области, с трудом пробивало бы себе путь, как если бы третий глаз [[230 - Примечание Вонга (карандашом): «Метафора, сознательно выбранная для того, чтобы показать направление мысли». (Примеч. автора.)]] стал напряженно смотреть из-под лобовой кости. И все обернулось бы беспокойством, тревогой, непрерывным искоренением, Другими словами, на этой территории психологическая случайность отступила бы в замешательстве и марионетки раздирали бы, любили бы или узнавали бы друг друга, не подозревая даже, что жизнь пытается изменить ключ – в них, посредством них и ради них – и что в человеке зарождается, пока еще едва различимая, новая попытка, как в иные времена зародились в нем ключ-разум, ключ-чувство, ключ-прагматизм. И что человек есть не что иное, как то, чем он хочет быть, чем намеревается быть, барахтаясь в словах, в поступках, в забрызганной кровью радости и в прочем тому подобном».
(—23) (#AutBody_0fb_23)
63
– Не дергайся, – сказала Талита. – Я же тебе холодный компресс ставлю, а не известь негашеную прикладываю.
– Как током бьет, – сказал Оливейра.
– Не говори глупости.
– И в глазах чего только не мелькает, как в фильмах Нормана Мак-Ларена.
– Подними-ка немного голову, подушка очень маленькая, я дам тебе другую.
– Оставь подушку, дай лучше другую голову, – сказал Оливейра. – Хирургия у нас еще из пеленок не вышла, надо признать.
(—88) (#AutBody_0fb_88)
64
Однажды, когда они, по обычаю, встретились в Латинском квартале, Пола стояла и смотрела на асфальт, и уйма народу тоже смотрела на асфальт. Пришлось остановиться и тоже осмотреть портрет Наполеона в профиль, рядом великолепное изображение Шартрского собора, а чуть поодаль – кобылицу с жеребенком на зеленом лугу. Авторами рисунков были двое светловолосых парней и молоденькая девушка индокитайского облика. Ящик из-под мелков был полон монет по десять и двадцать франков. Время от времени один из художников наклонялся и добавлял штрих на рисунке, и тотчас же заметно возрастали пожертвования.
– Взяли на вооружение систему Пенелопы, с одной разницей – не распускают все до конца, – сказал Оливейра. – Вот эта сеньора, например, и не думала лезть в карман, пока крошка Цонг-Цонг не бросилась на землю подрисовывать свою голубоглазую блондинку. Ясно как день – их возбуждает процесс работы.
– Ее зовут Цонг-Цонг? – спросила Пола.
– Понятия не имею. Щиколотки у нее красивые.
– Столько труда, а ночью придут дворники – и всему конец.
– В этом-то и вся прелесть. Цветные мелки как эсхатологический образ, чем не тема для диссертации? А если муниципальные уборщицы к утру не покончат со всем этим, то Цонг-Цонг сама придет с ведром воды. По-настоящему кончается только то, что заново начинается каждое утро. Люди бросают монетки и не догадываются, что их обманывают, потому что на самом деле эти рисунки не стираются. Они возникают на другом тротуаре или в другом цвете, но рука-то уже набита, и другими будут только мелки, а все движения и штрихи те же самые. Строго говоря, если один из ребят все утро будет водить руками в воздухе, он точно так же заслужит свои десять франков, как если бы нарисовал Наполеона на асфальте. Но нам нужны доказательства. И вот они. Брось им десять франков, не жадничай.
– Я уже бросила, до твоего прихода.
– Замечательно. По сути дела, эти монетки мы вкладываем в рот умершим, все тот же искупительный обол. Воздаем почести эфемерному, чтобы этот собор был всего лишь рисунком мелками, который струя воды смоет мгновенно. Монету в ящик – и собор завтра возродится снова. Мы платим за бессмертие, платим за то, чтобы удержать мгновение. No money, no cathedral [[231 - Нет денег, нет собора (англ.).]]. A ты сама не мелками нарисована?
Но Пола не ответила; он положил ей руку на плечи, и они сначала прошлись вниз по Буль-Мишу и вверх по Буль-Мишу, а потом медленно направились к улице Дофин. Мир, нарисованный цветными мелками, крутился вокруг и втягивал их в свою пляску: жареный картофель – желтыми мелками, вино – красными, бледное, нежное небо – небесно-голубыми с прозеленью там, над рекою. Еще раз бросить монетку в ящичек из-под сигар, чтобы удержать, не дать исчезнуть собору, вернее, обречь его на исчезновение лишь с тем, чтобы он потом вернулся вновь, и исчез под струей воды, и снова – штрих за штрихом, черный мелок, синий, желтый – возвратился бы сюда. Улица Дофин – серыми мелками, лестница – густо-черными; комната с ее ускользающими очертаниями хитро вычерчена зелеными; шторы – белыми; на постели пончо – всеми цветами радуги – да здравствует Мексика; любовь – мелками, жаждущими фиксатора, который закрепил бы ее в непрочном сегодняшнем мгновении, любовь выписана душистыми мелками, губы – оранжевыми, тоска и пресыщение – бесцветными мелками, кружащимися в неуловимой пыльце, что оседает на спящие лица, на тела, подобные спрессованному тоской мелу.
– Ты чего ни коснешься – все распадается, даже если просто посмотришь, – сказала Пола. – Ты – будто страшная кислота, я тебя боюсь.
