Тринадцатилетний Грегори сейчас в Кембридже, с наставником. Он отправил туда же племянников, сыновей Бет. Заботиться о родственниках – приятный долг. Летом у мальчиков каникулы. Что они будут делать в городе? Грегори пока совсем не интересуется чтением, хотя любит слушать истории про драконов, про зеленый народец, живущий в лесах; может одолеть целый латинский пассаж, если пообещаешь, что на следующей странице будет морской змей или призрак. Любит кататься верхом, обожает охоту. Мальчику еще расти и расти; мы надеемся, что он вырастет высоким. Дед короля по матери, как все старики вам скажут, был шесть футов четыре дюйма. (А вот отец, впрочем, скорее как Морган Уильямс.) В короле шесть футов два дюйма – они с кардиналом почти одного роста. Король предпочитает высоких придворных – таких, как зять его величества Чарльз Брэндон, рослых и широкоплечих. В закоулках верзилы редкость; и в Йоркшире, сдается, тоже.
Он улыбается. О Грегори он говорит: хорошо хоть мальчик не такой, как я в его возрасте. (А каким были вы? – следует вопрос. О, я пырял людей ножичком.) Грегори никого не пырнет ножом, поэтому он не переживает – или переживает меньше, чем думают окружающие, – из-за неспособности сына освоить склонения и спряжения. Когда ему жалуются, что Грегори не сделал того и этого, он отвечает: «Мальчик растет». Он понимает, что сыну надо много спать. Сам он никогда не высыпался, потому что Уолтер буянил, а позже – в дороге, на корабле, в армии – и подавно было не до сна. Чего люди не понимают про армию, так это что бессмысленные занятия в ней съедают практически все время. Ты добываешь пропитание, ты встаешь лагерем в таком месте, где тебя заливает поднявшаяся в дождь река, потому что так велел твой сумасшедший капитан, тебя заставляют ночью сниматься и переходить на позицию, которую невозможно оборонять, ты никогда толком не спишь, снаряжение вечно нуждается в починке, у пушкарей что-то взрывается, арбалетчики либо пьяны, либо молятся, стрелы заказали, но не доставили, и тебя постоянно грызет тревога, что все кончится совсем плохо, потому что у il principe[7 - Князь (ит.).]или другого мелкого светлейшества, которое сегодня командует, голова не предназначена для думанья. Довольно скоро – зимы через две – он перебрался из боевых частей в интендантскую службу. В Италии всегда можно воевать летом. Если тебе охота развеяться.
– Спишь? – спрашивает Лиз.
– Нет. Задумался.
– Привезли кастильское мыло. И твою книгу из Германии. Она была упакована, как что-то другое. Я чуть не отослала мальчишку прочь.
В Йоркшире, среди немытых, потеющих от злости людей в овчинах, он мечтал о кастильском мыле.
Позже Лиз спрашивает:
– Так кто она?
От удивления он убирает руку с ее левой груди – такой знакомой и все равно любимой.
– Что?
Неужто Лиз вообразила, будто он завел в Йоркшире женщину? Он ложится на спину и думает, как разубедить жену. В крайнем случае взять ее следующий раз с собой – пусть увидит, что у него там никого нет.
– Дама с изумрудом? – продолжает Лиз. – Я только потому спрашиваю, что люди болтают, будто король задумал нечто очень странное. Я не верю, но весь город о том судачит.
Вот как? За две недели, что он был в Йоркшире среди дикарей, слухи просочились за пределы дворца.
– Если король на такое пойдет, – объявляет она, – против него полмира ополчится.
Они с Вулси думают лишь об одном: против короля ополчится император. Только император. Он улыбается в темноте, сцепив руки за головой. Не спрашивает, кого Лиз имеет в виду, ждет, пока она расскажет сама.
– Все женщины, – говорит Лиз. – Все женщины по всей Англии. Все женщины, у которых есть дочь, но нет сына. Все женщины, потерявшие ребенка. Все женщины, отчаявшиеся родить. И все женщины, которым сорок.
Она кладет голову ему на плечо. Оба устали, лежат молча на тонкой льняной простыне, под стеганым одеялом желтого турецкого атласа. Их тела издают слабый заемный аромат солнца и трав. Он вспоминает: я могу браниться по-кастильски.
– Теперь спишь?
– Нет. Думаю.
– Томас, – шипит она возмущенно. – Три било!
