Осколки - читать онлайн бесплатно, автор Ханзарифа Дахцикоевна Гутиева, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
6 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

До сих пор ума не приложу, куда вся эта красота из квартиры второго этажа по Малому Кисловскому переулку могла подеваться.

Пройдут десятилетия, и дальний потомок вельможных бандитов, сидя за овальным полированным столом бежевого цвета с коричневой инкрустацией в центре, будет раскладывать пасьянс, сверкая крупным бриллиантом на мизинце. В зубах у него – гаванская сигара, пепел от которой он привычным жестом смахнет в фарфоровую вазу в виде нежно-розовой раковины, которую ему будет протягивать розовая наяда. Над столом с львиными лапами – старинная люстра из тёмной бронзы. Она посылает свой неяркий свет сквозь переливающиеся всеми оттенками радуги плафоны из гранёного хрусталя.

И в неспешной беседе потомок бандита расскажет зачарованным гостям о своём высокородном прадедушке, от которого и досталось всё это великолепие.

Может быть, алчность есть необходимое свойство человеческой натуры, некий двигатель?

И в нулевых этот двигатель, усовершенствованный по мощности, оставил далеко позади всех козлят и бычков из зоопарка девяностых?

Но с другой стороны, история знает иные примеры.

Великий Леонардо, как рассказывает Джорджо Вазари, отказался от виноградников, подаренных ему меценатом герцогом Лодовико Моро.

А Анна Ахматова сказала устами китайского поэта:

Так жизнь моя становится всё проще,

И вот при мне остались, наконец,

Лоз виноградных, может быть, десяток

И списки всех мне дорогих стихов.

И никогда меня не покидают,

А значит – любят: ветер и луна.

Неужели Антуан Ватто?

Как– то днём по Среднему Кисловсому переулку шли двое – мужчина лет за сорок и молодой парень не старше двадцати пяти – двадцати шести лет. Оба были одеты в незатейливые плащи светлого цвета. Шли они уверенно и молча, сосредоточенно глядя вперёд, и, казалось, весь мир для них не существовал. Они были отчуждены от улицы, возможных прохожих, деревьев, машин – всего того, что, окружая нас, незаметно откладывается в сознании.

Им было абсолютно всё равно, где они, что вокруг них. Выражение лиц обоих выдавало одну и ту же мысль, целеустремлённо и по-деловому витавшую вокруг этой отгороженной от мира пары. Шли они уверенно в сторону сквозного двора Консерватории, выходившего в Рахманиновский зал. Завернули во двор налево, а потом юркнули в арку справа, выходившую третьим проходом в соседний двор, и исчезли из виду.

Там в стене арки была неприметная низенькая дверь, за которой и были сокрытые от глаз непосвящённых сокровища. Никто не знал об этой двери, а если и знали, то не подозревали, что хранят два заговорщика в двух просторных помещениях, неожиданно открывавшихся за маленькой дверью в толстых стенах старинного здания.

Девяностые, суматошные – за всеми ли подворотнями уследишь в эти заполошенные года.

Каждому бы только самому выжить, а ещё лучше – обогатиться любым способом; все были заняты только собой.

В двух достаточно просторных комнатах почти от пола до самого потолка висели картины, написанные маслом. Это было собрание картин соц. реализма, относящихся ко времени где-то от сороковых до конца шестидесятых годов. Были там деревенские пейзажи и городские ландшафты, были запечатлённые для потомков первомайские демонстрации, картины городской осени с бульварами Москвы, строек с башенными кранами, жанровые сцены городской жизни и многое чего ещё.

Инспектируя территорию, я позвонила, и мне открыл молодой парень.

И обходя этот импровизированный музей в подворотне – надо было ознакомиться со всеми помещениями своего участка, – я наткнулась на уникальный портрет маслом. Висел он в неприметном углу под самым потолком второй комнаты, где стоял стол с телефоном. С портрета на меня смотрел военный музыкант с трубой на фоне голубого неба. Мажорный тон всей картины, яркого летнего дня, чистого неба, блестевшей на солнце трубы – вот-вот заиграет – подчёркивал контраст со взглядом серьёзных глаз трубача. Глаза не улыбались и были полны страдания. Они что-то хотели сказать и не могли. И великая тоска и несвобода этого с виду обыкновенного человека, одетого в военный френч, заставляла остановиться и задуматься о времени. Глаза, взгляд были переданы мастерски, и на каком-то своём условном языке рассказывали нам об истинной жизни целого поколения и о том, что творилось в душах людей за фасадом вечно ликующих демонстраций и жизнерадостных физкультурных парадов. Не сказав ни слова, художник сказал всё.

