Всевозможные западни были заготовлены в изобилии: и тенета, и крюки, и железные ловушки, и подвижные зеркальца для ловли жаворонков.
Легавых собак часто водили в поле – и они тотчас же находили дичь и делали стойку. Тогда охотники осторожно приближались к ним, растягивали над их неподвижными телами огромную сеть – и условным знаком приказывали им лаять. Перепелы вылетали из травы – и приглашенные, вместе с мужьями, соседние дамы, дети, служанки, все бросались на птиц, запутанных в петлях сети, и без труда овладевали ими.
В другой раз били в барабан, чтобы выгнать из острова зайцев; лисицы падали в ямы – или внезапно соскочившая пружина западни хватала волка за ногу.
Но Юлиан пренебрегал этими безопасными хитростями. Он любил охотиться вдали от всех, один на своем коне и с любимой своей птицей. Обыкновенно то был скифский кречет, белый как снег. На его кожаном клобучке развевался султанчик; золотые бубенчики бряцали на его синеватых лапах. Конь скакал; луга расстилались и проносились мимо – а кречет крепко держался на руке своего господина. Юлиан, развязав путы, вдруг спускал его. Прямо, как стрела, взвивалась вверх смелая птица… Только две неровные точки виднелись в вышине… Они двигались, соединялись, затем исчезали в лазури. Кречет скоро спускался, разрывая добычу, – и, трепеща крыльями, садился снова на рукавицу к хозяину.
Юлиан ловил таким образом цаплей, луней, галок и коршунов.
Он любил трубить в охотничий рог, идя следом за своими псами, которые мчались по скатам холмов, перепрыгивали ручьи, вбегали в лес; и когда олень начинал стонать, терзаемый их зубами, он живо сваливал его одним быстрым ударом – и любовался яростью псов, пожиравших рассеченные куски его туши на дымившейся шкуре.
В туманные дни он забирался в болото – и подстерегал диких гусей, уток или выдру.
С самой зари три конюха дожидались его у крыльца; а старый монах, высунувшись из слухового окна, напрасно делал ему знаки и звал его к себе. Юлиан не оборачивался. Он уходил и в жар, и в дождь, и в бурю; пил пригоршней ключевую воду, ел на ходу дикие яблоки и ягоды, отдыхал под дубом, если уставал; и возвращался уже ночью, поздно, весь в грязи и в крови, с колючками в волосах, весь пропитанный запахом дичи. Когда мать целовала его, он холодно принимал ее ласки – и, казалось, размышлял о чем-то важном и далеком.
Он убивал медведей ножом, быков топором, кабанов рогатиной – и однажды, имея при себе одну только палку, долго оборонялся от стаи волков, глодавших трупы под виселицей.
В одно зимнее утро, еще до восхода солнца, выехал он в полном вооружении, с самострелом на плече и с пуком стрел в колчане, приделанном к седельной луке.
Земля гудела под ровной поступью его датского жеребца; за хвостом коня бежали две лохматые собаки. Ветер дул неистово; плащ Юлиана покрылся зернами инея. Небосклон стал проясняться с одной стороны – и сквозь беловатые утренние сумерки он увидел кроликов, прыгавших у своих норок. Обе собаки тотчас кинулись на кроликов и, быстро их хватая, ломали пополам их спинные хребты.
Скоро затем въехал он в лес. На конце одинокой ветки, весь окоченелый от холода, спал глухарь-тетерев, подвернув голову под крыло. Юлиан отсек ему мечом наотмашь обе лапы – и, не подобрав его, продолжал свой путь.
Три часа спустя очутился он на вершине горы столь высокой, что небо над нею казалось почти черным. Перед ним, подобный длинной стене, свешивался утес над бездной; на крайнем его конце два диких козла смотрели вниз, понурив головы. Не имея стрел, ибо конь его остался позади, он вздумал спуститься к ним. Задерживая дыхание, чуть не ползком, босой, он подкрался сзади к первому козлу – и вонзил ему кинжал между ребрами. Второй, обезумев от ужаса, прыгнул в бездну. Юлиан кинулся было, чтобы ударить и его, но, поскользнувшись, упал на труп первого с распростертыми руками и перевесившимся через край бездны лицом.
Возвратившись в поле, он пошел вдоль ив, разросшихся по берегу большой реки. Низко летевшие журавли проносились от времени до времени над его головою – и он убивал их бичом, ни разу не давая промаха.
Между тем в воздухе потеплело, иней растаял, пары заколыхались широкими пеленами – и показалось солнце. Под его лучами засверкала вдали свинцовая гладь как бы застывшего озера. По самой середине этого озера виднелось незнакомое Юлиану животное – черномордый бобр. Несмотря на расстояние, стрела Юлиана вонзилась в него – и он досадовал, что не мог унести с собою шкуру убитого зверя.
