Она ответила:
– Превосходно, я этого и ждала от вас. Теперь за работу; вы слишком затянули окончание портрета.
Он взял палитру и стал писать, но рука его дрожала, отуманенные глаза ничего не видели, ему хотелось плакать, так тяжело у него было на сердце.
Он попробовал заговорить с нею, она едва отвечала. Когда он попытался сказать какую-то любезность по поводу цвета ее лица, она оборвала его таким резким тоном, что он вдруг ощутил прилив того гнева, какой у влюбленных превращает любовь в ненависть. Всей душою и телом он испытал сильное нервное потрясение и тотчас же, без перехода, почувствовал, что она стала ему отвратительна. Да, да, вот они, женщины! Она такая же, как и другие, такая же! А почему бы и нет? Она лжива, изменчива и малодушна, как все женщины. Она увлекла его, соблазнила уловками продажной девки, стараясь вскружить ему голову и ничего потом не дать, подстрекая его, чтобы затем оттолкнуть, применяя к нему все приемы подлых кокеток, всегда, кажется, готовых раздеться, пока мужчина, ставший из-за них похожим на уличного пса, не начнет задыхаться от страсти.
В конце концов, тем хуже для нее: он обладал ею, он взял ее. Она может сколько угодно вытирать себе тело губкой и дерзко отвечать ему; ей ничего не стереть, а он ее забудет. Вот еще была бы нелепая история, если бы он связался с такой любовницей, которая капризными зубками хорошенькой женщины изгрызла бы его жизнь, посвященную искусству!
Ему хотелось засвистать, как он делал в присутствии натурщиц, но, чувствуя растущее раздражение и опасаясь выкинуть какую-нибудь глупость, он сократил сеанс, сославшись на свидание. Прощаясь, они, несомненно, чувствовали себя гораздо более далекими друг другу, чем в день их первой встречи у герцогини де Мортмэн.
Как только она удалилась, он взял шляпу, пальто и вышел из дому. С голубого, словно ватою обложенного неба холодное солнце бросало на город бледный свет, обманчивый и печальный.
Несколько времени он шел быстрой, нервной походкой, толкая прохожих, и его страшная злоба против нее понемногу перешла в горечь и сожаление. Повторив про себя все упреки по ее адресу, он вспомнил, глядя на других женщин, проходивших по улице, как она красива и соблазнительна. Подобно многим мужчинам, которые в этом не признаются, он всегда ждал невозможной встречи, редкой, единственной, поэтической и страстной привязанности, мечта о которой витает над нашим сердцем. Разве он не был близок к тому, чтобы найти это? Разве она не была той женщиной, которая могла бы дать ему это почти невозможное счастье? Почему же ничего не сбывается? Почему так и не поймаешь то, за чем гонишься, и тебе удается ухватить только жалкие крохи, и отчего эта погоня за разочарованиями причиняет еще больше страданий?
Уже не на графиню сердился он, а на самую жизнь. Теперь, по зрелом размышлении, за что стал бы он сердиться на г-жу де Гильруа? В сущности, в чем он мог упрекнуть ее – в том, что она была с ним любезна, добра и ласкова? А вот она могла бы упрекнуть его: ведь он вел себя как негодяй!
Глубоко опечаленный, вернулся он домой. Ему хотелось просить у нее прощения, посвятить ей свою жизнь, заставить ее забыть о случившемся, и он старался что-нибудь придумать, чтобы дать ей понять, что отныне он до гроба будет покорен всем ее желаниям.
На другой день она пришла в сопровождении дочери; она явилась с такой печальной улыбкой, такая грустная, что в этих бедных синих глазах, до сих пор столь веселых, художнику почудились все муки, все угрызения совести, все отчаяние этого женского сердца. Охваченный жалостью, стремясь заставить ее забыть все, он стал относиться к ней с самой деликатной сдержанностью, с самой тонкой предупредительностью. Она отвечала на это кротко и ласково, с усталым и разбитым видом страдающей женщины.
И он, глядя на нее и снова охваченный безумным желанием любить ее и быть любимым, спрашивал себя, как может она не сердиться, как могла снова прийти к нему, слушать его, отвечать; ведь между ними вставало такое воспоминание…
Но если она в силах снова видеться с ним, слышать его голос, если мирится в его присутствии с единственной мыслью, которая, несомненно, в душе не покидает ее, значит, эта мысль не кажется ей невыносимой и ненавистной. Когда женщина ненавидит мужчину, который насильно овладел ею, она не может, очутившись перед ним, не почувствовать к нему прилива ненависти. И оставаться равнодушной к этому человеку она тоже не может. Она непременно либо ненавидит его, либо прощает. А от прощения недалеко и до любви.
