
Дуэль Агамурада с Бердымурадом
– А ты знаешь, что я сейчас подумал? – После большой паузы, улыбаясь, обратился к Сергею Агамурад, – Твой отец ведь тоже знает вход ТУДА. Я как-то забрел к нему на пасеку. Мы попили чайку, поговорили, впрочем, не о чем. Он спросил, куда я собираюсь устраиваться работать? Я тогда только что вернулся из армии. Ответил: не решил еще. Не скажу ведь ему, уважаемому в поселке солидному человеку, что намерен остаться, как и был до армии – браконьером. Он помолчал задумчиво и сказал: а заведи пчел. И добавил, что мол, может пару ульев продать мне по дешевке, да и поучить пчеловодскому делу. Мне тогда показалось, что он предложил это просто так, ради вежливости. И я ради вежливости тоже не стал категорично отказываться. Сказал, подумаю. И он тогда предложил: а пойдем, я тебе прямо сейчас и покажу, как живут пчелы. Не забоишься? Я засмеялся: это я-то и чего-то там забоюсь? Ответил: пойдемте. Он хотел дать мне свою защитную маску, но я отказался. Он опять улыбнулся и сказал: ну, как знаешь… Подходя к ульям, я как обычно бывает на охоте, вошел ТУДА. И увидел, что отец твой тоже – ТАМ. Я почему-то не удивился, а только подумал: надо же и, работая с пчелами, оказывается, можно бывать ТАМ. Потом заметил, что отец твой может даже разговаривать с пчелами… Они ему что-то вроде говорят, и он им тоже что-то вроде отвечает… Интересно было, скажу тебе…
А что? Когда мне станет совсем стыдно голышом лазить по болотам и озерам, пойду в пчеловоды… Может быть, даже напрошусь в ученики к твоему отцу… Кто знает, кто знает: это ведь уже четко прослеживается, что одно плавно переходит в другое. В детстве мы входили ТУДА, играя во всякие игры; в раннем отрочестве – когда охотились с луками, правда, почти безрезультатно; в зрелом отрочестве – когда стали стрелять из рогаток мелкую, но таки дичь: горлинок, жаворонков, дроздов, куликов. В юности – когда стали охотиться на рыбу с отрогами. А ведь смотри, нужно опять огромное спасибо сказать Алеше Кононову. Это он следом за рогаткой усовершенствовал острогу. До него, понятное дело, люди тожебили сазанов острогами. Но – варварским способом, когда бывал икромет, и сазаны, метая икру, стадом выскакивали на мелкие места, чтобы потереться о прибрежные заросли. Алеша превратил острогу в настоящее орудие настоящей охоты. Во-первых он стал делать трезубые отроги, а потом и вовсе – без зубцов на тонких штырях, чтобы не разрывать сильно рыбу. Ведь все равно, пробив ими рыбу, прижимаешь её ко дну. И пока она на остроге, надеваешь на кукан. Но главное, Алеша стал первым охотиться за чмокающими сазанами. А они чмокают, считай и весной, и летом, и осенью… И такая охота не каждому по зубам.
А потом, едва нам исполнилось по шестнадцать лет, мы все приобрели настоящие ружья. И когда шли стрелять уток на утренней или вечерней зорьке, заведомо знали, что идем ТУДА. А Никита, вообще, стал ходить ТУДА с охотничьим ружьем в четырнадцать лет. И его нашенские взрослые охотники признали за своего. Хотя ему нужно было еще два года расти до паспорта, и, понятное дело, до охотничьего билета. И признали не потому, что он выглядел старше своих лет: он телом такой же щупленький, как и мы все. Его признали потому, что он стрелял из ружья уток и лысух так, что никто из взрослых в поселке не стрелял. Я был несколько раз с ним на зорьке. Ему в этом отношении повезло. Дом его на берегу озера. Спустись с пойменного бугра и стреляй налетающих по заре уток. Понятное