
Раневская
И становится смешно и грустно. Действительно, почему она не сокол, почему так засасывает и губит человека повседневность? А может быть, на самом деле было время, когда ее утверждение: «Я никогда не была красива, но постоянно была чертовски мила», не вызывало улыбки, а соответствовало действительности?..
Особенно люблю Мамашу из «Свадьбы» – фильма, который видел не меньше двадцати раз и знал наизусть, учась «на киномеханика». Едва начинались сцены Раневской, я не отрывался от смотрового окошка, каждый раз восхищаясь хитростью, лицемерием, наглостью и вздорностью Мамаши. Она мне казалась удивительно знакомым, сегодняшним человеком, похожим на нашу билетершу, возмущавшуюся барышниками и тайком спекулировавшую теми же билетами. Мамаша Раневской открыла для меня Чехова, о котором в школе говорили что-то невнятное.
На вечере в ВТО я увидел и других, давно ставших любимыми героинь Раневской – Розу Скороход из «Мечты», Мачеху в «Золушке», Лялю в «Подкидыше». Программа воскресила немало почти забытых ролей – Докторшу из «Александра Матросова», Гарпину из «Миргорода», фрау Вурст из «У них есть Родина». Впервые на экране предстала Мурашкина из чеховской «Драмы».
Раневская вышла на сцену в самом конце вечера. Актеры ей преподнесли цветы, ВТО вынесло пышную корзину. Говорила С. В. Гиацинтова – очень тепло и взволнованно, хотя и не так продуманно и весомо, как Андроников.
Потом С. Г. Бирман неожиданно рассказала смешной эпизод: «Однажды, когда я покупала чулки, кассирша вдруг громко меня позвала: „Товарищ Раневская, возьмите сдачу!“» По мнению рассказчицы, этот случай иллюстрировал популярность Раневской.
Раневская кланялась, снова выходила на аплодисменты, тихо говорила: «Спасибо, спасибо» и чувствовала себя, как она рассказала позже, отвратительно.
– Терпеть не могу юбилеев и чествований. Актер сидит как истукан, как болван, а вокруг него льют елей и бьют поклоны. Это никому не нужно. Актер должен играть. Что может быть отвратительней сидящей в кресле старухи, которой курят фимиам по поводу ее подагры. Такой юбилей – триумф во славу подагры. Хороший спектакль – вот лучший юбилей.
Ф. Г. сказала мне это в дни, когда театр настаивал (и безуспешно) на праздновании ее 70-летия.
А тогда, в ноябре шестьдесят четвертого, в редакции мне поручили готовить новогоднюю радиопередачу «Веселые страницы». Я хотел построить ее на классике: Бабель, Зощенко, Ильф и Петров и, может быть, Катаев двадцатых годов. Стал думать об исполнителях. Наиболее соответствующий передаче рассказ Бабеля «Начало» уже записан с Д. Журавлевым. На Ильфа и Петрова (мне хотелось записать фельетон «Обыкновенный икс») можно пригласить Е. Весника или Р. Плятта. Зощенко на радио читал Ильинский, но это было года два-три назад, да и вообще Зощенко у нас очень мало записан. А что, если… Ведь Раневская обещала прочитать рассказы советских писателей.
Звоню Ф. Г.
– Я ведь вам сказала, – говорила она, – что я не чтица, мне нужно играть рассказ.
– Может быть, сами что-нибудь подберете?
– Хорошо, привозите рассказы. Я посмотрю. Все может быть.
Я объясняю, насколько все это важно и нужно и для радио, и для слушателей, и для меня, что Зощенко в новогодней передаче, да еще в исполнении Раневской, украсит всю программу.
– О нет! Только не торопите меня, – сказала Ф. Г. – Я посмотрю, выберу. Если найду возможным что-либо прочитать, тогда мы уж будем говорить о записи. В общем, привезите мне рассказы.
