Не утерпел и сказал ему:
– Ну, уж этого я, друг любезный, не ожидал от тебя… Ты знаешь, отчего писарь-то богат?
– Известно знаю, – доход.
– А справедливо это простой бедный народ-то обманывать? А ты еще о справедливости-то толковал!
И тут я опять – и в этом направлении стал внушать ему и сказал, что просвещение нужно вовсе не для дохода, а для того, чтобы делать ближним добро. Словом, поддерживал в нем уважение к книге, потому что не знал, что придумать для малого в практическом отношении. Думал я было перетащить его в Москву, в ремесленное училище, да не знал еще, будут ли средства. Все-таки, приехав на станцию, я вновь повторил ему, что книги ему пришлю и по три рубля давать буду; адрес его записал и втайне решился сделать для него все, что только возможно».
Едва Федор Петрович договорил последнее слово, как лицо его, в первый раз за весь вечер, омрачилось какою-то тяжкой думой. Он как бы растерялся, но, помедля и посообразив, вдруг как-то подбодрился и со взглядом, которого тоже никто из знакомых Федора Петровича прежде не замечал, потому что никогда никто не видывал в его глазах той черты хитрости, которая промелькнула именно только в этот вечер, довольно бодро сказал:
– Вот в этом-то и заключается самая суть!
Слушатели почувствовали, что Федор Петрович опять стремится запутаться в обобщении, так как он начал уже пускать в ход все те жесты и приспособления, к которым прибегал в минуту невозможности разобраться с своими мыслями.
– Именно, – на эту-то суть и следует обратить внимание. Утверждают – «просвещение»? Но вот мы видим талантливого мальчика, крестьянина, у которого есть и ум, и сердце, и чувствительность, и прямота, и бойкость – все дары природы, – но вместе с тем заметили ли вы, как он, когда шла речь о грамоте, вдруг произнес: «в писаря бы»…
Следовательно, в мальчонке, наряду с его прекрасными качествами, были и дурные задатки… Это уж среда! И таким образом будет легко понять, почему талантливый мальчик в настоящее время превратился в совершеннейшего кулака и первейшего местного воротилу!
– И это благодаря твоему просвещенному содействию?..
Федор Петрович, несомненно, был испуган этим вопросом до последней степени, но хитрость, уж однажды мелькнувшая в его глазах, на этот раз с полною ясностию обнаружилась не только в глазах, но и во всем его существе. Он так искусно притворился, будто не слыхал испугавшего его вопроса, и с явным желанием зажать рот вопрошателей немедленно же приступил к изображению талантливого мальчика в его настоящем виде:
– Теперь его все знают и в городе и в деревнях. Исправник говорит: «Вот истинно народный ум!» Протопоп говорит: «Истинное чадо церкви!» Хвалят почмейстер и даже воинский начальник. Таким образом, когда я, года два назад, опять заехал к сестре и пожелал его видеть, так мне показал дорогу к нему первый встречный.
Егор Иванович предстал передо мной в новенькой русской чуйке, в скрипучих сапогах, посреди нового двухэтажного постоялого двора, нижний этаж которого занимали новенькие лавки. Взгляд его был так же быстр, но уже холоден, хотя в улыбке было еще что-то мягкое. Он говорил не так, как говорит грубый кулак-хозяин, любящий выйти на крыльцо и орать на весь двор, утешаясь тем, что «все мне подвержено», – а вежливо, прилично, но с непоколебимой уверенностию. Все у него в доме ходило по струне. Это я заметил с одного взгляда.
Конечно, он не узнал меня, но когда я припомнил ему подробности нашей встречи, он искренно обрадовался… Повторяю – «искренно», так же точно искренно, как и все, что потом он говорил.
Первым долгом я расспросил о причинах его превращения. Егор Иваныч с благоговейным выражением лица рассказал мне следующее. Перескажу в коротких словах.