Меня отрезвил международный звонок. Молодой парень, до этого момента спокойно что-то записывавший в блокнот, живо схватил трубку. Он радостно здоровался с кем-то на том дальнем конце провода и договаривался по– английски о предстоящей художественной выставке за рубежом. Все висевшие картины предназначались на вывоз для выставки, и шёл оживлённый разговор об условиях перевозки и сроках. Он был чрезвычйно возбуждён, и было ясно, что и в этой выставке, и в зарубежном абоненте очень заинтересован.

В момент переговоров обо мне, непонятной тётки в тулупе и деревенском платке, парень совсем забыл.

Прошло несколько минут после звонка, и в помещение вошёл его старший напарник. Увидев незнакомого человека в своей пещере сокровищ, он нахмурился и вполголоса начал высказывать недовольство молодому парню. Даже узнав об официальной цели моего появления, мужчина не перестал досадовать и всем своим видом выказывал нетерпеливое ожидание моего ухода.

Видно было, что задумывалось что-то незаконное, и лишние свидетели были нежелательны.

Вот почему лица этих двоих, шедших по Среднему Кисловскому переулку через несколько дней после моего нежелательно визита, читались мною как открытая книга. Хотя для непосвящённых оба смотрелись вполне обычно и неприметно.

Вернулись ли назад из-за рубежа картины, и где сейчас военный трубач с его печальными глазами?

Через месяц дверь в арке закрылась наглухо. Арендаторы навсегда покинули помещение.

А вот в музее искусства народов Востока, что на Суворовском бульваре (ныне Никитский), я с детства помню японскую нэцкэ изумительно тонкой работы. В слоновой кости запечатлена сцена, как рыбак забрасывает сеть. Она надулась над ним в виде паруса, и мастер каждую ячейку сети вырезал с уникальной тщательностью, передавая застывший в слоновой кости момент броска.

В девяностых редкостная по красоте нэцкэ исчезла. И сколько я ни расспрашивала смотрителей о ней, никто не мог вспомнить.

Совсем другими были супруги Молевы.

Однажды из дома 8 по Суворовскому бульвару прозвенел звонок, и срывающийся от волнения женский голос попросил срочно прийти, потому что из верхней квартиры, якобы, были попытки к ним залезть.

В неярко освещённой квартире меня встретили двое пожилых супругов. Её звали Нина Молева, его – не помню.

Наперебой стали рассказывать о странных шагах по ночам в верхней квартире, где никто не жил.

– А ведь у нас ценная коллекция живописи,– говорили они шёпотом и при этом широко раскрывали глаза. – Мы давно звоним в министерство культуры, чтобы нам предоставили другое помещение, соответствующее нашей коллекции. На худой конец предоставили бы верхнюю квартиру для размещения части коллекции.

Дом действительно был хуже некуда – аварийный подъезд, потрескавшиеся стены, раздолбанные лестницы. Лет ему было под сто пятьдесят. Но что в этом требовании соответствовало истинным намерениям коллекционеров, мне так и осталось неясно.

В прихожей висела картина небольшого формата.

«Неужели Антуан Ватто?» – негромко воскликнула я. Хозяева как будто только и ждали этого возгласа. Переглянувшись, они придвинулись к моему лицу и в полном изумлении от такой осведомлённости закричали: «Ну конечно! Подлинник!»

С этого момента забылись все стуки по ночам в верхней квартире, – меня больше не отпускали и начали детальную экскурсию по всей квартире. Все комнаты были увешаны картинами западноевропейской живописи. Над входом одной комнаты – картина Маньяско.

– Да, да, – почти кричали супруги, – именно Маньяско.

– А это, кажется, Рубенс? – заражаясь их эмоциями, заахала я.

– Нет, это школа Рубенса – и мне назвали имя художника.

Кажется, был там и Веласкес, ещё какие-то художники. Сейчас уже не помню.