Я был рад несказанно. Товарищи по работе, в частности Катя Дыховичная, отнеслись к моей радости скептически. Катя говорила, что Раневская непременно откажется, а если и запишется, то потом может забраковать и запись, и самое себя.
– Ты не знаешь, как она относится к своей работе, – говорила Катя, – это тебе не N. N. записывать, который любой рассказ с листа читает.
На следующий же день я поехал к Ф. Г. На звонок вышла она сама – в черном до пят халате и с гардинной палкой в руках.
– Откуда вы? Что это? – удивилась она.
– Я с радио, – сказал я. – Это книга.
– Голубчик, как же так можно без звонка? У меня ремонт – я не могу принять вас.
– А я только привез вам рассказы. Я забежал по пути на работу, – соврал я. – А то ведь времени до Нового года остается не так уж много.
– Спасибо, спасибо, – сказала Ф. Г. – Извините меня, что не могу принять вас. Позвоните мне, пожалуйста.
Я начал звонить Ф. Г. И очевидно, очень быстро успел надоесть ей, ибо уже после второго или третьего звонка она сказала:
– Я выбрала кое-что. Если у вас есть желание и найдется время, приезжайте – я хотела бы прочитать вам, посоветоваться, подойдет ли это для вас.
Я согласился.
– Когда вы сможете приехать?
– В любое удобное для вас время.
– Ну приезжайте сегодня, сможете?
В тот же день я был у нее. Рассматривать квартиру показалось неудобным. Стены были сплошь увешаны картинами, рисунками и фотографиями. Одно я успел заметить – нигде не фигурировала хозяйка. Простая, далеко не новая мебель – ее совсем немного: только самое необходимое или даже менее того. Но во всем чувствовался вкус и свой стиль, ненавязчивый, не бросающийся в глаза, не рассчитанный на восторг или неприятие. Запомнилось изобилие света – во всех комнатах горели все люстры, бра, настольные лампы и торшеры.
И хотя я пришел с деловым визитом, стеснение и неловкость поначалу не покидали меня. Но вот Ф. Г. заговорила, ее глаза смотрели внимательно и дружелюбно. Под этим взглядом, казалось, тысячу раз виденным с экрана, делалось легко, свободно и хотелось быть лучше.
Мы заговорили о Зощенко, его непростой судьбе, и я неожиданно для себя рассказал, как работал над главой о Михаиле Михайловиче для многотомной «Истории советской литературы», как не хватало мне живых свидетельств современников писателя.
– А вы не были знакомы с ним? – спросил я.
– Очень мало. Последний раз я его видела году в пятьдесят пятом. Он приехал в Москву и был в гостях у Пешковой – там, знаете, в горьковском доме на Малой Никитской. Был накрыт роскошный стол. Зощенко сидел очень печальный. Он раскланялся со мной, и на лице у него промелькнуло подобие улыбки, единственное, что отразилось на его лице за весь вечер. К еде он не притронулся.
Я не заметил, как пролетело два часа. Раневская прочла мне рассказ Зощенко «Пациентка» – о немолодой женщине, которая пришла к сельскому хирургу-фельдшеру не лечиться, а рассказать о своих переживаниях. Читала она неторопливо, как бы примеряясь к героям, но уже сочувствуя им, живя их волнениями. Я видел и простодушную Анисью, влюбленную в своего просвещенного, знающего четыре правила арифметики мужа, и старенького фельдшера, равнодушно слушающего пациентку и никак не уразумеющего, что от него требуется.
Слушая Раневскую, я по-новому воспринял рассказ Анисьи – бесхитростную историю, что, не утратив юмора, стала серьезнее и глубже. Раневская почувствовала в ней зощенковскую боль, которую не сразу и заметишь, ту частицу зощенковской «великой грусти», которую он всегда испытывал, видя ничтожность своих героев, смеясь над ними или сострадая им.
– Вот видите, это совсем не смешно, – заметила Ф. Г. – А ведь вам нужно смешное – в Новый год люди хотят посмеяться… Боюсь, что это не подойдет.
