IV. Даниловы
В школу Наталья не пошла. Все было как всегда: позавтракала, собрала учебники, тетради, выбежала на улицу… и что-то как будто перевернулось в ней. Осень; летят листья; из-за домов малиновым полукругом подымается солнце; шуршат по асфальту шины машин… Беспричинная тоска, которая все чаще и чаще стала случаться с Натальей, вновь охватила ее, навалилась не тяжело, а смутно, тревожаще… Почувствовалось: хочется сделать что-нибудь такое, чтобы разом изменить всю жизнь, должна же она наконец стать понятней, чище, лучше, и в то же время, знала Наталья, ничего такого сделать она не могла, оттого и тоска наваливалась, брала за сердце грусть… Как ей противно и стыдно было иной раз сидеть в школе и делать вид, что слушает о какой-нибудь физике, химии, а думать совсем о другом – о жизни, которую невозможно понять, хотя с виду она такая простая, близкая, но совсем непонятная и далеко не хорошая. И не мысли, а мечты взывали к другой жизни, понятной, сердечной, не запутанной, полной взаимной любви или хотя бы уважения, да – не мысли, а мечты. Потому что мысли оставались трезвые и холодные, несмотря на ее возраст, несмотря на то, что она девочка, – эти мысли отравляли ей жизнь, а мечты хотели примирить и примиряли с жизнью или, во всяком случае, возвышались над ней. Скорей всего, глупым, а еще точней – неопытным было только ее сердце, а мысли, хоть ни один взрослый, наверно, не поверил бы в это, были глубокие и зрелые, стремились к тому, чтобы быть таковыми, и от этого странного сочетания – неопытного сердца и самостоятельных серьезных размышлений – шла вся ее мука, боль, стыд и растерянность. Пожалуй, больше всего было последнего – стыда и растерянности, самое главное – растерянности.
Растерянность – вот что такое ее нынешняя жизнь.
Наталья подошла к телефонной будке, повесила портфель на настенный крючок; постояла, подумала, решаясь и не решаясь позвонить. Наконец набрала нужный номер.
– Да, – ответил отец. Наталья молчала. – Да! Данилов слушает! – В голосе отца зазвучали нотки нетерпения и неудовольствия – отрывают от работы.
– Папа, это я. Здравствуй.
– А, Мышонок, это ты? Здравствуй! – Как сразу изменился у него голос – стал такой мягкий и нежный. Наталья знала: отец искренен, знала всегда, что он любит ее, любит, может быть, больше Светланы, больше Ванюшки и, уж конечно, больше Надежды.
– Папа… я хочу увидеть тебя… – медленно, очень медленно проговорила Наталья.
– Что-нибудь случилось?
– Нет. Мне просто нужно поговорить с тобой. – И после некоторой паузы: – Я соскучилась по тебе, папа.
– Где ты? Разве ты не в школе?
– Я не пошла в школу!
– Ну, это, конечно, не совсем хорошо… Впрочем, ладно. Ты можешь ко мне приехать в лабораторию?
– Прямо сейчас? Да, конечно. Могу. Я сейчас. Сейчас приеду… – торопливо, глотая слова, обрадованно заговорила Наталья.
– Ну вот и молодец, Мышонок. Жду. – Но трубку не положил, ждал, не скажет ли она еще что-нибудь. – Эй, Мышонок, ты слышишь меня? – Он с детства называл ее так – сначала Наташонок-Мышонок, потом просто – Мышонок.
– Папа, ты меня любишь? – спросила она и еле-еле сдержала себя, чтобы не расплакаться.
– Ну что ты, глупышка. Ты же знаешь, как я тебя люблю. Что случилось?
– Я сейчас приеду… – прошептала она и повесила трубку.