Супруги растаяли от моей осведомлённости и начали рассказывать и о своих картинах, как рассказывают о любимых детях человеку, выказавшему им особое восхищение.

И лишь когда имя знаменитого французского мебельщика, произведениями которого была обставлена одна из комнат, мне оказалось совершенно неизвестно, коллекционеры пришли в ужас.

– Как можно не знать великого Буля?! – воскликнули они хором. – Мебельщика Людовика XIV?

Супруги Молевы передвигались от шедевра к шедевру и, показывая очередное сокровище, на мгновение замирали. Пристально вглядывались в моё лицо и ждали. Казалось, от моего приговора зависит их жизнь. Если художник мне был известен, то у супругов вырывался радостный крик, а если нет – начинали наперебой рассказывать о картине.

Было несомненно: вся жизнь Молевых – в этой коллекции. Они ходят на цыпочках вокруг своих деток, сдувая пыль со своих сокровищ, и даже неизвестно, где спят и едят. И вот, наконец, пришёл человек, который их понял и разделил с ними неземной восторг, и – можно было подумать со стороны – стал им родным.

– А теперь мы покажем вам самое главное – торжественно и почти шёпотом произнесли Молевы.

И меня повели в самую дальнюю комнату.

Освещенная яркими софитами висела картина: на зелёном фоне – мадонна с младенцем.

– Великий Леонардо – прошептали супруги и отпрянули, как бы оставляя меня наедине насладиться шедевром.

Они замерли в молчании, предоставив мне возможность насытиться вволю картиной, но при этом устремив на меня немигающий взгляд. Наступила гробовая тишина.

Признаюсь, на меня нашла оторопь. Здесь в полуразвалившемся доме, где в пятидесяти метрах воет ураганный трафик из машин, троллейбусов, где нескончаемо и днём, и ночью льётся непрерывный людской поток, а рядом – арбатский бомжатник с вечно пьяными тусовщиками у алкогольных ларьков, – и Леонардо да Винчи?

Не такой уж я знаток живописи, но что-то странное показалось в ярко освещённой мадонне.

Странная инфантильность в лице, скорее даже – бесплотность. В позе, в полуопущенной головке какая-то смесь между «Мадонной Литтой» и «Мадонной Бенуа». Как будто художник рисовал свою мадонну под впечатлением этих двух, ранее виденных. Потом вспомнилось, что картины Леонардо с годами темнели из-за состава красок, которые он изобретал сам. А эта картина поражала невыразительным светло-зеленым цветом, как у только что пробившейся весенней зелени. Но от меня ждали исключительно восхищения, и я умолчала о своих сомнениях.

– Это его раннее произведение. Он написал его в семнадцать лет, – трактуя моё затянувшееся молчание как естественное оцепенение от восторга, промолвили супруги.

И я подобающий моменту священный восторг выразила. Иначе как – горящие фанатичной любовью глаза рядом, а выходная дверь далеко. Мне вдруг стало страшно.

Не хотели Молевы отдавать своё сокровище на экспертизу, но всё министерство культуры поставили на уши, и им прислали охрану. И чем дело кончилось, не знаю, но, судя по отсутствию мировой сенсации, мнимый Леонардо не впечатлил в министерстве никого.

Книга 2

Портреты

По

ртртет 1

Его семья, мать и брат, бежали из Степанакерта, когда азербайджанцы начали убивать армян.

Это было первое кровопролитие времён Горбачёва.

Тогда, сказал он, если бы была проявлена государственная воля, и зачинщиков публично наказали, страна не погрузилась бы в пучину последовавших кровопролитий. Не знаю, не берусь судить.

Ещё он сказал, что видел, как седеют восьмилетние дети, когда в дом рвутся их убивать.

Больше об этом мы не говорили, да он сам эту тему впоследствии никогда не поднимал.

Его дед, Наринян, был соратником Ленина. Бабка, старая большевичка, жила в Москве на Арбате в огромной семикомнатной квартире.

Когда разрешили приватизацию, старая дура категорически отказалась приватизировать свою квартиру. Она рассматривала её исключительно как государственную собственность и считала, что после её смерти квартира должна перейти только государству.

Государство её отблагодарило, разбросав всех её родных после Степанакерта по разным углам равнодушного Отечества.