Я стал уверять, что программа вовсе не рассчитана на сплошной хохот, что в ней найдется место и лирике.
– Хорошо, – сказала она, – я еще подумаю, почитаю, посмотрю. Здесь много замечательных рассказов, но боюсь, они не для меня – я ведь не чтица. Но я посмотрю еще…
«Кинопанорама» и другие
– Сегодня, когда ехал к вам на девятнадцатом, весь троллейбус обсуждал вчерашнюю передачу Каплера, – сообщил я.
– Я все хотела вас спросить, – перебила меня Ф. Г., – где вы сходите? У Яузских ворот?! Голубчик, я же просила вас – проезжайте на одну остановку дальше. Возле этих жутких трущоб нельзя и минуты находиться: не ровен час, обчистят карманы или, того хуже, пырнут ножом.
– Ну, что вы! – засмеялся я. – Не во времена же Хитровки живем!
–А что изменилось? Когда я приехала сюда, на Котельническую,– это сорок восьмой год, кажется,– в этих жутких кварталах, спускающихся к реке, поверьте, все было, как до революции. Только жителей стало вдвое больше. Мы с Павлой Леонтьевной пошли гулять, так, увидев эту клоаку, женщину в драной ситцевой кофте – она набирала в ведро воду из колонки: там же ни водопровода, ни канализации,– «мама» сказала мне: «Фаина, мы попали в прошлый век. Никому не говори об этом. Это в столице государства, которое тридцать лет трубит, что оно для трудящихся»[1]. И она оказалась права: прошло еще двадцать лет, и я сама видела, как грязные дети плескались у той же самой колонки – она возле трамвайной остановки. И рядом – наш небоскреб для избранных, последнее воплощение сталинского размаха! Вы плохо представляете, каким он был, когда я въехала. Скоростные лифты, холлы с мягкой мебелью, ковры на лестницах белого мрамора, прорва обслуги. И всюду охрана – в каждом подъезде привратники и лифтеры, которые бдели круглые сутки, чтобы, не дай бог, простые трудящиеся не увидели, как живут их слуги. Сейчас дом, конечно, поплошал – слуг народа в нем стало меньше, поразъехались в новые дома получше, а трущобы у реки все те же. Я не раз говорила Таньке Тесс:
– Ну, раз ты так обожаешь контрасты, ради них мотаешься по пять раз на год то в Париж, то в Лондон, то в Ниццу, напиши об этих кварталах у Яузы – таких контрастов нигде днем с огнем не сыщешь!..
Я предложил Ф. Г. все же пойти погулять – день отличный и жара уже спала.
– Только не к Яузе! Туда я больше ни ногой! – предупредила Ф. Г. – Я проведу вас лучше к Таганке, к торговым рядам. Накупим там требухи, свиных ножек, наварим холодца и станем с ним у пивной на Хитровке. Эх, родись я на полвека раньше!..
Мы двинулись по маршруту, и тут Ф. Г. вдруг спросила:
– Так что вы говорили о Каплере?
Я рассказал о вчерашней «Кинопанораме», в которой Алексей Яковлевич посвятил несколько страниц несчастным судьбам детей Голливуда – Джеки Кугана, Ширли Темпл, Джуди Гарленд, которых эксплуатируют, пока они приносят доход, а потом бросают на произвол судьбы.
– Люся так и сказал? – удивилась Ф. Г.
– Ну, приблизительно. И еще об их покалеченном детстве. И фрагменты показал прекрасные!
– А о том, что и Куган, и эта девочка Темпл стали миллионерами, он не говорил? Вот вам и Каплер, бесстрашный человек! Что делает ваше говенное телевидение с людьми! Люся чудный, добрый и умный человек. Настоящий мужчина, лихой до безрассудства. Ему же все в Ташкенте твердили: «Что ты делаешь? Ты – автор фильмов о Ленине! Оставь этот роман со Светланой. Сталин узнает – не сносить тебе головы!» А он – не знаю, так уж любил Светлану или просто пошел ва-банк, но наплевал на все знамения, и его сгноили бы в лагерях, если б «отец народов» не дал дуба.
