Она захихикала:
– У нас не принято поминать аббата Терре всуе.
– Я же говорю, страшной клятвой!
– Как хотите. Клянусь мощами аббата Терре, что выйду за вас во что бы то ни стало, что бы кто ни сказал, даже если небеса обрушатся на землю. По-моему, нам следует поцеловаться, – она протянула ему руку, – но это большее, на что я способна. Иначе Теодора замучает совесть и он подгонит карету немедленно.
– Не могли бы вы снять перчатку? – спросил он. – Для начала.
Сняв перчатку, Люсиль протянула ему руку. Она думала, он поцелует кончики ее пальцев, но он довольно грубо перевернул ее ладонь и на мгновение прижал к губам. Всего лишь прижал, не поцеловал, просто прижал к своему рту. Люсиль задрожала.
– А вы знаете в этом толк, – заметила она.
Подъехала карета. Лошади вздыхали, перебирали копытами. Теодор сидел спиной, с интересом всматриваясь в даль.
– А теперь слушайте, – сказала она. – Мы ходим в эту церковь, потому что моя мать неравнодушна к одному из священников. Она ценит его возвышенный образ мыслей и духовную красоту.
Теодор обернулся и открыл для Люсиль дверцу кареты. Она отвернулась от Камиля.
– Его зовут аббат Лодревиль. Он посещает нас, когда моей матери приходит охота побеседовать о своей душе, что в последнее время случается трижды в неделю. А еще он считает, что мой отец совершенно лишен душевной чуткости. Поэтому пишите. – Дверца захлопнулась, и она продолжила через окно: – Думаю, вы сумеете найти подход к старенькому аббату. Пишите, а он будет передавать мне ваши письма. Приходите к вечерней мессе за ответами.
Теодор взялся за вожжи. Она отпрянула от окна.
– Порой благочестие приносит пользу.
Ноябрь. Кафе «Фуа», Камиль, заикаясь и захлебываясь словами:
– Мой кузен де Вьефвиль не погнушался подойти ко мне на публике, ему не терпелось рассказать кому-нибудь, что случилось. Итак: король появился и, как обычно, сидел в полусне. Говорил хранитель печатей, и он заявил, что Генеральные штаты будут созваны, но не раньше девяносто второго года, что для нас целая вечность…
– Я виню во всем королеву.
– Ш-ш-ш.
– Начались протесты, развернулась дискуссия об эдиктах, которые король требовал утвердить. А как дошло до голосования, хранитель печатей подошел к королю и что-то ему сказал, после чего король просто прервал обсуждение, заявив, что эдикты должны быть утверждены. Он приказал им утвердить эдикты.
– Но как он мог…
– Ш-ш-ш.
Камиль оглядел слушателей. Только что случилось нечто удивительное – его заикание пропало.
– Затем встал герцог Орлеанский, и все уставились на него. Де Вьефвиль уверяет, что он был совершенно белый. Герцог заявил: «Вы не можете так поступить. Это незаконно». Тогда король пришел в возбуждение и воскликнул: «Это законно, потому что я так сказал!»
Камиль умолк. Вокруг поднялся шум: протесты, споры, поддельные крики ужаса. Внезапно он почувствовал, что его со страшной силой тянет опровергнуть собственную линию защиты. Может быть, ему наскучило быть адвокатом, или (спросил он себя) я просто слишком честен?
– Послушайте, каждый из вас, пожалуйста, я только передаю то, что услышал от де Вьефвиля! Я не жду, что вы поверите, будто король и впрямь такое сказал, – слишком неуместными кажутся его слова. Если они затеяли конституционный кризис, именно таких слов они от него ждали, не правда ли? Может быть, он неплохой человек, король… Вероятно, он такого никогда не говорил, вероятно, ограничился шуткой.
Д’Антон сразу заметил: Камиль больше не заикался, обращаясь к каждому человеку в толпе, словно тот был его единственным собеседником.
– Что ж, тогда не будем терять время! – сказал кто-то.