Но почему-то сразу не поехала; больше того – после разговора, как только вышла из будки, решила: нет, не поеду совсем; и только позже одумалась… Но это – позже, а пока стала опять бесцельно бродить по улицам, сидела на лавках, пробовала построить на портфеле домик из кленовых листьев, все разрушалось, дул ветер, проходили мимо веселые возбужденные люди: молодые ребята (и даже молодые мужчины) пытались заговорить с ней, бросали шутливые реплики – в надежде, что она пошлет им, как шарик за теннисным столом, ответную шутку, она все видела, слышала, понимала, но в глазах ее не было ответа ни на одну шутку, ни на одно заигрывание; потом она опять ходила по улицам и неожиданно вышла к кинотеатру, встала рядом с афишей, смотрела на крупные, тяжелые, шершавые, как бы осмысленные буквы и не могла взять в толк, что тут написано, отошла подальше – «СТАЛКЕР» – вот, оказывается, что… Говорили – такой необыкновенный фильм; может, пойти? Вспомнила: СТАЛКЕР – это смертник, кажется; купила билет, подошла к контролеру и вдруг подумала: зачем в кино? ведь не хочу; ничего не хочу; отошла прочь, задумалась, стояла, стояла, выбросила билет, сначала разорвала его на мелкие кусочки, потом выбросила в урну; не хотела смотреть про смертника, вообще ничего не хотела видеть на экране – там все придумано, и всегда это заметно, видно – то фальшь жизни, то фальшь актерской игры, и совсем невыносима глупая фальшивая солидарность зрителей в чувствах и мыслях, хотя эта солидарность рассыпается в прах, как только вспыхивает свет и каждый уходит в свою реальную жизнь – в свою непростую, запутанную и беспросветную круговерть.
Наталья поняла – больше так не может; хочет видеть отца; поговорить, успокоиться, утешиться… Господи, как она любит его! Просто жить без него не может, а он…
От проходной она позвонила отцу по внутреннему телефону.
– Где ты пропадала? – встревоженно спросил он. – Я уж стал беспокоиться… Два часа прошло.
– Разве? Извини, папа…
– Я сейчас спущусь.
– Хорошо. Я здесь, папа. Не беспокойся. Я жду.
Минут через пять появился, показал вахтеру удостоверение, провел за собой Наталью. Вахтер давно знал ее, но всякий раз смотрел настороженно, с явной подозрительностью. Такая уж у него была работа.
Сначала они шли по экспериментальным цехам, где все двигалось, шумело, грохотало, звенело, стучало. Наталью всегда охватывал здесь почти мистический страх; так и казалось, что что-нибудь сейчас сорвется на голову или наедет какая-нибудь тележка. Это был завод подъемно-транспортного оборудования, и здесь, в экспериментальных цехах, испытывалось и проверялось то, что поначалу разрабатывалось в лаборатории отца. И только после сотен испытаний какая-нибудь новая лебедка или – того замысловатей – кран-балка шли на конвейер, внедрялись в основное производство. Наталья никогда не любила технику, не понимала и даже боялась ее, но, может быть, именно поэтому боготворила отца – он был настоящий мужчина, увлеченный своей работой до страсти, и не просто там теоретик, а практик, экспериментатор: после института пришел на завод простым инженером, увлекся изобретениями и усовершенствованиями, попал в экспериментальный цех, потом в лабораторию, защитил кандидатскую диссертацию (кандидат технических наук) и вот уже шесть лет руководил лабораторией. И пока Наталья не побывала на заводе, не увидела отца на работе – впервые это произошло года три-четыре назад, она воспринимала отца как-то совершенно по-другому: всегда он был для нее только домашний, добрый, мягкий, умный, ироничный, смешливый, а тут вдруг она узнала, насколько он может быть жестким, властным, нетерпимым, но все это не самое главное – она увидела, что он, оказывается, такой увлекающийся, такой неистовый в работе, – с тех пор, наверное, и изменилось что-то во взрослеющей душе Натальи: она теперь не просто любила отца, она уважала его – он был человек слова и дела, ума и сердца, а как этого не хватает в жизни (уже тогда Наталья задумывалась над этим)…
Прошли цеха; прошли отделы лаборатории; только собрались заходить в кабинет отца – сбоку вынырнул Сережа Марчик. Марчику отец прощал все – молодой, почти мальчишка, этот парень с руками токаря-виртуоза и головой академика мог выточить любую деталь, но при одном условии: исполнение не слепое, а творческое, возможны, так сказать, коррективы творца Марчика. Отец, улыбаясь, всегда соглашался с ним. Еще одна слабость Марчика – когда видел Наталью в лаборатории, кричал: «Не проходите мимо!» – и без всякого зазрения совести набивался в женихи.
