Когда не ладились дела, отец говорил, что человек таскает судьбе каштаны из огня. По-моему, примерно это он и имел в виду.
Едва взяв книгу с полки, я поняла, что не смогу ее не купить, а едва купив, начала читать.
Шёнберг доказывал, что музыка должна развиваться, исходя из понятий о гармонии либеральнее нынешних, а затем, возможно, появится музыка с расширенным диапазоном нот (и, скажем, между до и до-диезом будут еще четыре дополнительные ноты). Писал он так:
Совершенно ясно, что, обертоны, приведшие нас к 12-частной простейшей гармонии, октаве, в конце концов приведут и к дальнейшей дифференциации этого интервала. Будущим поколениям наша музыка покажется неполной, поскольку она не целиком постигла всего, что сокрыто в звуке, – так музыка, не делящая звук в пределах октавы, представляется неполной нам. Приведем аналогию – каковую нужно тщательно продумать, дабы понять, сколь она уместна: наша музыка в будущем лишится глубины, перспективы – так, к примеру, в сравнении с нашей живописью нам кажется примитивной японская, поскольку без перспективы она лишена глубины. Эта [перемена] неизбежна, пусть произойдет она не тем манером, какого ожидают некоторые, и не так скоро. Произойдет она не рационально (aus Gr?nden), но стихийно (Ursachen); принесена будет не снаружи, но изнутри. Она случится не через копирование некоего прототипа, не как техническое достижение, ибо гораздо теснее связана с разумом и духом (Geist), нежели с материальным, и Geist должен быть готов.
Я, пожалуй, в жизни своей не слышала ничего гениальнее. Замечание про японскую живопись, само собой, неверно – едва я прочла, перед глазами возникли «Гречанки, играющие в мяч» лорда Лейтона, античный пейзаж, развевающиеся одежды, девушки и безукоризненная, мастерская даже работа с перспективой; едва представив их, я засмеялась, до того пустым, поверхностным, более того – неумелым показалось мне это полотно в сравнении с (допустим) гравюрой Утамаро[32 - Китагава Утамаро (Китагава Нобуёси, 1753–1806) – японский художник, один из крупнейших представителей жанра]. Но ключевой довод – абсолютно гениальный.
До этой гениальной работы я думала, что книги должны быть как фильм «Крестный отец», в котором, когда Аль Пачино приезжает на Сицилию, все итальянцы говорят по-итальянски. Теперь я поняла, что это слишком упрощает картину.
Утверждая, что в книге итальянцы должны говорить по-итальянски, поскольку так они поступают в реальном мире, а китайцы должны говорить по-китайски, потому что китайцы говорят по-китайски, – довольно наивный взгляд на произведение искусства, все равно что картину так рисовать. Небо синее. Покрасим небо синим. Солнце желтое. Покрасим солнце желтым. Дерево зеленое. Покрасим дерево зеленым. А ствол какой? Коричневый. Каким, значит, цветом красим? Бред. Даже если отбросить абстрактную живопись, правда скорее в том, что художник воображает плоскости, которые хочет изобразить, и свет и линии и соотношение цветов и склонен обращать внимание на объекты, которые можно изобразить с такими вот параметрами. И композитор тоже чаще всего не думает о том, что ему хочется имитировать такой или сякой звук, – он хочет текстуру фортепиано со скрипкой, или фортепиано с виолончелью, или четыре струнных инструмента, или шесть, или симфонический оркестр; он думает о соотношениях нот.
Для художника и музыканта все это – банальное общее место, и однако языки планеты – точно горки синего, красного, желтого пигмента, который никто не использует, – но если использовать их в книге так, чтобы англичане говорили по-английски + итальянцы по-итальянски, выйдет глупость, как требовать, чтобы солнце покрасили желтым, потому что солнце желтое. Читая Шёнберга, я решила, что с писателями грядущего дело будет обстоять так: они не обязательно станут говорить, мол, я пишу об армянском дедушке чешской бабушке молодом байкере из Канзаса (чешско-армянского происхождения), армянский чешский английский нормально. Они постепенно дорастут до других областей искусства, которые гораздо развитее. Скажем, писатель подумает про односложность и отсутствие грамматических падежей в китайском, о том, как все это будет сочетаться с красивыми и длинными финскими словами с кучей двойных согласных и длинными гласными 14 раз подряд или красивыми венгерскими, где сплошь префиксы суффиксы, + сначала подумав об этом, он сочинит историю о каких-нибудь венграх и финнах с китайцами.