– Сами знаете, какой я был? Теперь я считаю, что был я, прямо, зверь! Отца не щадил! Это вы тогда верно говорили! Опосле того перенес свое свирепство и на общество. Например, толкуют в волостной, чтобы мост там-то мостить… По глупости моей мне и представляется, что делать этого незачем, мост не наш, мы по нем не ездим, – следовательно, и мостить его не надо… Ору!.. Зеваю, смущаю людей, – и те начинают петь заодно со мной!.. Или идет речь, чтоб на губернскую больницу вносить, – опять поднимаю бунтовство: «мы, мол, там не лежим! нам нужна больница здесь, в наших местах!..» или в эвтом смысле. Все мне представлялось, что со мной в нашей деревне неправильно поступают, а того, свинья этакая (так Егор Иваныч себя обозвал), не знал, что деревня есть ничтожная единица супротив…
Тут он кашлянул… «Ничтожная единица! – подумал я. – Это его кто-то научил!»
Кашлянул Егор Иваныч и так же искренно проговорил:
– Но, должно быть, перст господень руководит нами… И указует… Считаю так в том смысле, что сделался из бунтовщика человеком общеполезным, следовательно, для польсы прочих… полезных сочленов…
«Очевидно, его кто-то научил всему этому!» – с каждой минутой убеждался я все более и более и продолжал слушать Егора со вниманием.
– Домотавшись Таким манером до тюрьмы, – следовательно, по случаю сопротивления властям (это и было дело моих рук), встретил я там почтеннейшего и многоуважаемого господина Кузнецова. Видя во мне таланты, господин Кузнецов, по выходе моем из тюремного заключения, взял меня в кучера, и здесь, частию от собственного внимания к его разговорам, частию чрез его наставления, я много и скоро все явственно понял… Просвещать «невежду» тем и полезно, что просвещение смиряет человека в его буйком невежестве… На меня вон кричат: «разбойник», – но за что? За то вот, что, состоя членом ссудного товарищества, отказываю несостоятельным; но кто понимает существо, – тот будет знать, что банковые операции связаны с общим порядком всей экономии отечества… И ежели им давать деньги, принадлежащие начальству, без отдачи, – то через это поколеблется всякое устроение, и все пойдет к дефициту! «Чем ты отдашь?» спрашиваю. «Мне отдать нечем». – «Ну, и ступай с богом». Не так ли?
– Так! – сказал я машинально.
– Говорят – разбойник! Ежели они бы понимали систему, тогда бы они поняли и должны бы знать, что…
Тут Егор Иваныч почему-то приостановился. Я помог ему выйти из затруднения и сказал:
– Если бы знали, что деньги без отдачи не даются.
– Да-с! Верно!
– Ну, – сказал я, – будьте здоровы, Егор Иванович, слава богу, что ваши дела идут хорошо.
– Благодарим покорно!
Так мы расстались, и больше я его не видал. Так вот, – проговорил Федор Петрович, с величайшей торопливостью собирая пустые бутылки и на минуту останавливаясь с ними в дверях передней, откуда он постоянно извлекал новые. – Так вот что такое просвещение!.. Просвещение, просвещение… А между тем…»
И он исчез в переднюю.
Но хотя он и возвратился оттуда с двойным, против взятых пустых, количеством новых бутылок, – ему, однако ж, не удалось вторично отвлечь этими бутылками внимание слушателей от вопроса о сущности такого переворота в миросозерцании одного и того же человеческого существа. Он не успел еще расставить всех бутылок, как его стали донимать самыми, по-видимому, жгучими для него вопросами:
– Да ты посылал ли ему книги-то?
– Каким образом могло случиться, что твои книги дали ему такое направление?
– Вот уж именно «чудеса в решете»!
Федор Петрович и при этих настойчивых вопросах пытался было как-нибудь отвильнуть от прямого ответа, – но, наконец, видимо изнемог. Он глубоко вздохнул, беспомощно опустил голову и, с выражением той же беспомощности расставив руки, произнес почти шепотом:
– Шер-ше ля-фам!
Это совершенно неожиданное вторжение в разговор об известном предмете ни в чем ему не соответствующего сообщения – прежде всего ошеломило всех собеседников; затем, когда они начали мало-помалу приходить в себя, то разговор их уже не подлежал пониманию не только постороннего наблюдателя, но и их самих, совершенно сбитых с толку.