дело, взрослые занимали лучшие места на озере, и у них были там свои засидки. А мы с Никитой хоронились за разлапистым гребенчуковым кустом. Куда утки налетали редко, да и те, которые налетали, были напуганы до смерти от выстрелов и носились они, как артиллерийские снаряды – стремительно и молниеносно. Но если налетали-таки на убойное расстояние, Никита их сбивал. А если налетали не поодиночке, а растрепанной стаей, то он стрелял дуплетом и сбивал сразу двух уток. Первая – наверняка: она падала комом, заламывая голову и крылья, и почти нам под ноги. Вторая могла быть подранком, но это тоже редко, обычно – тоже падала наповал, но чуть подальше, в камыши. Взрослые охотники даже отечески шутили, что за Никитой лучше не становиться: все равно не пропустит ни одну утку… А я тогда наблюдал за ним и балдел от него. Он так преображался, что казалось, будто ружье – дополнительный орган его тела, будто он родился с ним, как с руками и ногами. А порою даже чудилось, будто он и не человек, а вот такое вот живое ружье, которое умеет само ходить и думать. Понятное дело, что он ТАМ и был таковым, как и я, входя ТУДА, автоматически превращаюсь в живую думающую острогу…
Агамурад замолчал. Но чувствовалось, что он свою мысль не завершил, и теперь подыскивает слова, чтобы договорить её. Однако, похоже было, что это дается ему с трудом: что-то не пускает его думать дальше, упрямо и настырно противодействует. И он никак не мог взять в толк: что же именно ему противодействует и, главное – почему? Эта внутренняя борьба неожиданно для него вывела его из благостного душевного состояния и ввергла в раздражение. Но, удивительное дело, в раздраженном состоянии он сразу же отыскал нужные слова, и заговорил:
– Но я вот что не понимаю. Ежели детство естественно перетекает в отрочество, а отрочество в юность, а юность, понятное дело – во взрослую жизнь, то тогда все взрослые должны уметь входить ТУДА, как, наприме это умеет делать твой отец. А ведь таких людей в поселке, как твой отец, еще пару человек и все. Остальные забыли уже, что в детстве наверняка входили ТУДА, и им ТАМ быть нравилось. А на тех, в частности, на меня, кто до сих пор способен входить ТУДА, словно из одной комнаты в другую – смотрят как на сумасшедших. Да и не нужно далеко искать примеры. Взять нашего с тобой друга детства – Бердышку. Он ведь, голову даю наотрез, умел, как ты и я – входить ТУДА, а теперь – разучился. Почему? И мало ему этого, у него теперь навязчивая идея: и меня тоже отучить входить ТУДА…
Говоря это, Агамурад невольно кинул взгляд на идущего рядом Бердымурада и осекся, увидев, что тот как-то странно улыбается сам себя. И похоже было, последних слов, относящихся к нему лично, он не слышал. Агамурад непроизвольно вгляделся в друга детства попристальнее и тут же отдернул от него взгляд, заволновался, потряс головой, и постарался напрочь забыть то, что увидел и особенно то, что ему вдруг пронзительно почудилось. А едва оправился, заговорил с Сергеем совершенно другим тоном и совсем о другом:
– Но вот смотри. Как ни раскладывай: а все равно получается, что входить ТУДА можно на природе, то есть в сельской местности. Как же ты можешь жить в городе, обходясь без ЭТОГО? – И не дождавшись от Сережи и ответа, сам же и предположил его ответ. – Хотя я слышал, ты пишешь там что-то. Рассказчик из тебя, это я знаю – бесподобный. Наверное, ты такой же и – писатель. Но тогда мне вот что скажи: а когда ты пишешь, тоже входишь ТУДА?
