– Ты поведешь аргиш через Чайдах на другой берег и потянешь след вверх по реке. Впереди будут ключи – хорошо смотри, не торопись, – на устье одного из них увидишь лиственницу с гнездом рыбака[49 - Рыбак – хищная птица, скопа.], там и сворачивать будем к перевалу. Ладно понял?
– Как не понять, все ясно.
– Теперь завяжи мне платком глаза, они не нужны, а ветка ударит – лишняя боль.
Твердая, неукротимая воля прозвучала в его спокойном голосе. Глядя на него в этот момент, трудно было поверить, что он слепой, что его окружает беспросветный мрак, и еще более невероятным было то, что он берется провести по тайге караван до Джегормы, так далеко от Большого Чайдаха!
Никогда не забыть мне этих первых шагов со слепым проводником! С трудом верилось в благополучный исход нашего путешествия. Не хотелось думать о завтрашнем дне. Судьба свела меня в неравный поединок с дикой и беспощадной природой, предстояла затяжная и сложная борьба за жизнь. Я мог рассчитывать только на свои силы и опыт. Хватит ли их у меня, чтобы найти проход через Джелтулакский перевал, пробиться сквозь незнакомую тайгу? Спасу ли я слепого проводника? Я со всей ясностью чувствовал свою привязанность к Улукиткану, этому лесному милому человеку, и тем тяжелее мне было видеть его безутешное горе.
Теперь наш караван представлял довольно странное зрелище: я шел впереди, ведя в поводу крупного ездового быка, на котором комочком сидел слепой старик с берданой за плечами, с посохом в руке и с завязанными глазами. А следом за ним тянулись гуськом завьюченные олени. Унылый звон колокольчика сопровождал наше шествие.
Перебрели Чайдах. На противоположном берегу нас встретил молчаливый сумрак старой лиственничной тайги. Чувство тревоги и волнения охватило меня, как только я вошел с караваном под свод гигантских деревьев.
Идем напрямик, как звери. Живая и отмершая растительность мешает двигаться вперед. Под ногами бурелом, трухлявые пни, сучковатый валежник, прикрытый мягким зеленым мхом. Стланиковые крепи неохотно выпускают нас из своих цепких объятий. Эти препятствия обычны в экспедиционной жизни, без них невозможно представить себе путешествие по тайге, но сейчас, кажется, и валежник, и пни, и чаща враждебно восстали против нас. Мое внимание теперь не привлекают рябчики, бурундуки, белки. Слух не замечает пения птиц и весенней суеты. Какое-то безразличие к окружающему овладевает мною. Все внимание сосредоточено на одном настойчивом желании двигаться вперед.
Через час лес поредел. Расступилась чаща. В широкие просветы заглянуло солнце. Справа шумит река. День на редкость мягкий, теплый, идти становится легче. Наконец совсем посветлело, и я увидел впереди бугристую марь. А за ней полукругом раздвинулись плосковерхие горы, прикрытые черной шубой отогретых лесов.
– Ладно ли след тянешь? Пошто солнце в щеку греет? Держи его сзади, – слышу голос старика.
– Болото обхожу.
– Э-э-э… тогда ладно. А я думаю, сбился с пути…
За болотом потянулись еловые перелески. Занырял караван по замшелым буграм, зашлепала под ногами оленей черная маристая вода.
– Поправь след, подожмись к речке: однако, там суше, прямее пройдешь. Да ладно ли вьюки лежат? Не намять бы оленям спины, – беспокоится Улукиткан.
Подходим к берегу. Пара вспугнутых куличков-перевозчиков низко проносится над водою.
«Ти-ли-ти-ти… ти-ли-ти-ти…» – перекликались птицы.
Я остановил караван, стал поправлять вьюки. Улукиткан устало слез с седла и с трудом расправил онемевшие конечности, потоптался. Земля под ногами теперь казалась ему чужой, неустойчивой. Передвигался он по ней неуверенно, по-детски переставляя худые ноги. Непривычные к безделью руки искали опоры. В складках высохших губ гнездилась печаль.
По-над рекой идти действительно легче и суше. Береговая почва не задерживает на поверхности весеннюю воду. Но здесь нас опять окружила молчаливая лесная чаща. Я видел перед собой только поросль молодого леса вперемешку со стлаником да густое сплетение еловых крон. У второго ключа мы снова вышли на болото. За ним продолжалась все та же широкая долина Чайдаха, запертая с трех сторон пологими сопками, на склонах которых видны пятна тающих снегов. Меня удивляют контрасты этой местности: то мы с трудом пробираемся сквозь навевающий уныние лес, то наш путь перехватывают кочковатые мари, залитые водой и представляющие в это время безрадостное зрелище.
Как только мы опять вышли из леса, я увидел лиственницу с большим гнездом на сломанной вершине, сплетенным из толстых веток.
– Гнездо вижу! – крикнул я обрадованно.
– Что, на болото вышли? – спросил Улукиткан.
– Да.
– Сворачивай к гнезду.
Звериная тропа, на которой заметны старые следы сохатого, помогает нам обойти болото и добраться до ключа. Усаживаю старика возле пня, а сам развьючиваю оленей, разжигаю костер, принимаюсь за приготовление обеда. Теперь все дорожные хлопоты лежат на мне. На остановке работы всегда много. Ко всему этому теперь прибавилась забота о слепом проводнике.
