– Здравствуй, Филипп, здравствуй, – кивала Устинья Егоровна. – Разболокайся, окуржевел весь.
– Знатный мороз приударил к ночи изо всей мочи, – складно и весело доложил Удодов. – Такой буран низовой, спасу нет, а небушко вызвездило, аж жуть берёт, какая люминация.
– Дак долго нонче морозу путнего не было, – поддержала разговор Устинья Егоровна. – Зима не зима. Пыжилась-пыжилась, вот и завернула.
– Во-во! – затряс головой Удодов. – Первые-то заснеги в ноябре пали, обнадёжили только, а таперича скоро Новый год, а там Рождество. По всем статьям пора. Зима, она своё возьмёт… Сёдни утресь кобыле ноздри проминать выбегал. Весь храп лёдом забило, одним ротом сопела, как не задохлась. По стратегии такой рыловорот туды бы, на фронт, гитлерцам сопли к пузу признобить.
Он достал из-за пазухи кисет, и они с Осипом Ивановичем зашелестели бумагой, сыпя на неё бурое крошево самосада. Удодовский табак злой, не всякий закурит и не закашляется. Осип Иванович, зная это, свернул тоненькую, опасливую, но всё равно захакал, сел на место и начал пальцами промакивать глаза.
– Это ещё чо табачок, так себе, пучеглазка, – посмеялся Удодов. – Вот прошлого году был, тот форменный вырви глаз.
– Как ты глотаешь такую беду, – заворчала Устинья Егоровна, но перебираться с прялкой в другую комнату не спешила. Филипп Семёнович Удодов, по прозвищу Дымокур, просто от нечего делать не придёт.
Дымокур снял барсучью шапку с торчащим вперёд лаковым козырьком от фуражки – приспособление, им изобретённое, подал Устинье Егоровне лохматый малахай и поплыл скуластым лицом в довольной улыбке. Любил, когда ругают его табак.
– Гостевать долго время нету. Я на мигу одну заскочил, – уверил Дымокур, надёжно устраиваясь на скамейке.
– Редко видеться стали, Филипп, посиди, – попросил Осип Иванович, стараясь отгадать, с чем таким пожаловал на этот раз Удодов. Знал он его давно, с молодости. Годы смахнули с головы чуб, когда-то вившийся из-под казацкой фуражки с околышем, а чудаковатинки так и не убавили и костей на язык, по выражению его жены Любавы, не наростили.
– Ну, чо, Филипп, упёрлись наши насмерть? Столица ведь, а? – Осип Иванович уставился на Дымокура.
Тот сложил на коленях неспокойные руки, зачмокал, раскуривая самокрутку, молчал, сопя волосатыми ноздрями. Так и чудилось: что скажет, так оно и случится. Осип Иванович тянул из ворота сатиновой рубахи худую кадыкастую шею, ждал, но не дождался ответа. Заговорил сам:
– Упё-ёрлись! Сколько же можно пятиться? Некуда больше! Эвон! – кивнул на стену. На ней висела карта СССР, густо утыканная по линии фронтов самодельными красными и синими флажками. Осип Иванович прошелся пальцами по красным, каждый придавил, будто приказал – стоять и ни с места! Флажки кольцом подступили к алой башне Кремля с надписью: «Москва». Осип Иванович отвернулся от карты к Удодову. Тот опустил глаза, вздохнул.
Дымокур кашлянул в кулак и как о решенном деле высказался:
– Ни сёдня-завтра Москву сдадим.
Осип Иванович отшатнулся от него, как от огня.
– Сду-урел! – выдохнул он, и на обветренном лице запрыгали желваки. Он вновь пробежал пальцами по красным флажкам карты, всаживая их донельзя. – Всё! Предел!
Дымокур с сочувствием, как посвящённый на не ведающего большой тайны, смотрел на него.
– Ты, Оха, стратегию ни хрена не понимашь. – Он поморгал на карту. – Наполеёна припомни.
– Ну, припомнил, и что?
– А то, что и над Гитлером ту же комбинацию проделают. Народ весь как есть уйдёт, магазины повывезут. Тоже с дровами, топливом всяким, ни оставят ни полена, ни хрена, кумекаешь? А оголодают они, ознобятся, – вша заест, тиф начнёт косить. По стратегии.
– А чё имя в Москве рассиживаться, вшу кормить да с голоду пухнуть? Как же! – кричал Осип Иванович, посверкивая мокрыми от обиды глазами – Они дальше попрут без остановки! На Урал! Тогда им полный разгул!
– А не попрут! – Дымокур многозначительно подмигнул, выдержал паузу. – Не попрут, в этом-то и сплошной секрет. Дальше имя заслон кутузовский выставят, будьте любезные. Сидите, голодуйте, хотите – сами себя ешьте. Кто вживе останется, тот, значит, в плен советский шагом марш. Понял теперь стратегию?
– Всё это хреновина твоя, а не стратегия! На кой пёс за Москвой его ставить, твой заслон! Вот он, стоит уже. – Осип Иванович с треском провёл ногтем по карте, надвинулся на Дымокура. – Москву сдавать не сметь, Филипп! Вот он, япошка, только того и ждёт, сразу попрёт на нас, это всякому ваньке-китайцу известно. Ведь понимаешь, а чего выдумываешь? Сдадут… Вот сдадут тебя за болтовню на казённый харч, чтоб на вошь не надеялся!
– Не шуми, Оха, правда твоя. Я ведь зачем всё такое наворачиваю?.. Чтоб сглазу не случилось, чтоб стояли насмерть без помешки. Стратегия умственная, как не понимаешь?
