Мало-помалу перепуганная старая еврейка немножко осмелела. Уже который месяц она жила в страхе и смятении, среди упакованных вещей, постоянно готовая к самому варварскому нападению. Который месяц не знала она ни домашнего уюта, ни покоя, ни умиротворения, ни радости. И вот теперь сидит здесь, у старого господина, которого раньше лишь изредка встречала на лестнице; со стен смотрят бесчисленные бежевые и темно-коричневые кожаные книжные корешки, у окна стоит большой письменный стол красного дерева, в первые годы брака у них тоже был такой, на полу лежит слегка вытертый цвиккауский ковер.
Вдобавок этот старый человек с книгой непрерывно поглаживает козлиную бородку, точь-в-точь такую, как носят евреи, да еще и одет в халат, чем-то похожий на сюртук ее отца.
Казалось, весь мир боли, крови и слез исчез, точно по волшебству, и она снова вернулась в те времена, когда они с мужем еще были солидными уважаемыми людьми, а не вредителями, которые подлежат уничтожению.
Она невольно пригладила волосы, лицо как бы само собой переменилось. Значит, все-таки есть на свете покой и мир, даже здесь, в Берлине.
– Я очень вам благодарна, господин советник, – сказала она. Голос тоже звучал иначе, увереннее.
Он быстро поднял глаза.
– Выпейте чаю, пока он не остыл, и поешьте хлеба. Времени у нас много, мы всё успеем. – И опять взялся за книгу.
Она послушно выпила чай и съела хлеб, хоть и предпочла бы поговорить со старым господином. Но ни в коем случае не хотела ему перечить, не хотела нарушать мир и покой его жилища. Снова огляделась вокруг. Нет, пусть все здесь останется таким, как сейчас. Она не поставит это под угрозу. (Три года спустя фугасная бомба разнесет этот дом на атомы, а учтивый старый советник умрет в подвале медленной и мучительной смертью…)
Отставив пустую чашку на поднос, она сказала:
– Вы очень-очень храбрый человек, господин советник, и очень добры ко мне. Но я не хочу без нужды подвергать опасности вас и ваш дом. Ничто ведь не поможет. Пойду к себе.
Пока госпожа Розенталь говорила, старый советник внимательно смотрел на нее, а когда она пошла было к выходу, вновь подвел ее к креслу.
– Пожалуйста, присядьте еще ненадолго, госпожа Розенталь!
Она нехотя села.
– В самом деле, господин советник, я говорю совершенно серьезно.
– Прежде послушайте-ка меня. Я тоже совершенно серьезно хочу кое-что вам сказать. Во-первых, что до опасности, какой вы меня подвергаете, так ведь я всю жизнь, с тех пор как занимаюсь юриспруденцией, нахожусь в опасности. Я был судьей апелляционного суда, и в определенных кругах меня называли не иначе, как кровавый Фромм или Фромм-палач. – Он усмехнулся, увидев, как она вздрогнула. – Я всегда был человеком тихим, да, пожалуй, и мягким, но судьба назначила мне за время службы вынести или утвердить двадцать один смертный приговор. У меня есть повелительница, которой я должен повиноваться, она властвует мною, вами, миром, даже тем миром, что сейчас вокруг нас, и зовется она справедливостью. В нее я верил всегда, верю и ныне, одной только справедливостью я руководствовался в своих поступках…
Пока говорил, он тихонько расхаживал по комнате, сцепив руки за спиной и все время оставаясь в поле зрения Розентальши. Слова слетали с его губ спокойно и бесстрастно, о себе он говорил как о постороннем, собственно, уже несуществующем человеке. Госпожа Розенталь ловила каждое слово.
– Однако, – продолжал советник, – я говорю о себе, вместо того чтобы говорить о вас, дурная привычка всех, кто живет очень уединенно. Простите, добавлю еще несколько слов об опасности. Я получал письма с угрозами, на меня нападали, в меня стреляли, десять лет, двадцать, тридцать… И вот, госпожа Розенталь, я, уже старик, сижу здесь и читаю своего Плутарха. Опасность для меня ничего не значит, она меня не пугает, не занимает ни мой ум, ни мое сердце. Не говорите об опасностях, госпожа Розенталь…
– Но люди-то теперь другие, – возразила Розентальша.
– Разве я не сказал, что угрозы исходили от преступников и их пособников? Ну так вот! – Он слегка улыбнулся. – Эти люди все те же. Их стало чуть больше, а остальные стали чуть трусливее, но справедливость осталась прежней, и я надеюсь, мы с вами доживем до ее победы. – На секунду он замер, расправив плечи. Потом опять принялся расхаживать по кабинету. И тихо сказал: – А победа справедливости будет победой не этого немецкого народа!