– Эдикты зарегистрировали. Король отбыл. Как только он оказался за дверью, их отменили и вычеркнули из конторских книг. Двое членов парламента арестованы по приказу короля без суда. Герцога Орлеанского выслали в его имение в Виллер-Котре. А я приглашен на ужин к моему почтенному кузену де Вьефвилю.
Прошла осень, и Аннетта сказала: если рухнула крыша, может быть, стоит покопаться среди обломков в поисках того, что осталось? Нельзя же вечно сидеть среди развалин и сокрушаться: за что? Аннетта была бессильна перед тем, что Камиль собирался проделать с ней и с ее дочерью, и она смирилась, как смиряются с долгой неизлечимой болезнью. Порой ей хотелось умереть.
Глава 5
Новая профессия
(1788)
Никаких изменений. Ничего нового. Все та же гнетущая атмосфера кризиса. Ощущение, что хуже уже не будет, даже если что-то сдвинется с места. Однако ничего не желает поддаваться. Крах, провал, идущий ко дну корабль государства: точка невозврата, смещающееся равновесие, трещащие по швам доктрины, пески времен. Процветают только клише.
В Аррасе Максимилиан де Робеспьер встречает новый год в злобе и унынии. Он в состоянии войны с местной судебной властью. Денег нет. Он вышел из состава литературного общества, сейчас поэзия кажется ему неуместной. Он пытается сузить круг общения – ему сложно проявлять простую вежливость к самодовольным, амбициозным и сладкоречивым, а это и есть точное описание местного хорошего общества. Все чаще в разговорах возникают животрепещущие темы, и ему приходится подавлять улыбку и умолкать, о это вечное соглашательство, он изо всех сил пытается задавить в себе эту черту. Любое разногласие ведет к обиде, любая уступка в суде чревата поражением. Существует закон, запрещающий дуэли, но нельзя запретить дуэли в голове. Ты не можешь, говорит он брату Огюстену, отделять людей от их политических взглядов, политика требует серьезности.
Вероятно, эти мысли должны каким-то образом отражаться на лице, однако его по-прежнему зовут на ужины, театральные вечера и загородные прогулки. Никто не замечает, что у него больше нет сил оставаться послушным винтиком общественного механизма. Под давлением чужих ожиданий он снова и снова проявляет такт и мягкость. К тому же это так просто – вести себя как приличный мальчик, каким ты был всегда.
Рядом тетушки Генриетта и Элали с их удушающей деликатностью, ведь они хотят ему только хорошего. Взять Анаис, падчерицу тети Элали: такая хорошенькая, души в тебе не чает – ну почему ты отказываешься? Почему бы не покончить с этим раз и навсегда? А потому, выпаливает он, что в следующем году могут созвать Генеральные штаты, и кто знает, кто знает, возможно, меня здесь уже не будет.
К Рождеству Шарпантье переселяются в новый дом в Фонтене-су-Буа. Они скучают по любимому кафе, но не по грязи большого города, вечному шуму и грубиянам в лавках. Утверждают, что от деревенского воздуха помолодели на десять лет. По воскресеньям их навещают Габриэль и Жорж-Жак. Счастье молодых радует глаз. Младенцу навяжут шалей, которых хватило бы для семерых новорожденных, а заботиться о нем будут, как о дофине. После долгой зимы Жорж-Жак выглядит осунувшимся. Ему бы съездить на месяц в Арси, но он не может позволить себе отпуск. Теперь у него постоянная должность в Палате акцизных сборов, однако он уверяет, что не отказался бы от дополнительного заработка. Жорж-Жак не прочь прикупить немного земли – но утверждает, что у него нет накоплений. Есть предел человеческим возможностям, говорит Жорж-Жак, однако беспокоится он зря. Мы все им гордимся.
В казначействе Клод Дюплесси из последних сил бодрится, несмотря на обстоятельства. За пять месяцев прошлого года во Франции сменилось пять генеральных контролеров финансов, и каждый задавал одни и те же глупые вопросы, требуя одних и тех же бесполезных сведений. Ему приходится напрячься, чтобы, проснувшись поутру, вспомнить, на кого он работает сегодня. Несомненно, вскоре вернут мсье Неккера, который снова в угоду публике предложит панацею от всех бед. Если публика считает Неккера своего рода мессией, то кто тогда мы, простые чиновники… Никто в казначействе больше не обольщается, что все еще можно исправить.
