– Да? – Если продолжу задавать вопросы, возможно, мое смущение рассосется. – Почему?
Он пожал плечами.
– Мама работает в Экологическом диалоге, бабушка занимается садом, поэтому, наверное, я всегда был настроен на сохранение окружающей среды. И… моя жизнь – это огромный выброс углекислого газа, а моя семья тратит много природных богатств, так что, думаю, восполнять ущерб – это важно.
Я удивленно на него посмотрела.
– Это хорошо.
Ной засмущался и в забытьи уставился вперед. Когда мыслями он вернулся за наш столик, выражение на его лице было непроницаемым. Он наклонился вперед, как шифровщик, столкнувшийся с кодом, который ему никак не взломать.
– Что нужно сделать, чтобы заставить тебя забыть об этом письме?
Я с недоумением посмотрела на Ноя.
– О, я о нем не забуду.
– Почему?
– А почему я должна забыть про него? Как ты смеешь просить меня стереть из памяти историю моей семьи?
– Уверен, есть другие способы разузнать правду. Ты можешь поспрашивать кого-нибудь еще.
– Ты так уверен в этом? – Я наклонила голову. – Вряд ли нацисты оставили много выживших, которые могли бы рассказать нам историю.
Ной замер, а потом резко выдохнул.
– Ты шутишь.
Я улыбнулась. Шах и мат!
– Вообще-то нет.
– Это против правил.
– Знаю. – Вот только на самом деле нельзя отказывать тем, кто хочет разузнать о своих выживших бабушках и дедушках. Это что-то вроде бестактности. Я откусила блинчик.
Ной хмуро посмотрел на меня.
– А почему ты ничего о ней не знаешь?
– Она приехала сюда в раннем детстве, поэтому почти ничего не помнила. Мы не знали, откуда она родом – откуда-то из Германии, – и остались ли у нее там в живых родственники. К тому же ей не нравилось говорить даже о том, что она помнила.
Мама утверждает, что большинство выживших не любят вспоминать прошлое.
– Она пережила Холокост?
– Да. Но, если откровенно, ее не обозначали как пережившую Холокост, потому что она не жила в Европе во время войны. Она приехала сюда в четырехлетнем возрасте, как раз перед самым началом войны.
Ной уронил вилку на тарелку.
– Она приехала сюда до войны. Из Германии.
– Ага.
– Со своей семьей?
Его напор почти меня встревожил.
– Нет, ее родители остались. Ее отправили в Нью-Йорк, в другую еврейскую семью, где она должна была жить до восемнадцати лет.
Ной уставился на меня.
– Что?
Повисла странная тишина, когда люди не закончили говорить то, что хотели сказать; тишина, когда тебе приходится взвешивать, как поступить: настаивать или затаиться. Я положила вилку и посмотрела на Ноя. Стала ждать.
– Моя семья из Нью-Йорка. – Он смотрел прямо мне в глаза. – Они приняли немецкую девочку. Во время войны.
Я чуть не подпрыгнула от чистого удовлетворения, похожего на удовольствие, когда пытаешься сложить мозаику и наконец находишь правильный фрагмент. «Они приняли немецкую девочку во время войны». Конечно, бабушка приехала на Нантакет, потому что семья, с которой она жила, проводила здесь отпуск, и влюбилась в сына хозяев этого дома. Иначе как еще ее фотография оказалась в альбоме?
– Ну, вот и все.
Ной покачал головой.
– Это просто совпадение.
– Нет. Как раз для этого я и приехала. Она выросла в твоей семье. Поэтому ее фотография в одном из ваших альбомов.
– Что? Почему ты не упомянула об этом?
– Я забыла!
Ной сжал переносицу.
– Если она переехала к ним в детстве, значит, они были как брат и сестра.
– Мне неприятно тебя разочаровывать, но братом и сестрой они никогда не были.
Ной наклонился ко мне, словно одна его демонстрация грубой силы могла заставить меня отступить.
– Они вместе выросли. Братья и сестры пишут друг другу письма.
– Не такие письма. Только не за пределами Вестероса.
– Ты уверена?
– Абсолютно.