– Так вот в чем дело-то!.. Стало быть, ты ничего не исполнил? Ни книжек, ни…
– Какие тут книжки! – беспомощно хватаясь за голову, стонал Федор Петрович. – Какой тут народ!.. «Женись! Женись!» Двадцать раз я видел у нее в руках револьвер!.. Какие тут заботы о мальчишке, когда каждую минуту грозила смерть?.. И как это удивительно случилось! Встретился я со старым приятелем на одной станции… Облобызались… Не раздеваясь, пили на радостях два дня… Потом очутился я в каких-то дебрях… Помещичий дом… Очаровательная особа… пение… признание… И затем… Что я перенес! Что я вытерпел!..
Отчаяние Федора Петровича, в которое он сумел внести частицу комического элемента, – решительно возобладало над упреками Федору Петровичу за его негуманный поступок с мальчиком и выразилось в шумных спорах о женщинах вообще. Женолюбцы и женоненавистники окончательно завладели разговором, и народ и просвещение – все это исчезло в шуме и гаме общего галдения о женщинах. – Федор Петрович хотя и не переставал взывать: «Что я испытал! Что я пережил!» – но уж совершенно ясно сознавал, что он выскользнул из затруднительного положения, в которое попал с своим рассказом о народных дарованиях, и твердо знал по личному опыту, что теперь о мальчике не будет и помину…
Но он ошибся. Два молодых человека, также из служащих (по межевой части), проскучав весь вечер и постоянно чувствуя себя совершенно посторонними среди гостей Федора Петровича, – возвращались домой в глубоком раздумье. Дело в том, что даже среди такой уездной интеллигенции (полагающейся быть таковою по штату), какая собиралась к Федору Петровичу с единственною целью поболтать без всякого стеснения, – всякий более или менее пожилой человек почитал почему-то своим правом относиться к новому, молодому поколению если не с явным сожалением об его участи, то уж непременно с прискорбием и снисхождением. Так повелось на Руси с давних пор: в старину живали деды во всех отношениях лучше своих внучат. – Не тот был размах. Чего стоит горсть, одна только горсть таких людей. Указать на эту горсть всегда почиталось людьми отживающими свой век весьма достаточным для того, чтобы обаяние горсти отборных людей перенести и на самих себя и, вследствие этого, ощущать собственное свое достоинство и преимущество пред прискорбным положением нового, молодого поколения. Не раз это молодое поколение слышало о себе и о своей жизни прискорбные сожаления и нерадостные сомнения, выражаемые людьми якобы широкого размаха, а так как и сама молодость всегда исполнена сомнениями о самой себе, о своем деле, о целях своей жизни, то неудивительно, что двое молодых людей, о которых идет речь, попытались поближе ознакомиться с людьми широкого размаха, – вот почему они и решились посетить один из вечеров Федора Петровича… Сами они, при узкой служебной специальности, – летом межевать, а зимой чертить планы, – глубоко скорбели, что им почти нет возможности быть полезными народу. То, что они каждое воскресенье ходили заниматься в воскресную школу, на одну большую фабрику, отстоявшую верст на пять от города, а также и то, что при межевании они всегда старались соблюсти народный интерес, не продавали свою цепь в пользу тех, кому нужно крестьянское безземелье, – все это они считали ничтожным сравнительно с тем, что они хотели бы сделать. Не считали они за что-нибудь существенное и то, что отдавали последнее средства на устройство народной библиотеки, где бы можно было читать всякому грамотному человеку за пять копеек в месяц. Все это было для них мало и мелко сравнительно с широким «размахом», о котором они слышали от люден иного поколения. Вот эти-то молодые люди, побывав у Федора Петровича и ознакомившись с людьми высшего полета, – они-то и не могли оставить рассказа о талантливом крестьянском мальчике «без помину», как полагал Федор Петрович.
– Так-то вот на Руси и гибнет народ-то!
– И дарования есть и таланты – светлые головки – все есть! да за малым дело стало – ничего существенного не делать, а только скорбеть о том, что мы-то мало делаем…
– Не пойду больше! – решил один из них и даже плюнул, очевидно испытывая на душе неприятное ощущение от болтовни доживающих свой век пустомелей.