– Но он прекрасно ведет «Кинопанораму», – встал я на защиту Каплера, – его все любят, и если он и сказал там что-то о несчастных голливудских детях, то, по-моему, только для того, чтобы показать великолепные фрагменты из фильмов, которых мы никогда не видели!
– Он тут звонил мне, предлагал у него выступить, – Ф. Г. махнула рукой. – Только мне и лезть на телевидение! Я пыталась отшутиться: «Представляете – мать укладывает ребенка спать, а тут я своей мордой из телевизора: „Добрый вечер!“ Ребенок на всю жизнь заикой сделается!» – «Дети, Фаиночка, в это время уже спят», – уговаривал он. – «Ну что же, тогда еще хуже, – сказала я, – жена с мужем выясняют отношения, и только он решил простить ее – тут я влезаю в их квартиру. „Боже, до чего отвратительны женщины!“ – понимает он, и примирение разваливается!» – «Но зрители ждут вас! – нажимал Люся. – Я получил сотни писем с просьбами пригласить вас к экрану. Вас увидят миллионы!» – «Сколько? – ужаснулась я. – Я просто умру со страху. И вы, как Раскольников, будете стоять над мертвой старухой! Нет уж, дорогой Люсенька, я скорее соглашусь станцевать Жизель, чем выступить по телевидению!»
– Вы действительно так испугались? – спросил я.
– Так или не так, какая разница! Вы опять задаете пустые вопросы! В конце концов, имею я право на кокетство если не как женщина, то хотя бы как актриса?! Между прочим, Каплер, не приняв мой отказ, пообещал отомстить мне в следующей же передаче. «И месть будет страшной!» – пригрозил он. Жаль, что я ее не увижу…
– Почему вы не любите телевидение? – спросил я.
– Наконец-то нормальный вопрос! – обрадовалась Ф. Г. – Может быть, потому, что я люблю смотреть кино. В кинозале, с людьми, на большом экране. И не приемлю эти телевизоры с изображением в коробку «Казбека», с идиотскими линзами-аквариумами. Не могу к этому привыкнуть… Впервые я увидела «аппарат дальновидения» – так он тогда назывался – в 1939 году. Мы снимали «Подкидыш» и вечером пошли в гостиницу «Москва» – там в холле стоял опытный образец чудо-аппарата. Все ахали от восторга. А я смотрела: да, чудо, актеры где-то работают, а мы их видим здесь. Чудо, но меньшее, чем то, что поразило меня в детстве, когда фокусник в цирке распилил даму на две части – голову отдельно от ног – и эти части, разнесенные в разные стороны, вдруг зашевелились. Я мгновенно расплакалась от ужаса! А тут глядела и оставалась равнодушной. Не волнует меня телевидение и сегодня.
Мы дошли до садика, в котором стоял мраморный бюст Радищева.
– Вот куда я вас вела, – обрадовалась Ф. Г. – Здесь уютно и тихо, никто не знает ни памятника, ни садика – ни пионеры, ни алкоголики. Можно спокойно посидеть и выкурить наконец сигарету!
Отдышавшись, она продолжала:
– Представляю, сколько благоглупостей звучит с экрана! Об одних «Голубых огоньках» я столько наслышана. С меня хватит и радио. Утром, когда у меня работает моя «точка», я хоть могу мазать хлеб маслом и пить чай, не уставясь, как умалишенная, в экран. И радиоблагоглупостей на мою жизнь мне достает! Я же давала вам свой список горестных заметок. Выбросили, наверное?..