Медленно водя кистью, он размышлял и подбирал мелкие, точные, ясные, убедительные доводы; он чувствовал себя прозревшим, сильным и отныне господином положения.
Ему следовало только быть осторожным, терпеливым, преданным, и не сегодня завтра она опять будет принадлежать ему.
Он умел ждать. Чтобы успокоить и снова покорить ее, он, в свою очередь, пустился на хитрости, скрывал нежные чувства под наружным раскаянием, был робко внимателен к ней, принимал равнодушный вид. Раз он был уверен в том, что счастье близко, не все ли равно, наступит оно днем раньше или позже! Он даже испытывал своего рода странное и утонченное удовольствие в том, чтобы не спешить, чтобы подстерегать ее и думать: «Она боится», – видя, что она приходит каждый раз с ребенком.
Он чувствовал, что между ними медленно происходит сближение, что во взоре графини появляется что-то странное, напряженное, страдальчески-кроткое, тот призыв борющейся души, ослабевающей воли, который словно говорит: «Так бери же меня силой!»
Спустя некоторое время, успокоенная его сдержанностью, она опять стала приходить одна. Тогда он начал обращаться с нею, как друг, как товарищ, и рассказывал ей, словно брату, о своей жизни, планах, о своем искусстве.
Эта простота обращения пленила ее, и она охотно взяла на себя роль советчицы; ей льстило, что он выделил ее из ряда других женщин, и она была убеждена, что его талант выиграет в изяществе от такой духовной близости. И то, что он с ней советовался и выказывал ей крайнее уважение, естественно внушило ей стремление, не довольствуясь ролью советчицы, утвердиться в священном призвании вдохновительницы. Ее пленяла мысль оказывать таким образом влияние на великого человека, и она почти уже согласилась с тем, чтобы он любил ее как художник, раз она вдохновляет его творчество.
Однажды вечером, после долгого разговора о любовницах знаменитых живописцев, она как-то незаметно очутилась в его объятиях. На этот раз она уже не пыталась вырваться и возвращала ему поцелуи.
Теперь она уже испытывала не угрызения совести, но лишь смутное ощущение падения и, чтобы избавиться от упреков рассудка, поверила, что такова воля рока. Она тянулась к Оливье девственным сердцем и пустующей душою, и постепенно власть его любовных ласк покорила ее тело, и мало-помалу она привязалась к нему, как привязываются нежные женщины, полюбившие в первый раз.
А он переживал острый приступ любви, чувственной и поэтической. Иногда ему казалось, что он взлетел на небо и, протянув руки, заключил в объятия великолепную и крылатую мечту, вечно реющую над нашими надеждами.
Он закончил портрет графини, бесспорно, лучший из всех написанных им, ибо сумел увидеть и запечатлеть то невыразимое, что почти никогда не удается раскрыть художнику: отблеск, тайну, тот образ души, который почти неуловим в лице.
Прошли месяцы, затем годы, но они почти не ослабили уз, связывавших графиню де Гильруа с живописцем Оливье Бертеном. В нем уже не было первоначальной пылкости, ее сменило спокойное, глубокое чувство, своего рода любовная дружба, которая стала для него привычкой.
В ней же, наоборот, непрестанно росла страстная, упрямая привязанность, какая бывает у некоторых женщин, отдающих себя одному мужчине всецело и навсегда. Такие же честные и прямые в прелюбодеянии, какими они могли бы быть в супружестве, эти женщины посвящают себя единственной любви, от которой ничто их не отвратит. Они не только любят своего любовника, но хотят любить его, не видят никого, кроме него, и настолько полны мыслями о нем, что ничто постороннее не может войти в их сердце. Они связывают свою жизнь так же решительно, как связывает себе руки, готовясь броситься с моста в воду, умеющий плавать человек, который решил утонуть.
Однако, с того момента, как графиня отдала себя всю Оливье Бертену, она стала сомневаться в его постоянстве. Ничто ведь не удерживало его, кроме мужской воли, каприза, мимолетного влечения к женщине, которую он встретил случайно, как встречал уже столько других! Она чувствовала, что он, не имея никаких обязательств, привычек, предрассудков, как все мужчины, был так мало связан и так легко доступен искушению! Он хорош собою, знаменит, всюду его дарили вниманием; его быстро загорающемуся желанию доступны все светские женщины, целомудрие которых так хрупко, и все женщины полусвета или кулис, охотно расточающие свои милости таким людям, как он. В один прекрасный вечер, после ужина, какая-нибудь из них может последовать за ним, понравиться ему, овладеть им, удержать при себе.
