Оценить:
 Рейтинг: 0

Тропою испытаний. Смерть меня подождет

Год написания книги
1967
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 67 >>
На страницу:
7 из 67
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Олени разбрелись по краю мари. Одни из них, добираясь до корма, стали разгребать сильными ногами снег, другие передвигались по кромке леса, срывая лишайники, космами свисающие с еловых веток. Ну как не удивляться приспособленности этих животных! Посмотрите, как легко они бродят по глубокому снегу. Этому способствуют необыкновенно широкие копыта. Они у северного оленя почти вдвое больше, чем у любого другого вида оленей. Во время бега копыта могут широко раздвигаться, увеличивая площадь опоры, и животное не проваливается глубоко даже в сухом, сыпучем снегу.

Вот один из крупных быков Улукиткана уже наелся ягеля и там же, в выбитой им яме, улегся отдыхать. Он не замерзнет: длинная шерсть с очень густым подшерстком служит ему надежной защитой от низкой температуры и холодных ветров.

Мои размышления неожиданно прервали собаки. Отпущенные на прогулку Бойка с Кучумом ворвались в стадо. Одно мгновенье – и я стал свидетелем, как мирно пасущиеся животные вдруг в панике бросились от них прочь. Какое незабываемое зрелище! Словно ветер, летели олени, закинув рога на спину и вытянув вперед свои длинные головы. Ноги едва касались земли, только снег вздымался брызгами во все стороны из-под копыт да густой пар, легким облаком вылетая из ноздрей, окутывал морды. Трудно представить себе более быстрое животное, нежели олень.

Из палаток выскочили люди, мы стали кричать на собак, грозиться, кто-то два раза выстрелил, и только после этого Бойка и Кучум остановились. Они вернулись в лагерь, не понимая, почему им не разрешили резвиться. Скоро успокоились и олени.

– Однако, мороз будет: много звезд на небе, все играют, – сказал Улукиткан, пролезая в нашу палатку.

За ним показался и Лиханов. Проводники уселись в дальнем углу, и Василий Николаевич стал угощать их чаем.

Старики обрадовались. Они, видно, любили побаловаться чайком. Пили медленно, громко втягивая через сжатые губы обжигающий, почти черный напиток.

– Спасибо, напился! – сказал наконец Улукиткан. – От крепкого чая, что от доброго слова, сердце мякнет.

Он стряхнул в чашку хлебные крошки, туда же вылил из блюдца недопитый чай, все перемешал и выпил.

Улукиткан интересовал меня все больше и больше. Да разве только меня! В облике этого старого эвенка было что-то неотразимо привлекательное. Особенно поражали его глаза. Серые, задумчивые, они смотрели на мир и людей удивительно ласково. И мне захотелось узнать, какой путь остался у него позади, какие удачи, разочарования шли по пятам этого восьмидесятилетнего старика и что помогло ему сохранить жизнерадостность.

Улукиткана не пришлось упрашивать. Вероятно, ему самому хотелось вспомнить далекое, очень далекое детство, годы скитаний по тайге, тропы, кочевья, родные речки, хребты, где прошла его жизнь. Он поправил под собою дошку, уселся поудобнее, и его густые брови сомкнулись в раздумье.

– Хорошо, – сказал он, поднимая голову. – Я расскажу вам, где родился, какой тропою шел, что видел в жизни, и вы догадаетесь, почему у Улукиткана стали кривые пальцы, плохо разгибается спина, много меток на голове…

С тех пор как я увидел первое солнце, много раз приходила и уходила зима, прилетали и отлетали птицы, зеленел и оголялся лес! За это время изменилась и жизнь эвенков. Плохой закон был раньше в тайге. Старики так думали: эскери дает человеку оленей, чтобы они его возили, кормили мясом, одевали в шкуры. Эскери посылает в его ловушку зверя, указывает, куда надо кочевать. Если эвенку удача была – считали, что ее послал эскери, а если горе в чум приходило – виноват хозяин. Худо тогда жили эвенки: ни чумов добрых у них не было, ни продуктов, ни снастей. Все хозяйство вела баба. Она и оленей пасла, и аргишила[5 - Аргишить – кочевать (аргиш – кочевье).], и шкуры выделывала, дошки, штаны, унты шила, дрова припасала, обед варила, за детьми смотрела – кругом все баба. А мужик что? Только охоту знал да ругал жену, что плохо хозяйство ведет, – не торопясь рассказывал Улукиткан.