Мать, образованная армянка, всю жизнь прожившая в городах, очутилась под Смоленском в совхозе и, чтобы выжить, на старости лет занялась сельским хозяйством. Брат где-то учился, а Володя Наринян пришёл работать к нам дворником за жалкую служебную комнатушку, где поселился вместе с женой Ларисой и только что родившейся дочкой.

Он пил и, уходя в запои, становился страшным. Лариса прибегала ко мне со слезами.

Запои носили какой-то зловещий характер. Как дикий зверь, чувствующий приближение смерти, уходит из стаи, так и он для этого безобразия скрывался ото всех в своей комнатушке. И только соседи, такие же бедолаги-дворники, обречены были наблюдать это его звериное состояние.

Трезвый Володя Наринян, казалось, жил вполне обычной жизнью.

Он окончил два института – горный и ВГИК, был очень образован, тем образованием, которое дают в старых интеллигентных армянских семьях.

Во всяком случае, ни простоты, ни простоватости в нём не было. Он чувствовал момент, был лёгким в общении, умел вовремя уйти в сторону из под удара, анализировал ситуацию, до конца не раскрывался не потому что не хотел, а потому что никогда никому не навязывался. Даже о трагедии Степанакерта говорил как бы мимоходом. На лице его, несмотря на жизненные перипетии, не было уныния.

В общем, если бы не эта тайная и пагубная страсть, – нормальный человек.

Однако легко общаясь со всеми, он ни с кем не дружил, кроме умницы Тонаканяна, работавшего у нас плотником. Он и не мог ни с кем дружить – слишком большая разница в уме и образовании была между ним и остальными работниками конторы.

Как-то после общего собрания, где у меня была сшибка с начальством по поводу рубки сухостоя неподготовленными людьми, он подошел ко мне и тихо сказал: «Будьте осторожны. Если что-то понадобится, они не пойдут Вам навстречу». Сказано было вскользь, глядя в сторону.

Жизнь Наринян знал лучше меня.

Мы шли по Большой Никитской, когда он неожиданно бросился на другую сторону улицы. Там появилась его жена, тогда ещё беременная. Нежно обнял её, поцеловал, что-то стал спрашивать.

Лариса была с ним несчастлива, но болезненно привязана к этому непростому, заблудшему, безнадёжному неудачнику теми узами, что возникают между двумя навсегда прибитыми друг к другу несчастливыми людьми.

Когда родилась дочь, он принёс на плечах где-то нашедшуюся старую тяжеленную тахту. Наринян нёс её для своей дочери из последних сил, обливаясь потом и низко согнувшись под тяжестью, через всю Никитскую. Денег для покупки новой кроватки не было.

Потом, когда девочка стала подрастать, он начал поиски пианино. Может быть кто-нибудь в нашем районе выставит инструмент за ненадобностью.

И в одном покинутом учреждении мы наткнулись на оставленный старинный инструмент.

Коричневое, под красное дерево, пианино прошлого века с резными завитками на корпусе и вставками для свеч.

Многие клавиши его были варварски выдраны. Кто-то хорошо на нём потоптался. Учреждение съехало давно, и дом стоял долго с выбитыми окнами. Словом – наш пейзаж.

Погрузив тяжёлое пианино на дворницкую тележку мы – а было нас несколько человек – с громким гиканьем, свистом, шутками и прибаутками повезли его по Малому Кисловскому переулку, затем выехали на Большую Никитскую, прямиком к его жалкому приюту. Вся улица встала, и народ, шарахаясь в разные стороны, с удивлением смотрел вслед ораве оборванных бомжей, оседлавших антикварное сокровище.

Всё было напрасно. Как впоследствии выяснилось, инструмент не подлежал восстановлению.

Слышала, что его дочь росла умницей и очень хорошо училась в школе. Гены.

Ещё он был сокрушительно остроумен. Помню, как, очищая лопатой снег с тротуара на Большой Никитской, он превратил работу в спектакль одного актёра с таким фейерверком веселья и шуток, что все прохожие останавливались и от души хохотали. Затем под занавес, сгребая лопатой грязный, тающий снег с проезжей части, Наринян низко наклонился к древку, вытянул шею вперёд и, как бы оседлав своё орудие труда, с диким криком и воем побежал, сверкая пятками, по тающей жиже, толкая перед собой растущий снежный ком. Публика зашлась от восторга. Чем не театр?