Позже я нашел этот листок, на котором Ф. Г. выписала идиотизмы, прозвучавшие по радио. Это главным образом названия передач вроде: «Знаете ли вы мир прекрасного?», «В гостях у Федькиных», «Искусство сближает сердца», «В вихре танца»…
– А почему бы вам не посмотреть, как Каплер отомстит вам? – спросил я. – Это же интересно!
–Нисколько. Это во-первых. А во-вторых, где? К соседу, Риме Кармену[2], не пойду: и дома его чаше всего нет, и странно это: «Здравствуйте, я ваша тетя!» Нет-нет! К Галине Сергеевне (Улановой) можно, но тоже надо заранее предупредить ее, она не откажет, но будет менять свои планы, куда-то не пойдет. А сидеть с ней – одно удовольствие: за вечер проронит две-три фразы. Вот, пожалуй, к кому можно смело идти, так это к Лиде Смирновой. Открытая душа, и мне будет рада. Искренне, без притворства! Расскажет в лицах о своем новом романе, да так, что и про передачу забудем! Когда мы с ней снимались в этом михалковском дерьме «У них есть Родина», мы так дружно страдали по своим возлюбленным – слезы лились в четыре ручья!.. Вы опять начинаете о моей роли! Я же не об этом. Да, фрау Вурст у меня получилась. Вурст – по-немецки колбаса. Я и играю такую толстую колбасу, наливающую себя пивом. От толщинок, которыми обложилась, пошевелиться не могла. И под щеки и под губы тоже чего-то напихала. Не рожа, а жопа. Но когда я говорю о михалковском дерьме, то имею в виду одно: знал ли он, что всех детей, которые после этого фильма добились возвращения на Родину, прямым ходом отправляли в лагеря и колонии[3]? Если знал, то тридцать сребреников не жгли руки?.. И вот вам дополнение к вопросу о жутких судьбах детей в Голливуде. Только на этот раз не об ихних, а о наших. Непросто ведь здесь все!
Ф. Г. закурила и после паузы продолжала:
– Вот вам один пример. Я дважды снималась не с девочкой, а с живым чудом – с Наташей Защипиной. Вы знаете эти картины – «Слон и веревочка» и эта самая – «У них есть Родина». Я сначала боялась Наташи, все актеры боятся играть с детьми: они ведь не играют, а живут, так верят в происходящее, что разоблачают любого актера, который такой веры не нашел. Неожиданно мы подружились. Может, оттого, что я вообще не умею сюсюкать и говорила с Наташей как со взрослой. А ей было шесть лет! Кроха! Это сорок пятый год, только война кончилась. Она приходила ко мне в уборную и наблюдала, как меня гримируют.
– Тебе интересно играть в мою бабушку? – спрашивала.
– Интересно.
– А ты меня уже любишь? – снова спрашивала она, когда мне натягивали парик.
– Я тебя всегда люблю, – говорила я.
– Но теперь, когда ты уже моя бабушка, сильнее?..
Пересмотрите ее фильмы. И «Жила-была девочка» – там ей три годика, и «Первоклассницу», где ей уже восемь. И не в том дело, что не найдете фальши. Нет, тут что-то есть такое, что трудно обозначить словами. Что-то такое, когда должно бы вроде быть стыдно, что видишь то, что видеть нельзя, а стыдно не становится – только восхищаешься: как здорово! К сожалению, это проходит. Что здесь – трагическая судьба детей? Закон природы? Но вот мы же с вами смотрели гениальную девочку Джуди Гарленд в этой чудной цветной сказке «Волшебник из страны Оз»! И потом я не могла поверить, что эта женщина в «Нюрнбергском процессе» – в эпизоде, но каком! – она же! И опять гениальна! У Наташи так не получилось. Может, режиссеры ее не разглядели, когда она стала взрослой. После ВГИКа пошла в Театр сатиры, говорят, хорошо работает. Не знаю, я не видела. Но что-то ушло, если ее ставят в длинный общий ряд.