Костер разгорается медленно. По синему весеннему небу плывет раскаленное солнце. Где-то высоко над волнистой стайкой мелких облачков с еле слышным криком несутся к северу журавли. Сюда, в долину, уже прилетело множество молодых птиц. Все они сразу же стали вить или ремонтировать свои гнезда, будто понимая, что в их распоряжении слишком короткое лето и что нужно торопиться.
Улукиткан сбросил с себя дошку, стащил с худого тела рубашку, хотел повесить ее на сучок, но обнаружил, что сидит возле пня. Встал, ощупал его кругом, повернул к костру голову.
– Беда слепому! – сказал он с досадой. – Пока рука не найдет или ухо не поймет, сама память не подскажет. Этот пень, однако, я рубил восемь лет назад. Тогда тут, на Чайдахе, мы со старухой белковали. Наш чум стоял на устье ключа. Ходи смотри, не лежит ли там медвежий череп. Зверь тут меня немного когтями пахал. – И старик, повернувшись ко мне спиной, показал глубокие шрамы на затылке. – Хотел меня кушать, да не успел: старуха убила его. Сходи посмотри…
На устье ключа я нашел еще хорошо сохранившиеся палки от чума, сваленные в беспорядке на землю, остатки брошенных, уже сгнивших тряпок и костяные рогульки от вьючного седла. Близ лиственницы с гнездом, на высоком, квадратно обтесанном пне, лежал череп крупного медведя.
– Все нашел, Улукиткан: и череп, и огнище, и палки от чума, – доложил я старику, вернувшись на стоянку.
– След человека в тайге долго живет, – сказал он.
– Медведь, видно, крупный был. Говоришь, жена убила?
– Вместе его промышляли. Я ему глаза портил, а она стреляла.
– Как это – глаза портил?
Старик отодвинулся от костра, спрятал под себя ступни согнутых в коленях ног и, как всегда в раздумье, стал щипать заскорузлыми пальцами жиденькую бороденку. В его поседевших нерасчесанных волосах рылся теплый ветерок.
Я снял ложкой с кипящего супа ржавую мясную накипь и подсел к старику.
– Медведь этот шатун был. Знаешь такого? – продолжал он начатый разговор.
– Знаю, да не все.
– Тогда слушай. Который медведь сала к зиме не припасет, больной или старый, он не ляжет в берлогу. Зимой туда-сюда шатается, пока не околеет. Его и называют «шатун». Понимаешь? Такой зверь шибко сердитый, оборони бог встретиться. Людей совсем не боится, олень ловит, собак ест, в чум лезет, дурной делается… Жили мы тут во время первых холодов[50 - Первый холод – в ноябре.], пушнину добывали. Как-то пришел я на табор рано, собаки убежали за сохатым. Старушка стала в чуме белок свежевать, а я раздул огонь под лиственницей – чаю захотелось. Дождался, когда вода закипела, снял котелок, к чуму идти повернулся, да вижу – большой медведь на пути стоит, откуда взялся – не знаю. Хотел я за дерево спрятаться, да не успел, догнал он меня. Я и плеснул ему в морду кипятком. Зверь заревел, придавил меня к земле, хрустнула кость, и больше ничего не помню… Проснулся, чума близко не видно, место вроде незнакомое, тело болит, парка в крови. Вижу – поволока по снегу, значит медведь меня сюда притащил, хотел спрятать. Пришла жена, говорит: «Убила амикана, он от кипятка ослеп, ходил по лесу, как пьяный, на дерево, на пни натыкался… Худой зверь, говорит, шибко худой, мяса кушать не могу. Собаки тоже не ели… Настоящий шатун был…»
Над марью просвистел ястреб, отбросив в полете угловато согнутые крылья. Возле леса он вдруг взвился высоко свечой, и в его когтях я увидел серенький комочек – только что пойманную птицу. Холодный ветер всколыхнул стальную гладь болота. Пестрыми хлопьями копились в небе облака, и по долине лениво ползли их причудливые тени.
– Суп готов, – определил Улукиткан по запаху, – кушать надо да ходить будем. Ладно ли ты поведешь след?
– Расскажи, как идти.
– Тут тесок мой был: сохатого под перевалом тогда убил, метку на деревьях делал, старушка по ним мясо вывозила. Только редкие они, да и затянуло их теперь корой. Тебе не увидеть.
– Пойдем без затесов…
– Хорошо. Поставь меня на полдень и направь мою руку на вершину ключа… Правее видишь голую сопку?
– Вижу.
– Перевал под нею справа. Идти нужно ключом до первой разложины справа и по ней подниматься до сопки, а там хорошо увидишь проход.
– Неужели ты все это помнишь? – спросил я старика.
– Как не помнить, если тут был, – спокойно ответил он. – Говорю, человеку надо раз посмотреть – навсегда запомнит. Беспамятному тут все равно, что ночью.
Счастье наше, что у старика такая чудесная память, иначе я не представляю, что делал бы со слепым в этой глуши…
Мы пообедали. Солнце за полдень. Я пошел собирать оленей, а Улукиткан взялся мыть посуду. Это была его первая попытка найти себе дело – оно было ему крайне необходимо, чтобы облегчить существование в окружившей его темноте.