6
– Я вхожу ТУДА не только когда пишу, но и когда читаю. – Улыбнувшись неожиданному вопросу, ответил Сережа. Немного помолчав, задумчиво добавил. – Чтение это ведь тоже уход ТУДА. И не менее захватывающий уход, чем охота. Но, думаю, чтобы входить ТУДА при чтении, нужно уметь читать, как, впрочем, нужно уметь и охотиться. Меня научил читать отец по школьному букварю. Я пришел в первый класс, уже умея складывать буквы в слова и произносить их вслух. До сих пор помню, какое взрывное ошеломление, смешанное с восторгом, обуяло меня, когда я впервые в жизни сложил из букв свое самое первое слово. Это было слово «арбуз». Это было как заклинание волшебника, потому как тотчас в моем воображении возник огромный арбуз. Он был ярко-зеленый, со светлыми извилистыми полосами. И выглядел так же реально и подробно, как если бы мне на стол упал с неба настоящий арбуз. Но это еще не все: вызванный мною словом из НИЧЕГО, как заклинанием, этот арбуз уже как бы сам по собственной воле, желая оставить у меня приятное впечатление о нем, тотчас распался на порционные куски, явив ярко-красную сочную мякоть в черных крапинках зрелых семечек. От неожиданности и завораживающего вида его у меня даже в три ручья потекли слюни…
А потом, когда я и слова научился складывать в предложения, в моем уме стали разворачиваться подробные картины, похожие на сон или кино. Это была невероятно таинственно и даже чуточку страшно, но настолько сладко и захватывающе, что я впадал ступор и ничего не мог с собой сделать, пока воображаемые картины самопроизвольно следовали в моем воображении одна за другой… Понимаешь, прежде такие видения вызвал во мне только отец, когда что-нибудь читал или рассказывал. А теперь это я мог делать сам, и получалось, что, я с одной стороны, как бы вырос настолько, что мог быть подобным своему отцу, а с другой стороны, обретал власть над воображаемыми картинами, и мог вызывать их по собственному желанию. Помню, когда я прочитал впервые «мама мыла раму», то увидел и мать, моющую раму, и весь двор, залитый ярким утренним солнцем, и услышал ни только самозабвенное чириканье воробьев и надсадное воркование горлинки, которые доносились со двора, но и далекий мерный шум где-то тарахтящего трактора, и заунывный брех собак… Но самое интересное и удивительное во время этого представления я совершенно не услышал, как в комнату, скрипнув несмазанной дверью, вошла настоящая мать и что-то у меня несколько раз спросила. И только когда она сердито на меня прикрикнула: «Ты что? Заснул, что ли?», я очнулся. И действительно, как после настоящего сна, не смог сразу понять, какая моя настоящая мать. Та ли, что стоит передо мной и недовольно хмурит черные красивые брови, или та, что мгновение назад воодушевленно мыла окна, стоя на подоконнике босыми ногами, и что-то тихо напевала сама себе…
А какое впечатление произвела на меня первая прочитанная книжка! До сих пор помню: она называлась «Волшебное слово». Я проучился тогда в первом классе месяца полтора и захотел записаться в школьную библиотеку. Которая, ты знаешь, была в центральной школе, а в нашей четырехлетке её не было. Я, наверное, с неделю собирался духом, чтобы пойти туда. И таки решился: сразу после уроков, не обедая, а лишь оставив дома ранец с учебниками – пошел. И не через мост в окружную, а напрямик: через канал – в октябре его еще можно было переходить вброд. Спустился там, где мы обычно купаемся; разделся: снял легкие кожаные сандалии с цветными полосатыми носочками, рубашку, брючки. А солнце – ласковое, не жгучее, уютно парит. Купаться – одно удовольствие. Но подумал, если зайду в воду в трусах, как намеривался, то они, сколько ни выжимай их, все равно будут мокрыми. А если одеть на мокрые трусы брюки, то на брюках выступят на попе мокрые пятна. И как с такими пятнами можно войти в школьную библиотеку?.. Хорошо, что никого на канале не было. Разделся догола, и перешел, а воды – больше чем по грудь и не было…Помню также, что вода была такая шикарная: не как парное молоко, каковой она бывает тут летом, а чуть прохладная и бодрящая… И так нетерпимо захотелось покупаться в ней… Но сдержался, разве что только один разок нырнул с головой, держа одежду над головой двумя руками… И от этого единственного нырка наслаждение получил неописуемое.