– Слишком близко принимаешь к сердцу некоторые метафоры.
– Дело не в словах, а в самом взгляде на вещи… Не знаю, как объяснить, но ты – словно засасывающая воронка. Порой у меня такое чувство, будто я вот-вот выскользну из твоих рук и упаду в колодец. А это еще хуже, чем во сне падать в пустоту.
– Может быть, – сказал Оливейра, – ты еще не совсем пропала.
– О, пожалуйста, не мучай меня. Пойми, я знаю, как мне жить. Живу как живется, и мне хорошо. Здесь, среди моих вещей и с моими друзьями.
– Перечисли, перечисли. Привяжи себя к названиям – и тогда не упадешь. Вот он – стол, нераздвинутая штора на окне, Клодетт идет под тем же номером, Дантон – 34 или какой он там, и твоя мама, которая пишет тебе письма из Экс-ан-Прованса. Все в порядке.
– Я боюсь тебя, латиноамериканское чудовище, – сказала Пола, прижимаясь к нему. – Мы же договорились, в моем доме не говорить о…
– О разноцветных мелках.
– Обо всем этом.
Оливейра закурил «Голуаз» и посмотрел на сложенную вдвое бумажку на ночном столике.
– Направление на анализы?
– Да, хотят, чтобы я сделала срочно. Потрогай вот здесь, хуже, чем неделю назад.
Почти совсем стемнело, и Пола казалась моделью Боннара, раскинувшейся на постели, последний свет из окна ложился на нее желтовато-зеленым отсветом.
«Зарю-подметальщицу бы сюда, – думал Оливейра, наклоняясь и целуя ее в грудь, в то самое место, на которое она только что указывала нетвердым пальцем. – Но они на четвертый этаж не поднимаются, не слыхал я, чтобы подметальщицы или поливальщицы лазали на четвертый этаж. Разве только завтра придет художник и в точности повторит рисунок, эту нежную выпуклость, на которой что-то…». Он заставил себя не думать, и ему удалось на миг поцеловать ее так, чтобы был только поцелуй – и ничего больше.
(—155) (#AutBody_0fb_155)
65
Образец карточки для клубной картотеки
Грегоровиус, Осип.
Без родины.
Видимая сторона луны (противоположная сторона, в те, доспутниковые, времена еще скрыта от глаз): кратеры? моря? прах?
Имеет склонность одеваться в черное, серое, темное. Никогда не видели его в костюме. Некоторые утверждают, что у него их три, но на нем всегда пиджак от одного, а брюки – от другого. Убедиться в этом нетрудно. Возраст: говорит, что сорок восемь. Профессия: интеллигент. Двоюродная бабушка посылает ему скромное содержание.
Carte de sеjour [[232 - Удостоверение личности (фр.)]] AC 3456923 (временное, сроком на шесть месяцев. Продлевалось девять раз, каждый раз все с большими трудностями).
Место рождения: Боржок (метрическая запись, по-видимому, фальшивая, судя по заявлению, сделанному Грегоровиусом парижской полиции. Основания для этого предположения содержатся в полицейской картотеке).
Место рождения: в год его рождения Боржок входил в состав Австро-Венгерской империи. Венгерское происхождение очевидно. Однако с удовольствием дает понять, что он – чех.
Место рождения: по-видимому, Великобритания. Грегоровиус, вероятно, родился в Глазго, от отца-моряка и матери – сухопутной жительницы; вероятно, своим появлением на свет обязан вынужденной стоянке, торопливой разгрузке-погрузке, stout ale [[233 - Элю (англ.).]] и чрезвычайному пристрастию ко всему иностранному со стороны мисс Марджори Баббингтон, проживавшей в доме 22 по Стьюарт-стрит.
Грегоровиусу нравится излагать пикарескную предысторию своего рождения и порочить своих матерей (в общей сложности у него их три, если верить пьяным откровениям), приписывая им не в меру свободные нравы; герцогиня Магда Разенсвил, которая всегда появляется после виски или коньяка, была лесбиянкой и автором псевдонаучного трактата о carezza [[234 - Ласках (ит.).]] (переведенного на четыре иностранных языка). Мисс Баббингтон, материализующаяся из паров джина, кончила свои дни проституткой на острове Мальта. По поводу третьей матери у Этьена, Рональда и Оливейры – свидетелей ее возникновения под действием божоле, коте-дю-рон или бургундского алиготе – никогда не было полной ясности. Иногда ее зовут Голль, а иногда Адголь или Минти, живет она то в Герцеговине, то в Неаполе, ездит в Соединенные Штаты с водевильной труппой, она – первая в Испании закурившая женщина, она продает фиалки у подъезда Венской оперы, она изобретает противозачаточные средства, и она же умерла от тифа и продолжает жить, хотя и ослепла, в Уэрте; в Царском Селе она сбежала с царевым шофером, в високосные годы она смущает душу своему сыну, а кроме того, практикует гидротерапию, состоит в подозрительных отношениях с одним священником из Понтуаза, умерла при появлении на свет Грегоровиуса, который, кроме всего прочего, является еще и сыном Сантос-Дюмона. Очевидцы заметили, что рассказы Грегоровиуса обо всех этих последовательных (или одновременных) ипостасях третьей матери почему-то всегда сопровождаются упоминанием Гурджиева, которого Грегоровиус поочередно то почитает, то презирает.
(—11) (#AutBody_0fb_11)