Как-то идём втроём, – справа Наринян, слева Нагаев, студент ГИТИСа. Он тоже у нас работал дворником и одновременно учился. Они затеяли разговор, в котором мне не было места.

Шли два оборванных, усталых молодых парня и декламировали японские хоку, потом перешли к ОБЭРИУТАМ. Зазвучали шутки Хармса, рассказы из жизни весёлой компании.

Короче, сюр да и только!

В принципе Наринян тяготился работой дворника. Да и как ею не тяготиться?

Однажды, придумав причину, отпросился с общих работ. А когда после этих работ я проходила мимо столиков у магазина на Богословском переулке, он сидел там за витринным стеклом и спокойно пил кофе. Мы встретились глазами, и Наринян понял свою оплошность. Ожидал нагоняя, как в нашей конторе было принято. Но я прошла мимо, каким-то шестым чувством ощутив, что ему нужна была в тот день отдушина от рабской лямки, и поэтому он солгал.

Но не всё так просто. Помимо алкоголизма у него были ещё и тёмные стороны.

Он мог воровать.

Однажды я заметила пропажу нескольких банок краски из подсобки. Бегала, искала, спрашивала. И знающие люди мне указали на него. Сначала не поверила, а потом вспомнила, что он просил у меня ключи, чтобы переодеться в подсобке. Больше никому ключи я не давала. Грустно.

Прошло время. И вот однажды он на чердаке дома на Суворовском бульваре разглядел ветхие балки потолка одной квартиры. Дождавшись отъезда хозяев, Наринян расширил лаз и полез в квартиру. За что-то зацепился и полетел вниз, переломав ногу. Его поймали, отвезли в больницу. Он долго лечился. Что там дальше было, не знаю. Я уже в конторе не работала. Совсем грустно.

Значит, меня не зря предупреждали осведомлённые люди.

Последний раз встретила его на Тверском бульваре напротив МХАТа. Мы сели на лавочку, выкурили по сигарете, вспомнили наше непростое прошлое. Оба в конторе уже не работали. Он выглядел опустившимся не столько внешне, сколько внутренне. Как будто произошёл духовный надлом, и он махнул на себя рукой. Прощаясь, Наринян поблагодарил меня с жалкой улыбкой, что не побрезговала его компанией.

Мне стало неловко.

По

ртртет 2

С Ориной я работала недолго. Одинокая, грустная старушка. Она потеряла единственную свою радость – сына, и осталась одна. То ли он отчего-то умер, то ли его убили. Не помню.

Фотографию своего дорогого мальчика Орина хранила за стеклом в буфете в своей маленькой комнате, бедно обставленной, но чистой и прибранной.

– Это мой сын – тихо, с покорностью в голосе сказала она.

Он сфотографирован был почему-то на фоне мусорной свалки величиной с высокий дом.

И этот неожиданный фон только на первый взгляд казался нелепым.

Симпатичный юноша стоял, чуть-чуть расставив ноги, и как бы говорил: «Да, это я. А это моя жизнь. Вот такая, какая она есть, и приукрашивать её не стану. Это лучший пейзаж в моей жизни, и ничуть его не стесняюсь. И моя бедная мать – простая уборщица».

Она мыла грязные, старые подъезды на Суворовском бульваре совсем рядом с злачной тусовкой, что была у перехода в начале Арбата. Там всё время собирались за столиками у ларьков, пили, изливали друг другу душу, говорили за жизнь. Иные завсегдатаи этих камланий, как правило сомнительного вида или совсем опустившиеся, вторую часть своих попоек переносили в её подъезды. Вдали от суетного Арбата, в спасительной темноте никогда не освещавшихся подъездов спокойнее было колоться и удобно справлять большую и малую нужду.

Орина безропотно собирала за ними шприцы и всю грязь, что они за собой оставляли.

Не знаю, как Орина жила раньше – я застала закат её жизни. Но в печальном голосе, тихой покорности, светившейся в старческих глазах на бледном, выцветшем лице, в горькой отрешённости всего облика маленькой, хрупкой старушки была какая-то бесконечная безнадёжность, будто она никогда не знала молодости, никогда не смеялась, а всю убогую жизнь мыла и тёрла старые подъезды и всегда ходила в заношенном пуховом платке и в потёртой рабочей робе.