Поэтому г-жа де Гильруа жила в постоянном страхе потерять его, внимательно следила за его поступками и настроениями, волнуясь от одного слова, испытывая тревогу, как только он начинал восхищаться какой-нибудь другой женщиной, восхвалять прелесть чьего-нибудь лица или изящество фигуры. Все, что было ей неизвестно о его жизни, заставляло ее трепетать, а все, что она знала, приводило в ужас. При каждой их встрече она осторожно и ловко задавала ему разные вопросы, стараясь узнать, что он думает о людях, с которыми встречался, о домах, где обедал, выведать самые ничтожные его впечатления. Лишь только она подозревала чье-либо влияние, она с изумительной изворотливостью стремилась побороть его, прибегая для этого к бесчисленным уловкам.
О, как часто она уже заранее предчувствовала те легкие, мимолетные интрижки, какие время от времени завязываются и длятся неделю-другую в жизни каждого видного художника!
Она бессознательно чуяла опасность прежде, чем ее предупреждало о пробуждающемся в нем новом желании то праздничное выражение, какое появляется в глазах и в лице мужчины, возбужденного мыслью о галантном приключении.
Это заставляло ее страдать, и сон ее часто прерывался тоскливыми думами. Чтобы застигнуть художника врасплох, она неожиданно приходила к нему, роняла наивные на первый взгляд вопросы, выстукивала его сердце, выслушивала его мысль, как выстукивают и выслушивают больного, чтобы определить скрытую болезнь.
А как только она оставалась одна, она принималась плакать, уверяя себя, что уж на этот раз его отнимут у нее, похитят эту любовь, за которую она держалась так цепко, потому что вложила в нее по желанию сердца всю силу своей привязанности, все надежды и все свои мечты.
Зато, когда после такого кратковременного побега, он снова возвращался к ней, когда она снова забирала его обратно, снова завладевала им, как потерянной и найденной вещью, она испытывала такое глубокое безмолвное счастье, что порой, проходя мимо церкви, бросалась туда воздать благодарение Богу.
Постоянная забота о том, чтобы нравиться Оливье больше всех других женщин и уберечь его от них, превратила ее жизнь в непрерывную борьбу: она беспрестанно боролась за него своей грацией, красотой, изяществом, кокетством. Она хотела, чтобы всюду, где бы он ни услышал о ней, превозносили ее обаяние, вкус, ум и наряды. Ради него она хотела нравиться другим и сводить их с ума, чтобы он гордился ею и ревновал. И всякий раз, угадывая его ревность, заставив его немного помучиться, она затем доставляла ему торжество, которое, возбуждая его тщеславие, оживляло в нем любовь.
Понимая также, что мужчина всегда может встретить в обществе такую женщину, физическое очарование которой будет сильнее в силу новизны, она прибегала к другим средствам: льстила ему и баловала его.
Постоянно и незаметно она расточала ему похвалы, убаюкивала лестью, окружала поклонением, чтобы всюду в другом месте дружба и даже нежность казались ему несколько холодными и недостаточно полными, чтобы он заметил в конце концов, что если другие его и любят, то ни одна женщина не понимает его так, как она.
Свой дом, обе свои гостиные, где он появлялся очень часто, она превратила в такой уголок, куда его одинаково влекло честолюбие художника и сердце мужчины, в такой уголок Парижа, где он бывал особенно охотно, потому что здесь он мог удовлетворить все свои вожделения сразу.
Она не только изучила его привычки, чтобы, угождая ему у себя в доме, создать у него чувство ничем не заменимого довольства, но сумела пробудить в нем и новые вкусы, внушить влечение к всевозможным утехам материальным или духовным, привычки к мелким знакам внимания, к преданности, к обожанию, к лести! Она всячески старалась усладить его зрение изяществом, обоняние – ароматами, слух – комплиментами, вкус – лакомыми блюдами.