Советник помолчал, потом заговорил снова, уже менее серьезным тоном:
– Нет, возвращаться к себе вам никак нельзя. Сегодня ночью там были Персике, партийцы, что живут надо мной, вы их знаете. У них есть ключи от вашей квартиры, и теперь они будут постоянно держать ее под наблюдением. Там вы действительно подвергнете себя совершенно ненужной опасности.
– Но я должна быть там, когда муж вернется! – взмолилась Розентальша.
– Ваш муж, – сказал советник Фромм, дружелюбно ее успокаивая, – ваш муж пока что не сможет вас навестить. Он сейчас находится в следственной тюрьме Моабит по обвинению в утаивании довольно крупных заграничных активов. Иначе говоря, пока удается поддерживать интерес прокуратуры и налогового ведомства к этому делу, он в безопасности.
Старый советник легонько усмехнулся, ободряюще посмотрел на Розентальшу, снова прошелся по комнате.
– Но откуда вам это известно? – воскликнула Розентальша.
Он жестом успокоил ее и сказал:
– Старый судья всегда слышит то и это, даже если отошел от дел. Вам, наверно, интересно узнать, что у вашего мужа толковый адвокат и что ему обеспечены относительно приличные условия. Имя и адрес адвоката я вам не назову, он не желает визитов, связанных с этим делом…
– Но, вероятно, мне можно проведать мужа в Моабите?! – взволнованно воскликнула Розентальша. – Я бы отнесла ему свежее белье… кто позаботится там о свежем белье? И туалетные принадлежности, и, пожалуй, что-нибудь поесть…
– Дорогая госпожа Розенталь, – отставной советник положил ей на плечо руку, испещренную старческой гречкой и набухшими синими жилами, – ваш муж не может навестить вас, и вы тоже никак не можете навестить его. Такой визит ничем ему не поможет, вас к нему даже не пропустят, и себе вы только навредите.
Он посмотрел на нее. Глаза его уже не улыбались, голос тоже зазвучал сурово. Она поняла, что этого невысокого, мягкого, доброго человека когда-то вправду называли кровавым Фроммом, Фроммом-палачом, что он следовал неумолимому закону в себе, наверно, этой самой справедливости, о которой говорил.
– Госпожа Розенталь, – тихо сказал этот кровавый Фромм, – вы моя гостья, до тех пор пока соблюдаете законы гостеприимства, о которых я сейчас немного вам расскажу. Первый принцип гостеприимства таков: как только вы сделаете что-нибудь самовольно, всего однажды, один-единственный раз, дверь этой квартиры за вами закроется, и она уже никогда не отворится снова, а ваше имя и имя вашего мужа навсегда сотрутся из моей памяти. Вы меня поняли?
Советник легонько коснулся своего лба, буравя ее взглядом.
Она тихонько шепнула:
– Да.
Лишь теперь он снял руку с ее плеча. Потемневшие серьезные глаза опять посветлели, а немного погодя он опять принялся расхаживать по комнате.
– Прошу вас, – уже без прежней суровости продолжал он, – днем не покидать комнату, которую я вам сейчас покажу, и у окна там не задерживаться. Прислуга у меня, конечно, надежная, и все же… – Он с досадой осекся, бросил взгляд на книгу под настольной лампой. – Постарайтесь, как я, превратить ночь в день. Легкое снотворное вы найдете на столе, вон там. Еду я буду приносить вам ночью. А теперь пройдемте, пожалуйста, со мной.
Следом за ним она вышла в коридор. Ее вновь охватили смятение и страх, ведь хозяин дома совершенно переменился. Но она не ошиблась, сказав себе, что старый господин больше всего любит тишину и почти отвык общаться с другими людьми. Он устал от нее, стремится вернуться к своему Плутарху, кто бы тот ни был.
Советник открыл перед нею дверь, включил свет.
– Жалюзи закрыты, – сказал он. – И штора затемнения опущена, прошу вас, пусть так и остается, не то кто-нибудь увидит вас со двора. Думаю, вы найдете здесь все необходимое.
Секунду-другую он рассматривал светлую, радостную комнату с березовой мебелью, заставленным туалетным столиком на высоких ножках и кроватью с балдахином из цветастого ситца. Рассматривал так, словно давно ее не видел и теперь вспомнил, узнал. Потом очень серьезно сказал:
– Это комната моей дочери. Она умерла в тридцать третьем… не здесь, нет, не здесь. Не пугайтесь! – Он быстро пожал ей руку. – Дверь я запирать не стану, госпожа Розенталь, но прошу вас, немедля закройтесь на задвижку. Часы у вас с собой? Отлично! В десять вечера я к вам постучу. Доброй ночи!
Советник пошел к выходу. На пороге он еще раз обернулся:
– В ближайшие дни вам придется побыть здесь в полном уединении, госпожа Розенталь. Постарайтесь привыкнуть. Одиночество иной раз очень полезно. И не забывайте: важен любой уцелевший, в том числе и вы, именно вы! Помните про задвижку!