Затем он вошел в аллею высоких деревьев, образовавших верхушками своими как бы подобие триумфальной арки. Она вела в большой лес. Из чащи выскочила дикая коза, на перекрестке показалась лань, из норы вышел барсук, павлин распустил свой хвост на зеленой мураве – и когда он их всех умертвил, появились другие дикие козы, другие лани, другие барсуки, другие павлины; а там дрозды, сойки, хорьки, лисицы, ежи, рыси – бесчисленное множество животных, все больше, больше с каждым шагом. Они кружились около него, трепеща всем телом, – и взоры их, на него устремленные, были кротки и полны смиренной мольбы. Но Юлиан не уставал убивать. Он то натягивал самострел, то обнажал меч, то колол ножом, ни о чем не думая, ничего не помня и не понимая… Он охотился в какой-то неведомой стране, неизвестно с каких пор – бессознательно, почти бесчувственно. Все совершалось с тою легкостью, какую испытываешь во сне.
Необычайное зрелище остановило его. Стадо оленей наполнило долину, имевшую вид цирка; тесно скученные, один возле другого, они отогревались дыханием своим, которое дымилось в тумане.
Надежда на истребление – громадное, небывалое – до того обрадовала Юлиана, что на несколько мгновений у него дыхание сперлось. Он слез с коня, засучил рукава и принялся стрелять.
При свисте первой стрелы все олени разом повернули головы, в их сплошной массе образовались как бы впадины; раздались жалобные голоса – и все стадо заколыхалось.
Края цирка были слишком высоки и круты; олени не могли их перескочить: они мотались по дну долины, ища спасения. Юлиан целился, стрелял, целился снова… стрелы сыпались, как дождь. Олени, обезумев, дрались, лягались, карабкались друг на друга – и тела их со спутанными рогами воздвигались широким холмом, который то и дело обрушивался, передвигался. Наконец, сваленные на песок, с пеной у ноздрей, с вылезшими кишками, они испустили дыхание – и волнообразное колыхание их боков и черёв, постепенно ослабевая, затихло. Затем все стало неподвижно.
Наступила ночь – и за лесом, сквозь разрезы ветвей, виднелось небо, красное, как кровавая пелена.
Юлиан прислонился к дереву. Выпуча глаза, смотрел он на необъятную бойню, не постигая, как он это мог один совершить.
Но вдруг на другой стороне долины показались олень, лань и с ними их детеныш – теленок.
Олень был весь черный, огромного росту, с шестнадцатью отростками на рогах и белой бородою; лань, бледно-желтая, цвету осеннего листа, щипала траву, а пятнистый детеныш, не останавливая ее, на ходу сосал ее вымя.
Снова натянулась и завыла тетива самострела… Теленок тотчас был убит. Тогда мать, подняв глаза к небу, затосковала громким, раздирающим, человеческим голосом. Юлиан, в бешенстве, выстрелом прямо в грудь повалил ее на землю.
Старый олень все это видел и прыгнул к нему навстречу. Юлиан пустил в него свою последнюю стрелу. Она вонзилась ему в лоб и осталась на месте. Старый олень словно не почувствовал ее; перешагнув через трупы, он все приближался и, казалось, готовился ринуться на Юлиана и вскинуть его на рога. Юлиан в невыразимом страхе попятился назад. Но дивное животное остановилось – и, сверкая глазами, торжественно, как патриарх, как судия, между тем как вдали звякал колокол, трижды провозгласило:
– Проклят! проклят! проклят! Придет день – и ты, свирепый человек, умертвишь отца и мать!
Олень опустился на колени, закрыл тихо вежды – и испустил дух.
Юлиан остолбенел. Он почувствовал внезапную крайнюю усталость, необычайная печаль, отвращение, тоска овладели им. Закрыв лицо руками, он долго плакал.
Коня он потерял, собаки покинули его, пустыня, окружавшая его, казалось, угрожала ему несказанными бедами.
Объятый страхом, он побежал через поле по первой попавшейся ему тропинке – и почти немедленно очутился у ворот своего замка.
Всю ночь он не спал. При колеблющемся мерцании висячей лампады он постоянно видел старого черного оленя. Предвещание умиравшего зверя преследовало Юлиана; он всячески пытался отогнать эту мысль: «Нет! нет! нет! Я не могу их убить!» А потом он думал: «Если бы я захотел, однако!» И он боялся, что дьявол введет его в искушение и внушит ему нечестивое желание.
Целых три месяца мать его в глубокой скорби молилась у изголовья его постели, а отец беспрерывно бродил по коридорам. Он призвал самых знаменитых лекарей; те прописали Юлиану множество различных снадобий. Недуг Юлиана, говорили они, причинился ему либо от зловредного ветра, либо от любовного желания. Но молодой человек на все вопросы отрицательно качал головою.