Довольный Дымокур решил перекурить этот больной разговор. Оторвал клок газетки, зажал в губах и стал разворачивать кишку кожаного кисета.
Спор Котька слушал, стеснив дыхание. И только теперь, когда отец категорически отвёл от Москвы беду, он расслабился, пересел на порожек и откинул голову на косяк. Мать за прялкой потупилась, сидела, мёртво опустив руки, будто отодвинулась от жизни. С пальца свисал оборванный конец пряжи, веретено острым концом смирно торчало из кастрюльки.
Осип Иванович взял у Дымокура кисет, начал готовить «козью ножку». Пальцы его подрагивали.
– Стратег, язви его, выискался. Прямо вылитый маршал Будённый, а не Удодов, ёс-кандос, сидит тут, покуривает. Ты газеты не только раскуривай, а и почитывай иногда. Радио слушай, не паникуй.
Филипп Семёнович согласно кивал, видно было, сам на сто рядов передумал то же, а что сомнительное ввернул, так это нарочно, чтоб выслушать обратное и душой успокоиться.
– Ты, Оха, грамотный, всё верно обозначаешь. И немцу холку намнём. Я своим на фронт так и написал: «Сукины вы сыны, Паха с Яхой, раз пятитесь. Боевой орден позорите, что семейству удодовскому назначен!» – Дымокур поднял глаза на карту. – Видать, пробрало, упёрлись как следоват.
– Я сынов не стыдил! – жестко сказал Осип Иванович. – Ведь он, подлец, всю Европу на нас толкнул, на сынов наших. А ты – орден, так вас и разэтак, сукины сыны…
Орденом боевого Красного Знамени, о котором упомянул Филипп Семёнович, был награждён брат его за штурм Июнь-Кораня, по иному – Волочаевки. Брат поднял залегших под огнём на голом поле бойцов, первым ворвался на вершину сопки. Изувеченный в этом бою японской гранатой, он прожил мало. Филипп рассудил так: раз оба в одном бою были рядом, к тому же и сам получил ранение в ногу, значит, право на орден имеет. И стал привинчивать его к пиджаку. Его слегка стыдили, посмеивались, а изъять орден никак было нельзя: выдан с правом хранения в семье. Отступились от Удодова: партизанил, ранен, ну и ладно, пусть носит на здоровье. Орден красивый, что его от народа прятать?
Старики выговорились, сидели молча. Вкрадчиво постукивали настенные ходики, туда-сюда бегали глаза на морде нарисованной поверх циферблата кошки. В доме было тихо и оттого тревожно.
– От твоих ребят письма исправно ходют? – наслюнив языком самокрутку, спросил Дымокур. Осип Иванович, втягивая щёки, раскуривал свою «козью ножку», что-то мычал в ответ.
– Неделю уж нет, – тихо ответила за него Устинья Егоровна.
Осип Иванович тихонько сплюнул в ладонь крошки самосада, посмотрел на неё сквозь табачный дым.
– Напишут, мать. Сейчас им, поди, не до писем.
Не прерывая работы, мать смахнула со щеки слезу, тут же снова подхватила веретено, крутнула, вытягивая нить.
– Жалко Вальховскую. Одна радость была – Володя. – Устинья Егоровна тяжело вздохнула. – Бабку б ей какую подыскать, чтоб голову выправили, раз врачи не могут.
– Не-е. – Удодов прикрыл глаза, замотал головой. – Это ж каким снадобьем-лекарством память о Володьке из сердца вышибить? Да и грех это, из материнского-то. Вишь, какая выходит сплошная связь.
Устинья Егоровна щёпотью покидала на грудь крестики, шепнула: «Обнеси, Господи!». Котька удивлённо уставился на неё, знал по рассказам, как мать в тридцать втором, после смерти дочери от голода, все иконы выставила в чулан. Свекровь бросилась было вызволять святое семейство, но крепкая тогда ещё Устинья выперла её грудью из чулана, отрубила: «Нет никакого Спасителя, мамаша! Как не просили, а много он тебе и мне помог? Раз слепой да глухой, пусть в чулане сидит, глаза не мозолит».
Не знал Котька другого: как только остановили немцев под Москвой, Устинья Егоровна и все поселковые старухи толпой двинулись к бывшему священнику, теперь фотографу, загребли с собой и отслужил он по всем правилам молебен во славу русского оружия на паперти Спасской церкви, занятой под нужды спичечной фабрики.
И снова старики молчали, но видно было – думают они об одном. То Удодов, то Осип Иванович бросит короткий взгляд на карту, словно проверяет – на месте ли красные флажки, не изменилось ли чего в их извилистом строе.
– Да-а, механики у него – жуткое дело сколько! – с завистью проговорил Удодов, обряжая в это «его» всех немцев с их Гитлером и со всеми союзниками.
– Долго готовился, подлец, накопил, – сквозь зубы подтвердил Осип Иванович.
Дымокур матюгнулся, покосился на Котьку, дескать, чего сидишь, уши развесил, поговорить путём нельзя. Вытягивая ногу, пробороздил катанком по полу, сунул было руку в карман за кисетом, но передумал: в кухне накурено, хоть коромысло вешай.
– Слыхал небось, что утром репродуктор сказывал? – Он поднял палец, погрозил кому-то там, наверху. – За единый день только еропланов ихних сшибли девяносто штук! Мать честная, это чё же там деется страшное…
Дымокур вспомнил, что Серёга Костромин как раз на самолётах воюет, но как перевести разговор, не знал, а сделать это как-то половчее надо было.
– Или вот танков тыщу наворочали. Эт-та сколько жалеза надо…