Вышел из воды, обстоятельно оделся в сухую, хотя и чуток помятую одежду. И полностью обсох, дойдя до школы. В ней шли уроки второй смены. В пустом коридоре – царил полумрак. Такое бывает, когда после яркого прямого солнечного света заходишь в затененное помещение. Из закрытых классов доносились приглушенные таинственные голоса. С замиранием сердца прошел по всему коридору к библиотеке, чувствуя, как подо мной прогибаются половицы. Библиотека была открытой. Зашел, остановился. Тело от страшного волнения будто бы превратилось в столб. Язык отнялся. «Что тебе мальчик?» – Спросила меня библиотекарша, которая сидела за столом и пила чай из фарфоровой пиалы. Почему-то бросился в глаза её открытый лоб, который был густо покрыт бисеринками пота… «А можно записаться к вам?» – С огромнейшим трудом выдавил из себя я. «Можно. – Ответила она и потянулась к картотеке. – А ты в каком классе учишься?» «В первом!» – Боясь обрадоваться, ответил я? «В первом? – Удивилась она. – А мы первоклассников не записываем. – Но, увидев, наверное, как я ошеломленно обмер от расстройства, что готов был даже расплакаться, улыбнулась и спросила. – А ты читать-то умеешь?» «Умею, – ответил я, – меня отец загодя научил читать, – и для пущей убедительности добавил. – Он меня по школьному букварю учил». «Ну, ежели по школьному букварю… – улыбнулась библиотекарша, – тогда ладно, сделаю для тебя исключение. Ты в четырехлетке учишься?». «Да.» – Вдруг страшно смутившись от радости, ответил я. «А твоя фамилия, случайно не Ковин?» – Углядев мое смущение, улыбнувшись, спросила она. «Ковин». – ответил я. «Вот и я вижу, что похож на отца. – Сделав в журнале запись, сказала она. – Иди выбирай себе первую книжку.» «Хочу вот эту». – Загораясь от радости, сразу же сказал я, и указал пальцем на лежащую прямо на столе тоненькую книжку, название которой меня заворожило, едва вошел в библиотеку. «А, «волшебное слово» – это очень хорошая и поучительная книжка, – одобрительно сказала библиотекарша, – читай на здоровье»
Изнемогая от огромного, распирающего меня изнутри счастья, я на бесчувственных ногах вышел из школы на яркий солнечный свет, упоенно зажмурился и, не удержавшись, прижал тоненькую книжку к груди, как давеча прижимал любимого щеночка. А сделав пару шагов под ослепительно сияющем солнцем, страстно захотел немедленно открыть книжку и погрузиться в сладостное чтение. Нетерпимо захотелось тотчас оказаться дома, за своим ученическим столом в углу гостиной комнаты. Но сразу же возникло и яркое видение, как торопливо перехожу вброд канал, и, поскользнувшись, падаю вместе с книжкой в воду. Я аж весь вздрогнул от обуявшего вмиг меня ужаса. Но и протест против намерения вернуться домой окружным путем, через мост, вздыбился во мне еще раньше, чем появилось само это намерение. И тогда, едва выйдя за ворота школьного двора, я вдруг сам не зная почему – направился в школьный абрикосовый сад.
Сад принял меня по-отечески доброжелательно и радушно. Почудилось, будто он давно ожидал меня и, дождавшись, обрадовался. Спотыкаясь на подламывающихся от счастья ногах, я пошел к дальней стороне сада, к виноградникам. И, наверное, впал в транс: все мне виделось несказанно ярко, отчетливо, и казалось, будто я – наяву, в бодрости и ясном сознании вошел в собственный сон. Деревья, травинки и даже высохшие белые глиняные камни под ногами казались мне живыми существами. Которые хоть и заметили мое появление в саду, но продолжали тактично жить своею самоуглубленной невероятно красивой и счастливой жизнью. Продолжая прижимать вспотевшими пальцами книжку к груди, я подошел к забору и, пройдя чуток вдоль его, увидел пень от абрикосового дерева. Пень тоже мне показался живым существом. Он, как бы увидев меня раньше, чем я его, по-детски мне непосредственно обрадовался. А когда мы с ним, наконец, встретились взглядами, беззвучно сказал мне, чтобы я сел на него и начал читать вожделенную книжку. Я доверчиво повиновался, вежливо присел на краешек его, словно был в гостях. Но сразу читать не стал: подождал, когда уймется бешено колотящееся в висках сердце. А оно само вдруг раз и как бы остановилась. В саду стало оглушающее тихо. Тишина была такая, что стала напоминать густой студень, и в ней было даже слышно, как шелестят от едва заметного ветерка, потираясь друг о дружку, жестковатые абрикосовые листья. А когда вдруг застрекотал кузнечик, а следом за ним чирикнул воробушек, то эти звуки обрушились на меня, будто из громкоговорителя. Но я не испугался от неожиданности, а, наоборот, как-то даже обрадовался и успокоился. На душе сделалось уютно и ладно. Я посмотрел на залитые сверху янтарным солнцем виноградные лозы с резными разлапистыми зелеными листьями, из которых тут и там свисали тяжелые налитые солнцем гроздья со зрелыми, чуть ли не лопающими от сока янтарными виноградинками. Счастливо улыбнулся распахнувшейся внутренней улыбкой, уложил на сдвинутые колени тонкую книжку и с упоительным трепетом открыл её.