Силы понемногу вернулись к нему – и старый монах, и добрый господин стали водить его для прогулки по двору, поддерживая его под руки.
Оправившись совершенно, он продолжал упорно отказываться от охоты.
Отец, желая развлечь его, подарил ему большую сарацинскую шпагу. Она висела на верху столба среди других доспехов – и, чтобы достать ее, понадобилась лестница.
Юлиан влез на нее, но тяжелая шпага выскользнула у него из пальцев – и, падая, так близко коснулась доброго господина, что разрезала его епанчу. Юлиан вообразил, что убил отца, – и лишился чувств.
С тех пор он боялся оружия. Один вид железа заставлял его бледнеть. Подобная слабость приводила в отчаяние его семью.
Наконец старый монах именем бога, чести и предков приказал ему возвратиться к своим дворянским обязанностям.
Конюхи его отца ежедневно забавляли его метанием дротиков. Юлиан скоро достиг совершенства в этом искусстве. Он улучал дротиком в горлышко бутылок, отбивал зубцы флюгеров, а на сто шагов попадал в гвоздья дверей.
Однажды, летним вечером, в самый час сумерек, когда все предметы становятся неясными, Юлиан стоял под виноградной лозой в саду и увидал далеко-далеко два белых крыла, которые вздымались и порхали над шпалерником. Он не сомневался в том, что это были крылья аиста, – и метнул свой дротик.
Раздался пронзительный крик. То была его мать. Длинные концы ее шлыка были пригвождены к стене.
Юлиан убежал из замка – и более уже не возвращался.
II
Юлиан нанялся в проходившую шайку искателей приключений, с тем условием, чтобы они увели его далеко – и чтобы жизнь его подвергалась опасностям.
Он узнал и голод, и жажду, и недуг горячки, и все безобразия нечистоты; он приучился к грохоту битв, к виду умиравших людей. Кожа его заскорузла от ветра, члены отвердели от соприкосновения ратных доспехов, он весь закалился; а так как он отличался храбростью, силой, воздержаньем, смышленостью, то ему нетрудно было достигнуть начальства над отдельным отрядом.
Вступая в битву, он широким взмахом меча увлекал за собою солдат своих. Ночью взбирался он по узловатой веревке на стены крепостей; вихорь раскачивал его, висящего на воздухе; искры греческого огня[2 - Греческий огонь – горючая жидкость, применявшаяся византийцами в морских боях для поджога вражеских судов.] сыпались ему на латы, между тем как из бойниц струились ручьи горячей смолы и расплавленного олова. Нередко брошенный камень раздроблял его щит; мосты, обремененные людьми, проваливались под ним. Однажды, действуя своей тяжелой палицей, разделался он с дюжиной всадников. На поединках побеждал он всех своих противников; много раз считали его мертвым.
Но божья милость всегда сохраняла его целым и невредимым, ибо он оказывал покровительство духовным особам, сиротам, вдовам, а особенно старикам. Когда ему случалось видеть впереди себя старика, он всякий раз окликал его, желая взглянуть ему в лицо – и как бы опасаясь убить его по ошибке.
Беглые рабы, взбунтовавшиеся крестьяне, неимущие, незаконнорожденные, всякого рода смельчаки и голыши стекались под его знамена – и он составил себе значительное войско. Оно росло, он стал известен; все владетели старались вступить с ним в союз.
Он служил поочередно у английского короля, у французского дофина, у иерусалимских меченосцев[3 - Иерусалимские меченосцы. – Так Тургенев передает название учрежденного во время крестовых походов ордена рыцарей-монахов тамплиеров («храмовников»).], у парфянского «Сурёны-царя»[4 - …у парфянского «Сурёны-царя»… – Как нарицательное имя парфянских царей Флобер употребил имя полководца Сурены, разбившего в 53 г. до н. э. войско римского полководца Марка Лициния Красса.], у абиссинского «нэгуса», у калькуттского императора. Он воевал с скандинавами, покрытыми рыбьей чешуей, с неграми, вооруженными круглыми щитами из бегемотовой кожи и ехавшими верхом на красных ослах; с златокожими индусами, размахивавшими над своими венцеобразными тиарами – длинными, как зеркала сверкавшими, саблями. Он побеждал троглодитов и людоедов. Он прошел войною столь знойные края, что от действия солнечного жара волосы людей сами собою вспыхивали, как факелы, – а другие края столь холодные, что руки отделялись от плеч и падали на землю; он прошел еще страну, где царили такие туманы, что воины подвигались вперед, окруженные со всех сторон призраками.