В абсолютном отсутствии подобострастных ужимок, подхалимной болтовни со мной, как с её начальником, суетливой поспешности угодить и понравиться сквозило истинно христианское смирение перед судьбой, непоказное, а выстраданное равнодушие к мирской суете, какая бывает у много страдавших и много испытавших людей. Она была проста и искренна.

Лишь однажды Орина с горечью поведала своим тихим голосом, как устала убирать чужие плевки и дерьмо и что больше ничего другого в жизни не видела, никогда, никогда.

– Если б Вы знали, как это противно, – грустно добавила она.

Провожали Орину на пенсию на общем собрании дворников. Сказали ласковые слова и забыли.

И зачем жил человек?

По

ртртет 3

Лизунов Илья Семенович!

Сколько чудных звуков в этом имени для сердца русского слилось.

И только его соседи внизу знают, что сливались не только звуки. На их головы обласканный властью мордописец почти ежедневно лил сточные воды из прохудившейся трубы в полу ванной.

Внезапный потоп орошал регулярно потолки и стены нижерасположенных квартир после проведенного у Ильи Семеновича ремонта с перепланировкой санузлов. И, как бы вы думали, кем? Лучшими строителями Европы – финнами.

Илья Семенович вообще-то любит всё русское, но ремонт – совсем другое дело. Да и в строительных материалах знаменитый патриот предпочитал импорт. Вот, например, нерадивым сербским ремонтникам, облицевавшим стены туалета в квартире его сына отечественной плиткой, был устроен скандал, и плитку заменили испанской.

Ну, впрочем, ничего страшного в этом нет. Ведь плитка – это тебе не лапти. Испанские лапти оскорбили бы русофильскую душу великого художника и, непременно, были бы заменены на русские. А плитка – так, мелочи.

Власть любила Илью Семеновича и часто навещала его квартиру в Калашном переулке.

Известие о высочайшем визите заранее поступало в Автодор, и Калашный вставал на уши.

Мощные асфальтоукладчики, фырча и воняя гудроном, в срочном порядке заделывали выбоины в асфальтовом покрытии, по которому должна была проехать сиятельная карета мэра. Дружба на Калашном была трогательной, но, как показало время, ничто не вечно под луной, и теперь, надо полагать, Илья Семенович навещает с ответным визитом мэра уже в Австрии.

К слову сказать, жителям Большого Кисловского переулка повезло меньше. Илья Семенович там не жил и поэтому карета мэра туда никогда не заезжала. По этой причине выбоины на проезжей части асфальта соревновались по глубине и числу с выбоинами его тротуарной части много лет подряд и, казалось, жили и размножались почти по человеческим законам.

Так вот. Лил и лил Илья Семенович сточные воды из своей ванны на головы терпеливых русских соседей, невинно округляя свои бесценные глазки при любой жалобе на это свое невинное безобразие.

И вот однажды штукатурному слою потолка на кухне в нижней квартире надоело намокать, и он рухнул. Хозяйка только-только отошла от плиты на кухне, над которой Илья Семенович с художественным легкомыслием установил вторую ванную. Это и спасло её от неминуемого увечья – в старых домах штукатурные слои ох как тяжелы.

Пришлось идти на правёж и знакомиться с капризным гением.

В необъятной квартире среди бесчисленных полотен западноевропейских живописцев стоял невысокий седой старик с отвисшим животом в коротком халате, из под которого выглядывали худые старческие подагрические ножки в домашних шлёпанцах. Он был окружен стайкой выпорхнувших из дальних покоев, щебечущих молодых девиц не старше двадати лет. Они обступали его плотным хороводом с весёлым выражением лиц, и было непонятно, что делает в их компании старик в халате.

Диалог слепого с глухим состоялся. Из него стало ясно, что никакое извержение вулкана не может убедить старого человека с явно шизофреническими отклонениями внять голосу рассудка.

У него всё в порядке, потому что у него всё в порядке, ибо иначе и быть не может.

Но я не сдавалась и однажды пришла с предписанием, где драматично было проанализировано недавнее происшествие и предупреждалось об ответственности, а заодно предлагалось возместить ущерб, нанесённый соседям.

На страницу:
6 из 12