– Когда бабе приходило время рожать, она делала себе в стороне от становища маленький чум, люди не должны были слышать, как ревет баба в маленьком чуме. Такой дурной обычай был. Трудно было тогда эвенку достать кусок материи. Мать вытирала ребенка сухой мелкой трухой от старого пня, обкладывала мхом, заворачивала в кабарожью шкурку и приносила в большой чум. Если на пупке долго не сохла кровь, прикладывали серу или присыпали золой из трубки. Крикливого ребенка купали в снегу, чтобы он лучше спал. В такое время родился и я. Это было после зимы, у белки уже появились щенки, и мать назвала меня Улукиткан – значит «бельчонок».

Жили на Альгоме, по ту сторону Станового. Лето, зиму – все время кочевали по тайге.

Ворон, где труп найдет, там и живет. Мы тоже раньше так: где отец зверя убьет, там и ставили свой чум. Только не всегда нам удача была. Другой раз долго не клали мяса в котел, лепешки не было, а масло и сахар совсем не знали. Даже удачливому охотнику жить было нелегко.

Отец слышал, что у лючи[6 - Лючи – русский.] есть белый камень: когда положишь его в рот, он тает, как снег, язык к губам липнет, как еловая сера, а слюна делается слаще березового сока. Отец видел у купца холодный огонь и рассказывал, что его можно долго в кармане носить, а когда он станет горячим, от него зажигается трубка, береста, дрова – так о спичках тогда говорили. Один раз он возил меня далеко в соседнее становище, чтобы показать зеркальце. Чудно было: всего с ладонь, а вмещает больше чума. Смотришь в него, а видишь все, что сзади тебя делается. Сосед шибко радовался: обманул купца – за два соболя выменял зеркальце! Так было, это правда, – вздохнул Улукиткан.

– Когда я научился сгонять ножом тонкую стружку с палки и сидеть на олене не привязанным к седлу, это было время ледохода[7 - Время ледохода — май.], мы стали кочевать к Учурской часовне[8 - Учурская часовня была выстроена еще в прошлом столетии на реке Учур. Среди эвенков насаждали православие. Близ часовни ежегодно открывалась ярмарка. Из далеких и глухих мест приезжали эвенки, чтобы продать купцам пушнину, свои изделия и купить припасы.]. Хорошо аргишить на ярмарку, когда в турсуках – сумках много соболиных и беличьих шкурок! Радовались, все думали, какой покупка делать будем, – и то надо, и другое. Не было припаса, ружья доброго, муки, котла. Все хотели купить. Пушнины хватит, два года собирали! Приехали на ярмарку. Купцы-якуты добрыми кажутся – по короткому лаю собаку от лисы сразу не отличишь. Вином угощают, хорошо разговаривают, пушнину даром не берут – все меняют: за иголку – белку, за крест – колонка, за топор – соболя, за икону – доброго оленя. Им доход, эвенку диво. И оленям хорошо, возить в тайгу нечего!

Поп ходил по всем чумам, проверял: у кого нет креста – в прорубь таскал крестить, в холодную воду толкал. Эвенки ему стали выкуп носить: кто соболя, кто лису. От хороших подарков размяк поп, как снег от майского солнца. Не таскал в воду, крестил в чуме. Мне сказал: «Тебе имя Семен». Но мать говорила: «Какой ты Семен? Ты Улукиткан!»

Разошлась пушнина за вино, за зеркальца, за бисер. Ясак[9 - Ясак – натуральный налог (пушниной).] уплатили, богу дали маленько – он тоже любил соболей – и в тайгу ушли, когда лиственница зеленеет[10 - Лиственница зеленеет в июне.]. Ушли легко. Только обидно было. Как так получилось? Будто все купец считал правильно, белки даром не брал, а турсуки наши остались пустыми. Мать шибко ругала отца, почему ни муки, ни котла, ни куска материи не брал. Он говорил: «Ничего, бог лючи нынче обещает хороший промысел, опять приедем ярмарка, купим». Да только не так случилось. Если кремня нет, сколько ни бей кресалом по языку, огня не добудешь. Обманул бог, тайга сильнее его…

У старика оборвался голос низкой, печальной нотой. Наступила тишина. Кто-то поправил свечу. Василий Николаевич подбросил в печку дров. Из-за ближнего леса палатку осветила луна.

Рассказчик смочил горло холодным чаем, поправил под собой дошку и заговорил еще медленнее и раздумчивей. Он рассказал, что в тот год по тайге прошел страшный мор. У чумов валялись трупы оленей, погибли звери и птицы. Леса на огромном пространстве оказались опустошенными. Чтобы спастись от гибели, эвенки бежали в дальние районы. Но в пути падали последние олени, умирали люди, жирело воронье.

Родители Улукиткана со всей семьей уходили за Становой. От стариков они слышали, что за хребтом есть река Эникан[11 - Эникан – мать, так называлась у эвенков тогда Зея.], богатая рыбой и зверем. Нужно было перевалить через большие горы. Но как найти перевал? Все проходы завалены россыпями, сдавлены скалами и крепко заплетены стлаником. Шли наугад, питались травой, корнями.