А едва по слогам прочитал завораживающее название рассказа «Волшебное слово», вмиг перестал что-либо помнить и чувствовать вокруг. Ибо тут же, как понимаю теперь, и вошел ТУДА. И сразу же почувствовал: ТАМ меня ждали. Я увидел во всех подробностях, как только что видел сад – и мальчика, героя рассказа, и его бабушку, и его сестру. А старик, который сидел на скамейке – вообще, оказался каким-то фантастическим персонажем, непостижимо добрым и мудрым. Если бы я тогда верил в Бога, то подумал, что это в образе старика – мальчику явился сам Бог. Потому как от старика исходило ТАКОЕ величественное излучение спокойствия и благодушия, какое на меня не исходило никогда и ни от кого, даже от моего родного отца. Старик был как солнце, только вместо ярких и жгучих лучей от него струилось невидимое несказанно сладкое душевное тепло. Говорят же, что Бог – это любовь. И для меня тот старик был ошеломительно огромной любовью. Но тогда для меня, семилетнего пацана, старик был волшебником. Я сразу угадал в нем ХОЗЯИНА ВОЛШЕБНОГО СЛОВА. Полагаю, что именно тогда Бог Сам явился для меня из «волшебного слова», чтобы явить мне «волшебное слово». Впрочем, когда я только учился читать, понял, что все написанные слова – волшебные. Потому как они открывают вход – в волшебный мир, то есть – ТУДА. Произнесешь вслух или про себя слово «арбуз» и войдешь, скажем в мир арбуза… Но старик оказался гораздо больше волшебником, чем я мог подумать. Он сказал мальчику и самое волшебное слово из всех волшебных слов. Это слово – «пожалуйста»! Этим словом можно открывать человеческие души. И мальчик, воспользовавшись им, как ключом, открыл-таки души сестры и бабушки…
Ты знаешь, – тихим доверчивым голосом обратился Сергей непосредственно Агамураду, – это, наверное, сама Судьба распорядилась, чтобы первой книжкой в моей жизни была именно эта. В ней переплелось для меня все: и чувства, и мысль, и образы; полный набор, необходимый человеку, дабы жить полноценной жизнью ТАМ. Именно эта книжка зародила во мне тогда магическое отношение к слову. Со временем, особенно когда я, поступил в университет, на филологический факультет и поехал учиться в город, сам стал проделывать магические эксперименты со словом. Потому как творение художественного слова – это и есть магия. Именно – магия, а не что-то другое…
– Слушай, – вдруг перебил Сергея Агамурад, – а ты наверняка что-то помнишь наизусть из того, что пишешь. Давно собирался попросить тебя, чтобы ты почитал чего-нибудь свое. Да, не решался как-то. А теперь прошу, почитай, пожалуйста. Кого кого, а писателя ведь в нашем поселке еще не вырастало. Не из кого было вырасти в писателя… Так что, честное слово, интересно будет послушать…
– Ну, уж-таки писателя… – Застенчиво улыбнулся Сергей и напряженно свел брови к переносице. – Тут ведь дело не в писательстве. Тут дело в другом. Я же сказал тебе, что, когда читаю книги, вхожу ТУДА. И мне ТАМ, так же, как и тебе – хорошо. И однажды подумал, а ведь можно не только одному входить ТУДА, можно и других людей повести ТУДА за собой. То есть – как бы прорубить ТУДА дверь и держать её для всех открытой. Тут, наверное, все дело в умении пользоваться СЛОВОМ, и, пожалуй – в таланте превращать СЛОВО из обычного, затасканного и замусоренного, в волшебное. Не знаю, правда, что из этого у меня получится. Но пока мне это дело нравится. Потому как я, когда складываю волшебные слова в тексты, то переживаю все заново, о чем пишу. Переживаю ярко и отчетливо, как будто все это проделываю на самом деле… Но, впрочем, – Сергей сделал небольшую паузу, словно собираясь с духом,– могу и почитать. Все одно же, когда-нибудь мне нужно будет кому-то показывать свои словесные опыты. Я тут перед приездом написал несколько стихотворений в прозе. Все они – о нашем главном отроческом увлечении – охоте с рогаткой. Понятное дело, написаны – с учетом моего нынешнего жизненного опыта и интеллекта. Тут не только охота с рогаткой, но и то, что может быть и ценнее, а именно – как мне сегодня видится эта наша охота. Прочитаю три стихотворения.