Клод рассказывает коллегам, что его красавица-дочка хочет выйти замуж за провинциального адвоката, заику, которого днем с огнем не сыщешь в суде и чей моральный облик вызывает сомнения. Он удивляется, почему коллеги ухмыляются.
Дефицит составляет сто шестьдесят миллионов ливров.
Камиль Демулен жил на улице Сент-Анн с любовницей. Ее мать писала портреты.
– Навести свою семью, – однажды сказала ему любовница. – Съезди к ним на Новый год.
Она смотрела на него, раздумывая, не пойти ли по стопам матери. Камиля непросто запечатлеть на холсте. Гораздо проще рисовать типажи в духе времени: розовощеких, тучных, самоуверенных мужчин только что от куафера. Камиль движется слишком быстро даже для молниеносного наброска. Она понимает, что скоро он исчезнет из их жизни, и хочет по возможности уладить его дела.
И теперь дилижанс, недостойный своего имени[7 - Слово «дилижанс» происходит от французского «карос де дилижанс», «скорый экипаж».], громыхал в Гиз по размытым январскими дождями колеям. Приближаясь к дому, Камиль думал о сестре Генриетте, о ее долгом умирании. Раньше он днями и неделями не видел сестру, только осунувшееся землистое лицо матери и снующего туда-сюда доктора. Когда он уехал учиться в Като-Камбрези, то порой, проснувшись среди ночи, спрашивал себя, почему не слышит ее кашля? А когда вернулся, ему позволили зайти к ней и посидеть пять минут у кровати больной. Прозрачная кожа под глазами отливала синевой, выпирали костлявые ключицы. Она умерла в год его отъезда в Париж, в тот день лил проливной дождь, превращая улицы в бурые потоки.
Отец предложил священнику и доктору коньяка – как будто они впервые видели смерть и нуждались в укреплении духа. Сам забился в угол, а разговор, к его неудовольствию и смущению, вертелся вокруг сына: Камиль, ты рад, что будешь учиться в лицее Людовика Великого? Я приучил себя думать, что мне там понравится, отвечал тот. А по родителям скучать не будешь? Вы забываете, что меня отправили в школу три года назад, когда мне исполнилось семь, уж я не буду скучать по ним, а они по мне. Мальчик расстроен, поспешил заметить священник, но, Камиль, не забывай, твоя сестра в раю. Нет, святой отец, нас приучили думать, что Генриетту мучают в чистилище, вот утешение, которое предлагает нам наша религия.
Теперь, когда он приедет, отец предложит коньяк ему и спросит, как спрашивает всякий раз, – как дорога? К дороге ему не привыкать. Лошади могут пасть, тебя отравят в пути или заговорят до смерти назойливые попутчики. Возможностей хоть отбавляй. Однажды он ответил: я ничего не видел, ни с кем не говорил, потому что всю дорогу меня одолевали злобные мысли. Неужели всю дорогу? И то было во времена до дилижанса. В шестнадцать он умел выносить тяготы.
Прежде чем покинуть Париж, Камиль прочел последние отцовские письма: резкие, властные, ранящие. Между строк маячил неоспоримый факт: Годары хотят расторгнуть его помолвку с кузиной Роз-Флер. Они задумали поженить детей, когда она была в колыбели: кто же мог знать, что все так сложится?
Он приехал в ночь на пятницу. На следующий день ему предстояло нанести обязательные визиты. Роз-Флер делала вид, будто робеет с ним говорить, но притворство тяжелым грузом лежало на ее плечах. У нее был пронзительный взгляд и тяжелые черные волосы Годаров. Порой она стреляла в него глазами, пока ему не начало казаться, что он весь покрылся черной патокой ее взглядов.
В воскресенье Камиль отправился с семьей на мессу. На узких, занесенных снегом улочках он стал объектом всеобщего любопытства. В церкви люди глазели на него, словно он прибыл из мест, где жарче, чем в Париже.
– Говорят, ты атеист, – прошептала ему мать.
– Это все, что обо мне говорят?