Бьет шесть. Ему снится, что все женщины Англии в постели, выпихивают его из-под одеяла. Поэтому он встает почитать немецкую книгу, пока Лиз не видит.
Не то чтобы Лиз ругалась; разве что, уж если очень на нее насесть, скажет: «Мне и моего молитвенника достаточно». Она и впрямь нередко читает молитвенник: рассеянно берет в руки среди дня, лишь наполовину отрываясь от хлопот, перебивая тихое бормотание распоряжениями по дому. Это свадебный подарок, часослов, и Лиз вписала на первую страницу свое новое имя: «Элизабет Уильямс». Иногда, в приступе ревности, ему хочется вычеркнуть «Уильямс» и вписать нечто другое. Он знал первого мужа Лиз, но это еще не означает теплых чувств. Он не раз говорил: Лиз, вот книга Тиндейла, Новый Завет, в сундуке, почитай ее, вот ключ. Она: ну и читай мне вслух, раз тебе так нравится. Он: Лиззи, это на английском, читай сама, в том-то весь смысл. Прочти и удивишься, что ты там найдешь.
Он думал, Лиз станет интересно, однако ничего подобного. Он не может вообразить, как читает домашним вслух, словно Томас Мор – несостоявшийся священник, одержимый проповедническим зудом. Мор – светило из иной сферы – при встречах удостаивает его кивком, и каждый раз он чувствует искушение спросить: что с вами не так? Или что не так со мной? Почему все, что вам известно, и все, что вы узнаете, подкрепляет ваши прежние убеждения? Вот в моем случае то, с чем я рос, во что вроде бы верил, мало-помалу рушится – кусочек здесь, кусочек тут. С каждым месяцем мои представления об этом мире осыпаются по углам; и о мире ином – тоже. Покажите мне, где в Библии написано: «чистилище». Покажите, где там говорится о мощах и монахах. Покажите в ней слово «папа».
Он возвращается к немецкой книге. Король с помощью Томаса Мора написал трактат против Лютера, за что папа даровал его величеству титул Защитника веры. Не то чтобы он сам любил брата Мартина; они с кардиналом согласны, что лучше бы Лютеру вовсе не рождаться на свет или, по крайней мере, родиться не таким прямолинейным. И все же он следит за тем, что пишут, что доставляют в крупные порты на Ла-Манше или в укромные бухточки восточной Англии, где суденышко с неуказанным грузом можно вытащить на берег, а при луне, с приливом, столкнуть обратно на воду. Он держит кардинала в курсе, чтобы, когда Томас Мор с друзьями-клириками ворвется, изрыгая хулы на новую ересь, тот мог ответить: «Джентльмены, меня уже известили». Вулси жжет книги, не людей. Совсем недавно – в прошлом октябре – кардинал устроил аутодафе английскому языку. Столько сгорело бумаги, изготовленной из старого тряпья, столько черной типографской краски.
Евангелие, которое он держит в сундуке, отпечатано в Антверпене – оно доступнее, чем настоящее немецкое издание. Он знаком с Уильямом Тиндейлом – пока переводчику Библии на английский не стало опасно оставаться в Лондоне, тот полгода жил у Хемфри Монмаута, торговца тканями, в Сити. Тиндейл суров, непреклонен и никогда не смеется. С другой стороны, до смеху ли, когда ты вынужден бежать из родной страны? Мор называет Тиндейла Зверем. Тиндейловское Евангелие отпечатано на паршивой бумаге, в одну восьмую листа; на титуле вместо издательских адреса и эмблемы значится: «Выпущено в Утопии». Он надеется, что Томас Мор это видел. Вот бы показать при случае – чтобы посмотреть, какое у Мора станет лицо.
Он закрывает книгу. Пора браться за дела. У него не будет времени самому перевести это на латынь, чтобы потихоньку пустить в обращение; придется кого-нибудь просить, за деньги или по дружбе. Удивительно, как крепка нынче дружба между теми, кто читает по-немецки.
К семи он уже побрился, позавтракал и облачился в свежее, не заемное белье и темный джеркин тонкой шерсти.[8 - …и темный джеркин тонкой шерсти. – Джеркин – короткое верхнее мужское платье, как правило без рукавов. – примеч. Ольги Дмитриевой] В это время суток он часто вспоминает отца Лиз: старик вставал рано и всегда готов был положить ему на голову руку и сказать: «Порадуйся за меня жизни, Томас».