«Сэвидж». Пьеса Джона Патрика
В декабре 1965-го (во всяком случае, не раньше) Ф. Г. дала мне прочесть пьесу. Это была «Странная миссис Сэвидж» Джона Патрика.
– Прочитайте, скажите свое мнение, – попросила она, – только, пожалуйста, никому не показывайте.
Я начал читать в дороге и уже не мог оторваться. Для меня это показатель: сколько книг читаешь в пути – метро, автобусе, трамвае, а приходишь домой – забываешь о них и вспоминаешь тогда, когда опять куда-нибудь едешь и нечем занять себя. «Сэвидж» я не выпускал из рук, пока не дочитал до конца. Прекрасная драматургия, увлекательный сюжет, динамичное действие, заставляющее неотрывно следить за ним, и каждый акт завершается не потому, что зрителю пора сходить в буфет, а потому, что антракта требует логика развития сюжета.
Кроме того, это очень добрая пьеса, что в наше время, на жестокость которого мы не устаем жаловаться, не так уж мало.
Привлекала «Сэвидж» и своей немудреной философией: возлюби ближнего, как самое себя. Впрочем, в приложении к героине Раневской вторую часть заповеди стоило бы изменить: ближнего она возлюбила больше самое себя. Мера любви, установленная Евангелием, ей показалась эгоистичной – «как самое себя». Она не для нее.
Здесь и конфликт пьесы: любовь миссис Сэвидж к ближнему показалась ее детям настолько чрезмерной, что они объявили мать сумасшедшей.
Наверное, сказанного достаточно для пьесы, тем более комедийной. Комедия, как ни крути, предполагает несколько облегченный, даже условный подход к жизни. Впрочем, пьеса Джона Патрика дает возможность зрителю распознать разные ее планы. Мне кажется, что в спектакле «Моссовета» это произошло благодаря Раневской.
Никто ведь не станет спорить, что исполнение одной роли может определить звучание всего спектакля. История театра дает тому десятки примеров. Известно, что от игры одной актрисы даже средняя пьеса может приобрести неожиданную глубину. Как, впрочем, и наоборот. Я где-то читал (очень уж пример характерный!), что поставленный в двадцатых годах в Ленинграде «Вишневый сад», где актриса сыграла главную героиню сентиментальной эгоисткой, эротоманкой, живущей с собственным слугой, стал плоским и однозначным, всю поэзию пьесы как ветром сдуло.
Ф. Г., сыграв Сэвидж в хорошей, но не выдающейся пьесе, сделала спектакль событием московской театральной жизни, заставив зрителя говорить и думать о своей героине.
Но мне кажется, Раневская не просто сыграла в этом спектакле главную роль. Здесь нет шаманства, но она позволяет нам, зрителям, смотреть на героев пьесы ее глазами. Если говорить шире, «Странная миссис Сэвидж» – мир глазами Раневской. Или глазами ее героини, что в данном случае почти одно и то же.
Показателен здесь финал спектакля, всегда вызывавший у зрителя тихую радость, чувство очищения, а иногда и слезы. В этих последних трех минутах спектакля мир представал таким, каким он мог бы быть.
На сцене все пациенты психиатрической лечебницы, но на этот раз они являются такими, какими их увидела миссис Сэвидж, какими бы они стали, сложись их жизнь иначе: Ганнибал, никогда не умевший играть на скрипке, только мечтавший об этом, уверенно ведет смычок по струнам; боящийся публики Джеф, пианист-профессионал, вдохновенно играет на рояле; невзрачная, неуверенная в себе Ферри, тратящая всю энергию на то, чтобы кому-нибудь понравиться, обрела уверенность и стала красивой; Флоренс узнала счастье материнства – рядом с ней на диване ее сын; у миссис Пэдди открылся талант художника, и она изобразила море, которое теперь она наконец сумела увидеть. Мир людей, достойных того, чтобы желания их осуществились!