жара в июльский полдень
Золотой одинокий стебелек пшеницы -
на кромке скошенной и потрескавшейся уже
белой делянки,
напоминающей расколотую глиняную доску
с торчащими золотыми гвоздями
для аскетичных йоговских упражнений.
Нещадный полуденный зной…
Хохлатые серые жаворонки -
на округлых кочках,
похожих на бритые головы
зарытых по варварскому обычаю в землю
несчастных людей –
это всё жара Средней Азии
и мое счастливое босоногое детство.
С непокрытой стриженной наголо
потеющей головой
я иду босиком по скошенному полю,
будто Иисус по воде,
словно и не касаясь даже детскими ступнями своими
густо высунувшихся из земли золотых безжалостных жал,
и ничуть не чувствуя жара,
исходящего от раскалившейся на солнце земли,
как от побелевшего в кузнечном меху железа –
вот отчего мне ныне так отчетливо ведомо,
почему великие религии были зачаты и рождены пустынями.
Холод и жара обрамляют земную жизнь
несказанным блаженством.
Окоченевшие члены от холода
цепенеют,
и блаженство от него
перерастает в бесконечный необратимый сон.
Блаженство от жары сродни бодрости.
Это рай – венец человеческой жизни –
переживаемый в движении
и здравом уме…
Это – взлетевшие в синее небо
серые жаворонки,
зависшие в нем дрожащими призрачными точками
и превратившиеся в прозрачных непорочных ангелов.
А как поют, как поют
эти зыбко трепещущие в жгучих июльских небесах
ангелоподобные жаворонки!
Кто хотя бы раз слышал
их звонкое колокольчиковое пение,
тот может знать и даже – представить,
как поют сами архангелы.
Православный
омывающий душу благостью
колокольный звон –
это разве не стилизованное пение пустынных июльских жаворонков?
А упоительно кроткие лики ангелов
на вдохновенных фресках православных храмов
разве не списаны любовно с жаворонков,
трепетно зависающих в горней высоте
жгучего июльского неба
и щедро осыпающих страждущую землю
животворящим милым
родниковым колокольчиковым звоном?…
зимний эпизод
Падает мягко и густо
пушистый медленный снег.
Старый заброшенный сад –
в глубоком умиротворенном забытьи.
Ветхая деревянная строжка
с маленьким оконцем,
похожим на глаз,
в котором,
обживающей мыслью
напористо бьются
красноватые блики
разгорающегося в сырой печке огня.
Я, четырнадцатилетний бедовый отрок,
выбежал из сторожки на минутку –
помочиться за углом
под старую яблоню
с большим дуплом,
похожим на старушечий шамкающий рот.
Моя нетерпеливая струя
напористо прожигает
рыхлый снег,
размашисто выписывая в нем
незамысловатые
дымящиеся огненные письмена.
Передо мной –
покрытые снегом
яблоневые сучья и ветки.
На сером фоне
они выглядят
наполовину черными, наполовину белыми.
Сторонами, обращенными к небу –
они искристо белы.
Сторонами, обращенными к земле –
черны, как уголь.
Да, в четырнадцать лет
я еще видел мир в черно-белом изображении.
И был счастлив,
потому как мой подростковый максимализм
позволял мне высматривать
светлые и темные начала
в каждом вещественном проявлении мира,
и я их всегда видел вместе,
и никогда – порознь…
Да, я был инстинктивно мудр
в четырнадцать лет.
Я напористо мочился
на рыхлый не смерзшийся снег,
приподняв лицо к небу,
и на него медленно опускались,
слегка покалывая,
легкие снежинки…
Мне совершенно ни о чем не думалось.
Моя жизнь была всклянь полна
одним только распирающим душу знанием,
что оставленные мною на минутку
в ветхой сторожке
мои друзья
продолжают варить суп из диких дроздов,
которых мы, охотясь,
настреляли из рогаток
в старом притихшем саду.
И это для нас была честная охота.
в зимнем парке
Деревья голые в парке стоят.
Их толстые сучья дремлют,
укрывшись с головой
куцыми белыми одеялами.
Взъерошенная ворона
зябко ходит по утоптанному снегу,
оставляя на тонкой пороше
незамысловатые следы-письмена.
Деревья спят зябко.
Их пушистые, словно котята,
легкие души
время от времени копошатся,
чтобы теснее прижаться друг к дружке,
когда мороз игривыми потрескиваниями
больно покалывает их оголенные бока.
Деревья спят
и видят себя во сне людьми.