Он любил старого Уайкиса. Поначалу их свело дело. Сколько ему было тогда?… двадцать шесть? двадцать семь? Он недавно вернулся из-за границы, временами заговаривал на одном языке, а заканчивал фразу на другом. Уайкис, тоже уроженец Патни, расчетливый делец, сколотил небольшое состояние на торговле шерстью, но взял его к себе не как земляка, а потому что он пришел с рекомендациями и предложил услуги задешево. При первой встрече Уайкис, отложив бумаги, полюбопытствовал:
– Ты ведь сын Уолтера, да? Так что случилось? Поскольку, видит Бог, мальчишкой ты был разбойник каких поискать.
Он мог бы объяснить, если бы знал, какое объяснение будет Уайкису понятно. Я больше не дерусь, потому что, живя во Флоренции, каждый день смотрел на фрески?
Он сказал:
– Я нашел более легкий способ существования.
Позже Уайкис начал сдавать, дело пришло в упадок. Они по-прежнему поставляли на север Германии тонкое черное сукно, он же считал, что при нынешней длиннорунной шерсти, непригодной для хорошего бродклоса, лучше переключиться на более тонкое керси, которое можно везти через Антверпен в Италию. Выслушав – как всегда, очень внимательно – жалобы старика, он сказал:
– Рынок меняется. Позвольте мне в следующем году отвезти вас на ярмарку.
Уайкис знал, что давно пора съездить в Антверпен и Берген-на-Зоме, но очень не хотел переправляться через пролив.
– Не тревожьтесь, я о нем позабочусь, – сказал он мистрис Уайкис. – Я знаю семью, в которой мы можем остановиться.
– Ладно, Томас Кромвель, – ответила та. – Запомни мои слова. Никаких крепких голландских напитков. Никаких женщин. Никаких запрещенных проповедников в подвалах. Знаю я вас, мужчин.
– Не уверен, смогу ли удержаться от подвалов.
– Сговорились. Можешь сводить его на проповедь, главное – не води в бордель.
Мерси, как он подозревает, из семьи, где хранили и знали сочинения Джона Уиклифа и где Писание на английском было всегда: запрятанные листочки, затверженные на память стихи. Такие вещи передаются по наследству, как форма носа и цвет глаз, как кротость и страстность, как сила и готовность пойти на риск. Если уж рисковать, лучше проповедник, чем девка; остерегайтесь «мсье костолома», которого во Флоренции зовут «неаполитанской лихорадкой», а в Неаполе – «флорентийской хворью». Здравый смысл подталкивает к воздержанию. В нашей жизни много ограничений, о которых не ведали наши предки.
На корабле он слышал обычные жалобы попутчиков: мерзавцы-лоцманы, фарватер не отмечен, английская монополия. Ганзейские торговцы предпочли бы, чтоб к Грейвзенду их суда вели собственные люди: немцы – шайка воришек, но провести корабль вверх по течению они умеют. Старик Уайкис страдал от морской болезни. Сам он оставался на палубе, помогал чем мог; вы, сдается, были когда-то юнгой, сударь, заметил один из матросов. В Антверпене они сразу направились к дому с изображением голубя Святого Духа над дверью. Слуга, открывший дверь, завопил: «Томас вернулся!» Вышли три старика, три брата-суконщика. «Томас, наш бедный найденыш, наш маленький избитый беглец! Заходите, заходите поскорее, согревайтесь!»
Только здесь он по-прежнему был беглецом, маленьким избитым мальчишкой.
Их жены, их дочери, их собаки бросились его целовать. Он оставил старого Уайкиса у очага – удивительно, насколько интернационален язык стариков, когда те обмениваются рецептами примочек, сочувствуют бедам друг друга, обсуждают блажь и капризы жен. Младший брат, как всегда, переводил, с тем же серьезным видом, даже когда речь касалась физиологии.
Он ушел пить с тремя сыновьями трех братьев.
– Wat will je? [9 - Чего ты хочешь? (голл.)] – поддразнивали они. – Надеешься заполучить старикову лавку? Или старуху, как хозяин помрет?
– Нет, – неожиданно сам для себя ответил он. – Кажется, я хочу заполучить его дочку.
– Она молоденькая?
– Вдова. Довольно молоденькая.
К возвращению он уже знал, что следует менять в лавке. Оставалось продумать частности.
– Я видел ваш товар, – сказал он Уайкису. – Видел конторские книги. Теперь покажите мне своих приказчиков.