Учитель
О Павле Леонтьевне Вульф я много слышал. А однажды Ф. Г. спросила меня:
– А вы ее книгу не читали?
– Нет.
– Прочитайте. Говорят, хорошая книга. Я не читала – не могу: слишком это все для меня живое.
Павла Леонтьевна в своей книге (она была издана в 1962 году) больше рассказывает о других, чем о себе. Эти другие – знаменитые В. Ф. Комиссаржевская, К. А. Варламов, В. Н. Давыдов, М. Г. Савина. Рассказывает интересно, с актерским видением о ролях, сыгранных прославленными мастерами. В книге немало любопытных фактов, наблюдений и бытовых черт – я читал ее с увлечением.
Но мне хотелось найти в книге иное – Павлу Леонтьевну, актрису и учителя Раневской, всю свою жизнь влиявшую на нее.
Боюсь впасть в банальность, но П. Л. Вульф жила в то время, когда актеры с полным правом могли говорить о служении искусству, о высоком долге актера-творца перед народом. Отсюда и боязнь холодного ремесленничества, первых признаков его, мучение над ролями и чаше всего неудовлетворенность достигнутым, несмотря на явный зрительский успех.
Мне кажется, это отношение к искусству, где всегда театр – храм, а актер в нем творец, восприняла и Раневская.
О Ф. Г. Павла Леонтьевна написала немного. Несколько слов в главе о К. А. Треневе, который был восхищен исполнением Раневской роли Дуньки в его пьесе «Любовь Яровая». Вспоминая об одной из встреч с драматургом, Павла Леонтьевна рассказала:
«Когда Раневская, игравшая Дуньку в Смоленском театре, начала демонстрировать некоторые кусочки своей роли, он, не сдержав своего восторга, начал громко хохотать. Превосходно владея южным говором, чувствуя фольклор, она прибавляла словечки от себя, которых не было в роли, в чем тут же пришлось ей каяться перед автором пьесы. Константин Андреевич еще веселее рассмеялся: „Нет, это чудесно, молодец, я непременно внесу в пьесу, непременно“».
В другой, к сожалению, тоже не пространной записи П. Л. Вульф рассказывает о начале работы Раневской в Крыму – сначала в Евпатории, затем в Симферополе. Это был сезон 1918/19 года.
«Фаина Георгиевна Раневская вступила в труппу Евпаторийского театра после дебюта в роли Маргариты Каваллини в пьесе „Роман“». Я готовила ее к дебюту, занималась с ней этой ролью. И потом в течение всей творческой жизни этой замечательной актрисы все ее работы я консультировала и была строгим, но восхищенным ее огромным талантом педагогом. Работая над ролью Каваллини с Раневской, тогда еще совсем молоденькой, неопытной актрисой, я почувствовала, каким огромным дарованием она наделена. Но роль Маргариты Каваллини, роль «героини», не смогла полностью раскрыть возможности начинавшей актрисы.
Зато в этот же первый сезон в Крыму Фаина Георгиевна сыграла роль Шарлотты в «Вишневом саде» А. П. Чехова, и сыграла так, что это определило ее путь как характерной актрисы и вызвало восхищение ее товарищей по труппе и зрителей.
Как сейчас вижу Шарлотту-Раневскую. Длинная, нескладная фигура, смешная до невозможности и в то же время трагически одинокая. Какое разнообразие красок было у Раневской – одновременно огромное чувство правды, достоверности, чувство стиля, эпохи, автора.
И все это у совсем молоденькой, начинавшей актрисы. А какое огромное актерское обаяние, какая заразительность! Да, я по праву могла тогда гордиться своей ученицей, горжусь и сейчас ее верой в меня как в своего педагога. Эта вера приводит ее ко мне и по сей день со всеми значительными ролями, над которыми Фаина Георгиевна всегда так самозабвенно и с такой требовательностью работает.
Поет Эдит Пиаф
– Наталью Кончаловскую знаете? – спросила Ф. Г.