– Феликс Иванович! – закричал Сережа Марчик и на этот раз. – Не проходите мимо! Ах, Наталочка, здравствуй, детка! Ну как, подросла? Я жду, Феликс Иванович, я очень жду! Как только стукнет дочке восемнадцать – сразу сватаюсь. Берете в зятья? Только не режьте хорошего человека ножом, прошу вас…
– Посмотрим, Сережа, посмотрим… – весело отвечал отец. – Вот как подрастет наша невеста, мы у нее сами спросим. Верно, дочка? – Слава Богу, при чужих он никогда не называл ее Мышонком.
Обычно не очень смущающаяся и умеющая дать отпор, если надо, перед Сережей Наталья несколько терялась, даже краснела. Он уязвлял ее своей открытостью и бесшабашностью, нагловатой откровенностью, которая не поймешь: откровенность или, может, просто насмешка? А как тревожна и оскорбительна насмешка для девочки Натальиного возраста…
– А если без шуток, Феликс Иванович, эту шайбу пусть Иванушка-дурачок точит. А я пока Сережа Марчик…
– В чем дело, Сережа Марчик? – в тон ему – то ли шутя, то ли серьезно – спросил отец.
И они склонились над чертежом, забыв про Наталью; потом отец опомнился, сказал:
– Ты иди в кабинет, подожди немного, я сейчас…
Пришел он не скоро.
– Извини, – сказал, – работа… Ну, так что такое случилось у тебя?
– Да так, ничего… – Почему-то она стеснялась смотреть отцу в глаза, отводила взгляд в сторону. И вообще – что-то произошло с Натальей за эти минуты, охота откровенничать с отцом как будто пропала совсем.
– Обиделась? – догадался он. – Знаешь, Мышонок, очень странно устроена наша жизнь… Сколько на свете недоразумений только потому, что люди обижаются друг на друга, а обиду свою прячут глубоко внутри… – Он подошел к двери, закрыл на ключ: – Чтобы нам не мешали, – и, потирая руки, сел в кресло; Наталью посадил рядом. – Ну что, обиделась?
– Я не обижаюсь… Я просто так…
– Какие-нибудь нелады с мамой?
– Не в этом дело. Я сама не знаю…
– Тоска?
Она подумала-подумала, что ответить, наконец вздохнула:
– Тоска, папа… Так мне плохо почему-то…
Отец обнял ее, нежно похлопал по плечу:
– Ах, Мышонок ты, Мышонок, вот ты и взрослая уже… Как быстро, незаметно… Хочешь, признаюсь тебе? В твоем возрасте на меня находила такая хандра – хоть в петлю лезь. (Это «хоть в петлю лезь» надолго застряло в сознании Натальи.) И, как видишь, ничего, все прошло – даже не верится, что это было со мной. Тоска – это несоответствие идеала и реальности. Человек преодолевает несоответствие, и хандра исчезает сама собой.
– Тебе хорошо, ты взрослый, умный, ты все-все понимаешь… А я? Я родилась у вас какая-то не такая, меня все время грызет неудовлетворение… Я злюсь на себя, на тебя, на маму… И ничего не могу поделать с собой. Я даже школу возненавидела, не могу больше учиться, не могу слышать голоса учителей… Все опротивело. Все кажется ложью, болтовней, обманом…
– Если бы ты знала, как это мне знакомо! – искренне признался Феликс. – И теперь, когда я взрослый, когда многое понял в жизни, я не сомневаюсь – каждому человеку надо обязательно пройти через эти сомнения. Кто через них не проходит – из того вообще ничего путного не получается.
– Ты серьезно? Нет, ты шутишь… ты просто хочешь успокоить меня…