Он ушел так тихо, так тихо затворил дверь – она слишком поздно сообразила, что и доброй ночи ему не сказала, и не поблагодарила. Быстро шагнула к двери, но еще по пути одумалась. Только повернула задвижку, потом села на ближайший стул, ноги дрожали. Из зеркала на туалетном столике на нее смотрело бледное лицо, опухшее от слез и бессонницы. И она медленно, печально кивнула ему.
Это ты, Сара, сказал внутренний голос. Лора, которую теперь зовут Сарой. Ты была хорошей коммерсанткой, все время в делах. Имела пятерых детей, один живет теперь в Дании, один – в Англии, двое – в США, а один лежит здесь, на Еврейском кладбище на Шёнхаузер-аллее. Я не сержусь, когда они зовут тебя Сарой. Лора постепенно превратилась в Сару; сами того не желая, они сделали меня дочерью моего народа, и только его дочерью. Он хороший человек, этот старый интеллигентный господин, но такой чужой, такой чужой… Я бы никогда не сумела по-настоящему с ним поговорить, как говорила с Зигфридом. По-моему, он холодный. Несмотря на доброту, холодный. Даже доброта его холодна. Все дело в законе, которому он повинуется, в справедливости этой. У меня всегда был один закон: любить детей и мужа и помогать им преуспеть в жизни. А теперь вот сижу здесь, у этого старика, и все, что я собой представляю, от меня отпало. Это и есть одиночество, о котором он говорил. Сейчас еще и половины седьмого утра нет, и до десяти вечера я его не увижу. Пятнадцать с половиной часов наедине с собой – чего только я не узнаю о себе, о чем до сих пор не ведала? Мне страшно, очень страшно! Наверно, я закричу, во сне закричу от страха! Пятнадцать с половиной часов! Полчасика-то он мог бы еще со мной посидеть. Но ему не терпелось читать свою старую книжку. При всей его доброте люди для него ничего не значат, он только справедливостью своей дорожит. И поступил так, потому что она этого требует, а не ради меня. А для меня его поступок имел бы ценность, только если бы он совершил его ради меня!
Она медленно кивает скорбному лицу Сары в зеркале. Оглядывается, смотрит на кровать. Комната моей дочери. Она умерла в тридцать третьем. Не здесь! Не здесь! – проносится у нее в голове. Она вздрагивает. Как он это сказал. Конечно, она умерла из-за… них, но он никогда не расскажет, а я не рискну спросить. Нет, не могу я спать в этой комнате, это ужасно, бесчеловечно. Пусть устроит меня в комнате прислуги, где постель еще теплая от тела живого человека, который там спал. Здесь я нипочем не усну. Здесь можно только кричать…
Она осторожно осматривает баночки и коробочки на туалетном столике. Высохшие кремы, комковатая пудра, позеленевшая губная помада – а она умерла еще в тридцать третьем. Семь лет. Я должна что-нибудь сделать. Какой сумбур внутри – от страха. Теперь, когда я очутилась на этом островке мира и покоя, страх вылезает на поверхность. Я должна что-нибудь сделать. Нельзя мне сидеть наедине с собой.
Она порылась в своей сумке. Нашла бумагу и карандаш. Напишу детям, Герде в Копенгаген, Эве в Илфорд, Бернхарду и Штефану в Бруклин. Но писать бессмысленно, почта не работает, война. Напишу Зигфриду, найду способ тайком переправить письмо в Моабит. Если старая служанка и вправду надежна. Советнику знать об этом незачем, а я могу дать ей денег или что-нибудь из драгоценностей. У меня пока кое-что есть…
Она и это достала из сумки, положила перед собой – деньги в конвертах, украшения. Взяла в руки браслет. Подарок Зигфрида, когда родилась Эва. Первые роды, я тогда очень натерпелась. Как он хохотал, увидев ребенка! Живот трясся от смеха. Все невольно смеялись, когда видели ребенка с черными кудряшками и пухлыми губками. Говорили: белый негритенок. А мне Эва казалась красавицей. Тогда Зигфрид и подарил мне этот браслет. Дорогущий – он все потратил, что выручил за неделю распродаж. Я так гордилась, что стала матерью. Браслет ничего для меня не значил. У Эвы теперь у самой три девочки, Гарриет уже девять лет. Наверно, она часто думает обо мне там, в Илфорде. Но что бы ни думала, ей и в голову не придет, что ее мать сидит здесь, в комнате покойной дочери кровавого Фромма, который повинуется одной лишь справедливости. Сидит одна-одинешенька…
Отложив браслет, она взяла в руки кольцо. Целый день просидела над своими вещицами, тихонько бормотала себе под нос, цеплялась за прошлое, не желала думать о том, кто она теперь.