И тогда наступило самое страшное. Отец заболел и остался на реке Мулам, где пал последний олень. Семья ушла, не дождавшись развязки. Старику дали небольшой кусок самула[12 - Самул – сухая кровь.], половину сыромятной узды от павшего оленя да на три дня дров для костра. С отцом была старая собака. Что сталось с ними, никто не узнал. На второй день на поляне, где оставили больного отца, уже не дымился костер. Не догнала семью и собака. А Улукиткан с матерью и сестрой после долгих поисков все же нашли перевал.

– Тогда только я и переходил Становой, это было шибко давно, – продолжал рассказывать Улукиткан, напрягая свою память. – Когда мы вышли на хребет, сохатый терял жир[13 - Сохатый теряет жир во второй половине сентября.]. Там мы нашли много мангесун[14 - Мангесун – лук.], хорошо кушали. Только это и помню, а где лежал перевал, совсем забыл. Не думал остаться живым, смерть так держала меня. – И он, растопырив руки, словно коршун крылья, впился костлявыми пальцами в свои сухие бока. – Так крепко! Она хотела меня кончать, а я не хотел, ходил дальше. Спустились мы к Эникану – увидели след кабарги, сделали там балаган и начали опять жить…

Старик заметно уставал. Голос его все чаще обрывался, и тогда он погружался в глубокое раздумье. Но, передохнув, он вел свой рассказ дальше.

Горе, перенесенное эвенкийской семьей через Становой, еще долго продолжало жить рядом с нею. Не было оленей, одежды, припасов, даже куска ремня, из которого можно было бы сделать тетиву для лука-самострела. Это была трудная борьба за жизнь, за кусок мяса и шкуру. В лесу появились кабарожьи ловушки, плашки и пасти[15 - Пасть – ловушка из бревен.] на зайцев. В реке семья добывала рыбу. Но Улукиткан был еще слишком молод, чтобы противостоять нужде. Он не выдержал и ушел с семьей в батраки к кулаку Сафронову. А стадо оленей Сафронова занимало тогда все верховье Маи с ее притоками Чайдах, Кукур и Кунь-Маньё.

– Однажды на Большом Чайдахе, – продолжал старик после очередной паузы, – я нашел след, долго смотрел и думал: «Это какой люди тут ходи? Раньше такой след не видел». Мать сказала: «Тут лючи был, его носит такой большой олочи[16 - Олочи – легкая летняя обувь из лосины.], тяжелый, как зимняя котомка». Через день лючи пришел в наш чум с проводником. «Ты что так смотришь на меня?» – спросил он. «Моя раньше лючи не видел». – «Понравился?» – «Нет, – говорю. – Твое лицо совсем другое, узкое, все равно что у лисы, нос острый, однако, шибко мерзнет зимой, а глаза круглые, как у филина. Ты, должно, плохо днем видишь. Твоя люди некрасивый».

Лючи смеялся. Он хороший был человек. Его палатка долго стояла рядом с нашим чумом. Я водил его к зеленой скале за Чайдах, там он смотрел всякий разный камень, потом сказал, что там колчедан. Лючи говорил мне, что далеко внизу есть большой стойбище, там люди золото копают, шибко звал меня туда. Да как ходить без своих оленей? Бедняку и хорошая тропа – хуже болота.

Три года пасли мы оленей. Стадо разрослось, работы было много. Но умерла мать. Тогда говорили, что пропадает только тело, а душа кочует в другой мир и там ждет: когда тела не станет, она вернется на землю и вселится в бальдымакту[17 - Бальдымакта – новорожденный.]. В те времена покойника клали в долбленое корыто и поднимали высоко на дерево. Люди не должны были оставаться жить в таких местах – нельзя беспокоить покойника. Мы с сестрой собрали оленей и ушли с ними к хозяину Сафронову. «Я больше работать не могу. Нас осталось двое… Стадо большое, силы не хватает, давай расчет», – сказал я. «Какой тебе расчет? Будем стадо считать, потом посмотрим, кто кому должен». Считали. Он говорит: «Тебе за работу надо отдать тридцать оленей. Верно?» – «Верно». – «Ты потерял моих пятьдесят; верни двадцать или отработай». – «Как так? Стадо наполовину больше стало, почему обманываешь?» – «Мы, – сказал Сафронов, – не договаривались платить в счет молодой олень».