Идея – это просто мысль, не приходившая в голову раньше, и полдня в голове у меня звучали обрывки книжек, которые могут появиться через триста или четыреста лет. В одной персонажами были Хаккинен, Хинтикка и Ю, действие происходило, условно говоря, в Хельсинки – на снежном фоне с черными еловыми лесами, черное небо + ослепительные звезды повествование или может диалог с номинативом генитивом партитивом эссивом инессивом адессивом иллативом аблативом аллативом и транслативом, люди желают доброго дня Hyv?? p?iv?? и случится допустим автокатастрофа чтобы можно было вставить слово tieliikenneonnettomuus[33 - Дорожно-транспортное происшествие (фин.).]; а потом у Ю в уме – китайские иероглифы, например Черный Ель Белый Снег, полный восторг.
Я не хотела идти на прием, а в этом обезумевшем состоянии и подавно не хотела, но решила, что так выйдет грубо, мне же приглашение раздобыли из любезности, и я подумала, что зайду на 10 минут, а потом уйду.
Я пошла на прием. Как водится, спланировать уход через 10 минут оказалось гораздо легче, нежели через 10 минут уйти, и вместо того, чтоб сочинить предлог и уйти через 10 минут, я то одному собеседнику, то другому рассказывала про гениальное «Учение о гармонии». Кто его выпустил, спрашивали они, «Фабер», отвечала я, и они говорили А. Одни не заинтересовывались, и я, естественно, меняла тему, но другим становилось интересно, и я тему не меняла и в итоге проторчала там три часа.
Шёнберг говорил так: Гамма – не последнее слово, не конечная цель музыки, скорее условный привал. В последовательности обертонов, которые привели к ней наш слух, есть проблемы, и на них нужно обратить внимание. А если мы пока умудряемся избегать этих проблем, то виноват тут всего лишь компромисс между естественными интервалами и нашей неспособностью их использовать – компромисс, который мы зовем темперированной системой, каковая равна бесконечно продлеваемому перемирию
+ в голове у меня звучали языки, составляющие как будто квинтовый круг, я видела языки с оттенками других языков, как цвета у Сезанна – у него нередко зеленый с оттенком красного красный с оттенком зелени, в голове у меня возник сияющий натюрморт, как будто картина английского языка с французскими словами французского с английскими немецкого с французскими + английскими японского с французскими английскими + немецкими словами – я как раз собралась уходить и тут познакомилась с человеком, который, похоже, знал о Шёнберге немало. Из-за слияния он потерял прошлую работу, теперь его приговор уже проступал письменами на стене, так что он был довольно расстроен и все равно принялся рассказывать мне про оперу «Моисей и Аарон».
Он сказал Вы же, конечно, понимаете, о чем она
+ я сказала Ну, наверное
+ он сказал Нет, музыкально, музыкально она о + он помолчал + сказал в этой опере Моисей обращается напрямую к Богу и эти фрагменты не поет – это Sprechgesang[34 - Речитатив (нем.).] речь резкая речь под музыку и ее не понимают дети Израилевы; Моисею приходилось говорить с ними через Аарона, а Аарон – оперный тенор, прекрасная лирическая партия, но ведь это Аарон придумывает Золотого Тельца, он сам не понимает…
Я сказала какая отличная концепция для оперы обычно оперные сюжеты надуманы и неестественны
+ он сказал что ему это как раз нравится но да отличная концепция, и пустился рассказывать мне очень сдержанно, очень по-британски, ужасную историю об этой опере, которую он называл величайшей потерянной работой XX столетия. Первые два акта Шёнберг почти дописал между 1930-м и 1932 годом; потом к власти пришли нацисты, и в 1933-м ему пришлось уехать, и это сильно его подкосило. Он поехал в Америку, подавал заявки на гранты, чтобы продолжать работу над оперой, но фондам атональная музыка не нравилась. И Шёнберг, чтобы прокормить семью, пошел преподавать, вернулся к тональным композициям, чтобы обосновать заявки на гранты, и все время, что не тратил на преподавание, тратил на тональную музыку. Прошло восемнадцать лет, а он так и не написал третий акт «Моисея и Аарона». С приближением смерти он решил, что, пожалуй, слова можно читать, а не петь.