Но когда она вложила в душу и тело этого эгоистичного и избалованного холостяка множество мелких тиранических потребностей и когда вполне уверилась, что никакая любовница не станет так заботливо, как она, ухаживать за ним, угождать ему, чтобы опутать его всевозможными маленькими житейскими удовольствиями, – она вдруг испугалась, увидя, что ему опротивел его собственный дом, что он вечно жалуется на одинокую жизнь и, не имея возможности бывать у нее иначе, как с соблюдением всех требуемых обществом ограничений, пытается разогнать тоску одиночества то в клубе, то в разных других местах; она испугалась, как бы он не вздумал жениться.
Бывали дни, когда она так страдала от всех этих тревог, что начинала мечтать о старости, чтобы покончить с этой мукой и найти успокоение в охладевшей и спокойной привязанности.
Годы шли, но не разъединяли их. Скованная ею цепь была прочна, и, по мере того как звенья изнашивались, она восстанавливала их. Но, вечно озабоченная, она следила за сердцем художника, как следят за ребенком, который переходит запруженную экипажами улицу, и еще до сих пор она каждый день со страхом ждала какого-нибудь неведомого несчастья, угроза которого всегда висит над нами.
Граф, не питая ни подозрений, ни ревности, находил естественной эту близость жены с знаменитым художником, которого всюду принимали с большим почетом. Часто встречаясь, они с художником привыкли один к другому и кончили тем, что полюбили друг друга.
II
Когда Бертен явился в пятницу к своей подруге на обед по случаю возвращения Аннеты де Гильруа, он не нашел в маленькой гостиной в стиле Людовика XV никого, кроме только что приехавшего г-на де Мюзадье.
Это был умный старик, который мог, по-видимому, стать в свое время человеком выдающимся и теперь был неутешен, что это не сбылось.
Бывший хранитель Императорских музеев, он и при Республике сумел добиться должности инспектора изящных искусств, что не мешало ему прежде всего быть другом принцев, всех принцев, принцесс и герцогинь европейской аристократии и присяжным покровителем всевозможных талантов. Обладая живым умом, умением все предусмотреть, даром слова, позволявшим ему с приятностью говорить самые избитые вещи, гибкой мыслью, благодаря которой он прекрасно чувствовал себя во всяком обществе, и тонким чутьем дипломата, помогавшим ему судить о людях с первого взгляда, он целые дни, с утра до вечера неутомимо расточал в гостиных свое просвещенное и бесполезное красноречие.
Мастер на все руки, он говорил обо всем с внушительным видом знатока и простотой популяризатора, за что его весьма ценили светские дамы, для которых он служил ходячей энциклопедией. Он действительно знал много, хотя никогда ничего не читал, кроме самых необходимых книг; но он был в лучших отношениях со всеми пятью академиями, с учеными, писателями, специалистами во всех областях знания и внимательно к ним прислушивался. Он умел немедленно забывать слишком технические или бесполезные для его знакомых сведения, но отлично запоминал другие, которые излагал так общепонятно, ясно и занимательно, что они легко воспринимались как поучительные анекдоты. Он напоминал собою склад идей, один из тех огромных магазинов, где никогда не найдешь редкую вещь, но где зато имеется богатый запас всякой дешевки самого разнообразного назначения и происхождения, от кухонной утвари и до простейших приборов занимательной физики и домашней хирургии.
Художники, с которыми он постоянно имел дело по службе, трунили над ним и побаивались его. Он, впрочем, оказывал им всяческие услуги, помогал сбывать картины, устраивал им светские связи, любил знакомить, выводить их в люди, покровительствовать им; казалось, он посвятил себя таинству взаимного сближения светских людей и художников, гордился тем, что интимно знаком с одними и запросто вхож к другим, что в один и тот же день завтракал с принцем Уэльским во время его пребывания в Париже и обедал с Полем Адельмансом, Оливье Бертеном и Амори Мальданом.
Бертен питал к нему симпатию, но подсмеивался над ним и говорил:
– Это занимательная энциклопедия в духе Жюля Верна, но переплет из ослиной кожи.
Пожав друг другу руки, они завели разговор о политике, о слухах насчет войны. По мнению Мюзадье, эти слухи вызывали явную тревогу, причины которой он изложил весьма обстоятельно: Германии нужно во что бы то ни стало раздавить Францию и ускорить этот момент, которого г-н Бисмарк выжидает уже восемнадцать лет. А Оливье Бертен неопровержимыми доводами доказывал, что эти опасения призрачны, так как Германия не настолько безумна, чтобы скомпрометировать свою победу сомнительной авантюрой, а канцлер не настолько опрометчив, чтобы в последние дни своей жизни разом поставить на карту все созданное им и свою славу.