Долго спорили, напрасно пальмой[18 - Пальма – длинный нож с метровой деревянной рукояткой, заменяющий топор.] воду рубили. Волк от голоду воет, а кулак – от жадности. Я говорил ему: «Твой жирный брюхо много чужой олень лежит, клади и мои». На двадцать олень давал ему расписку и ушел…

– Какую же ты мог дать расписку, если был неграмотный? – перебил его Мищенко.

– Эвенкийский расписка была другая, деревянная. Так делали ее. – И, вынув нож, Улукиткан стал выстругивать четырехгранную палочку.

Долговой документ – эвенкийская расписка – выстругивался из крепко прямослойного дерева квадратной формы, длиной примерно в десять – двадцать сантиметров, в зависимости от величины долга. На одной стороне палочки делалось столько зазубрин, сколько, скажем, оленей давалось в долг. На нижней стороне грани, под зубцами, вырезались с одного конца олень, с другого – клеймо должника: крестик, веточка, рог или след. Затем палочку раскалывали так, чтобы зубцы, клеймо и олень разделились примерно пополам. Одна половина оставалась у заимодавца, другая – у должника. Когда же происходили расчеты, половинки соединялись и срезалось столько зазубрин, сколько возвращалось оленей или за сколько оленей уплачивалось.

Эта деревянная расписка кажется наивной, но она лишний раз подтверждает житейскую честность лесных кочевников.

Улукиткан унес от Сафронова половину расписки с двадцатью зубцами. Долго скитался он с сестрой по чужим, незнакомым горам. Ветер показывал путь, роса смывала их след. Лишь на реке Джегорма они встретили первую семью кочующих эвенков. Им отвели место в чуме, в общий котел положили на их долю мяса, дали шкуру, чтобы починить олочи, – кажется, о большем тогда и не мечтал эвенк. Сестра вышла замуж и осталась в этой семье. Улукиткан же решил вернуться за хребет к родным местам, на реку Альгама, где провел детство и где, казалось ему, природа щедрее, чем на Зее.

– Да только и там не нашел тогда счастья, – заключил Улукиткан.

В палатке стало тихо. В печке слегка потрескивали дрова, да над лесом изредка ухал филин. В темном углу сидел старик, сгорбленный, совсем маленький, погруженный в свои думы. Видно, не забыть ему этого далекого прошлого: обид, унижений, неудач.

– Однако, довольно, еще много ночей впереди, – сказал Улукиткан, поднося к губам кружку с холодным чаем.

Пожалуй, тревога наших проводников относительно наледей напрасна. Речной лед, по которому мы едем, слегка запорошен сухим снегом, нарты скользят легко, и лучшей дороги не придумаешь. Да и погода нам благоприятствует: тихая, солнечная.

К концу третьего дня мы достигли устья Лучи – левобережного притока Купури. Дорогой, кроме береговых возвышенностей, мы ничего не видели и не имели представления о местности, которую пересекали. Продолжать путь вслепую не хотелось, поэтому вечером, как только все хлопоты по устройству лагеря были закончены, я поднялся на ближнюю сопку, чтобы осмотреться. До темноты оставалось часа полтора.

На юг от меня, за реками Купури и Лучи, раскинулась гористая местность с широкими падями и пологими, однообразными сопками, перемежающимися с низкими седловинами. Склоны покрыты редким лиственничным лесом, и только далеко, километров за двадцать от нашего лагеря, на Аргинской водораздельной гриве, виден хвойный лес, вероятно сосновый. Горизонт же на северо-западе заполнен высокими гольцами, прочесанными последними лучами заходящего солнца. То, видимо, Окононский голец, им заканчивается один из мощных южных отрогов Станового хребта.

Как хорошо здесь! Как далеко все видно и привольно дышится! Затухает бледная заря. Одинокое облачко, словно волшебный корабль, медленно плывет по небу…

Неохота уходить отсюда!

И вдруг какой-то протяжный звук, напоминающий флейту, доносится из голубого лога. Я прислушиваюсь и неожиданно улавливаю такой же звук уже с противоположной стороны. Но это не запоздалое эхо и не крик филина, предупреждающий о наступлении ночи. В звуках что-то тоскливое, отягощенное безнадежностью. Так и не разгадав, что это, я вернулся в лагерь.

Вечерами мы обычно собирались в нашей палатке и подолгу пили чай. Едва я разделся и присел, как послышалось повизгивание собак, привязанных к нартам. Коротко тявкнул Кучум. Проводники встревожились.

– Кто-то чужой близко ходит, – сказал Улукиткан, поспешно натягивая на себя дошку.

Мы вышли из палатки. С нагретых мест соскочили собаки. Они стояли во весь рост, всматриваясь в темноту и настороженно шевеля ушами.

– Отвязать надо, – сказал я.

Улукиткан схватил меня за руку:

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 67 >>
На страницу:
7 из 67