Он сказал: Он, конечно, был довольно трудный персонаж
+ и вдруг прибавил – Вы меня простите? Мне надо поговорить с Питером, пока он здесь.
И он отошел, и лишь когда он отошел, я поняла, что не задала самый важный вопрос, а именно: Слышим ли мы Бога?
Я помялась и побрела за ним, но он уже окликал Питер!
+ Питер сказал Джайлз! Как я рад! Ты держишься?
+ Джайлз сказал Увлекательные времена.
В общем, вмешиваться было не с руки. Я непринужденно влилась в стайку людей поблизости.
Питер что-то сказал и Джайлз что-то сказал и Питер что-то сказал и Джайлз сказал Господи боже конечно нет наоборот и говорили они довольно долго. Проговорили с полчаса и вдруг замолчали, и Питер сказал Ну, сейчас вряд ли а Джайлз сказал Да уж, и они снова замолчали и не сказав больше ни слова удалились.
Я собиралась уйти через 10 минут; пора было уходить. Но тут в дверях загалдели, и вошел Либераче – улыбается, чмокает женщин в щечку и перед всеми извиняется, что так опоздал. Люди поблизости от меня, видимо, были с ним знакомы и теперь ловили его взгляд, а я поспешно пробормотала что-то насчет попить и удрала. Я боялась идти к двери, потому что опасалась, как бы кто в знак особой любезности не познакомил меня с Либераче, но у шведского стола вроде было безопасно. В голове все мелькали фразы из Шёнберга. Я тогда еще не слышала его музыки, но книга о гармонии казалась взаправду гениальной.
Я стояла у стола, жевала сырные палочки и временами косилась на дверь, но Либераче, хотя и постепенно продвигался внутрь, по-прежнему был между мной и выходом. Ну, и я стояла, размышляла об этой гениальной книжке, думала, что надо бы купить пианино + вскоре ко мне приблизился не кто иной как Либераче.
Он сказал Вы правда так скучаете и расстроились как это у вас на лице написано?
Трудно придумать ответ, который не будет грубым, кокетливым или же грубым и кокетливым.
Я сказала Я на вопросы с подвохом не отвечаю.
Он сказал Я без подвоха. У вас такое лицо, как будто вам все надоело.
Я сообразила, что, увлекшись сочинением ответа, думала о вопросе, а не о вопрошающем. Есть люди, которые понимают, что пока не узнаешь, насколько скучающее и расстроенное у тебя лицо, неоткуда знать, как соотносятся твои переживания и твоя наружность, но в своих работах Либераче доказал, что логика ему неведома, и высока ли вероятность, что в светской беседе на приеме восторжествует могущество его рассудка? Невысока.
Я сказала Я подумывала уйти.
Либераче сказал Вам и впрямь надоело. Не могу вас упрекнуть. На приемах всегда тоска смертная.
Я сказала, что не бывала раньше на приемах.
Он сказал Я и подумал, что раньше вас не видел. Вы из «Пирса»?
Я сказала Да.
Тут меня осенило. Я сказала, что работаю на Эмму Рассел. У нас в конторе все были так счастливы, когда узнали, что вы придете. Давайте я вас познакомлю?
Он сказал Ничего, если я откажусь?
И улыбнулся и сказал Я тоже подумывал уйти и тут увидел вас. Горе беду всегда найдет, сами знаете.
Я ничего такого не знала, но ответила Говорят.
И прибавила Если мы уйдем, у нас уже не будет ни горя, ни беды.
Он спросил Где вы живете? Может, я вас подвезу?
Я сказала, где живу, и он ответил, что ему почти по дороге.
Тут я запоздало сообразила, что надо было сказать, мол, меня не надо подвозить, и запоздало сказала, а он ответил Нет, я настаиваю.
Я сказала Да все нормально, а он ответил Не верьте слухам.
Мы пошли по Парк-лейн, а потом по всяким другим улицам Мейфэра, и Либераче говорил то и это, и все звучало так, будто он нарочно кокетничает и ненароком грубит.
Я вдруг сообразила, что если б у китайцев были японские иероглифы, я бы знала, как написать Белый Дождь Черный Дерево:! Я предварительно сунула это в голову Ю и расхохоталась, а Либераче спросил Что смешного. Я сказала Ничего, а он ответил Нет, расскажите.
И в отчаянии я наконец сказала Знаете Розеттский камень.