– Война! Кошевой атаман со всех луговин, речек и островов людей созывает. С Украины беглые тянутся, которым я мешаю как могу. Войска там собралось тысяч тридцать, а может, и поболе. Когда же они на Украину двинутся и к ним городовые казаки с чернью присоединятся, будет их сто тысяч.
– А Хмельницкий?
– Со дня на день из Крыма с татарами ожидается. Может, уже прибыл. Сказать по совести, зря ты, сударь, на Сечь желаешь ехать, ибо вскорости тут их дождешься. Кудак они не минуют и в тылу его не оставят, это точно.
– А ты отобьешься, ваша милость?
Гродзицкий угрюмо глянул на гостя и ответил отчетливо и спокойно:
– А я не отобьюсь…
– Это как же?
– Пороху у меня нету. Челнов двадцать послал, чтобы мне хоть сколько прислали, – и не шлют. Не знаю – перехвачены ли посланные, или у самих там нехватка; знаю только, что до сих пор не прислали. А моего хватит недели на две – и все. Будь у меня сколько надо, я бы скорее Кудак и самого себя взорвал, но казацкая нога сюда бы не ступила. Велено мне тут сидеть – сижу, велено держать ухо востро – держу, сказано зубы показывать – показываю, а если сгинуть придется – раз мати родила, – и на это готов.
– А сам ты, ваша милость, не можешь пороху приготовить?
– Считай, уже два месяца запорожцы селитру ко мне не пропускают, а ее с Черного моря возить нужно. Все к одному. Что ж, и погибну!
– Нам с вас, старых солдат, пример бы брать. А если б тебе самому, ваша милость, за порохом двинуться?
– Любезный сударь, я Кудак оставить не могу и не оставлю; здесь была моя жизнь, здесь и смерть моя будет. Да и ты, сударь, не рассчитывай, что на брашно и обильные пиры едешь, каковыми обычно послов принимают, или же что тебя там неприкосновенность посольская убережет. Они даже собственных атаманов убивают, и, пока я тут, не упомню, чтобы хоть кто из атаманов своей смертью умер. Погибнешь и ты.
Скшетуский молчал.
– Вижу я, дух в тебе слабнет. Так что лучше не езди.
– Досточтимый комендант! – с гневом ответил наместник. – Придумай же что-нибудь пострашнее меня запугать, ведь то, что ты говоришь, слышал я уже раз десять, а коли ты не советуешь мне ехать, я понимаю это так, что сам ты на моем месте не поехал бы; рассуди же в таком случае, пороху ли тебе только или еще отваги для обороны Кудака недостает.
Гродзицкий, вместо того чтобы осерчать, глянул на наместника благосклоннее.
– Зубастая щука! – буркнул он по-русински. – Извиняй, ваша милость. По ответу твоему вижу я, что не уронишь ты dignitatem[52 - Достоинства (лат.).] княжеского и шляхетской чести. Дам я тебе посему пару чаек, ибо на байдаках пороги не пройдешь.
– Об этом и я тоже намеревался просить вашу милость.
– Мимо Ненасытца вели их тащить волоком, ибо хоть вода и высокая, но там никогда проплыть не возможно. Разве что какая-нибудь махонькая лодчонка проскочит. А когда окажешься на низкой воде, будь настороже и помни, что железо со свинцом красноречивее слов. Там уважают только смелых людей. Чайки назавтра будут готовы; я лишь велю на каждой второе кормило поставить – одним на порогах не обойдешься.
Сказав это, Гродзицкий вывел наместника из жилья, чтобы познакомить его с замком и внутренней службой. Везде соблюдался образцовый порядок и послушание. Часовые чуть ли не вплотную друг к другу день и ночь караулили на валах, непрерывно укрепляемых и подправляемых пленными-татарами.
– Каждый год на локоть валы подсыпаю, – сказал Гродзицкий, – и они уже столь высоки, что, имей я довольно пороху, сто тысяч мне ничего не сделают, но без пальбы я не продержусь, если штурмовать будут.
Фортеция действительно была неодолима: кроме пушек, ее защищали днепровские кручи и неприступные скалы, отвесно уходящие в воду; ей даже большой гарнизон был не нужен. В замке и насчитывалось не более шестисот человек, но зато солдат отборнейших, вооруженных мушкетами и пищалями. Днепр, протекая в том месте стиснутым руслом, был столь узок, что стрела, пущенная с вала, улетала далеко на другой берег. Замковые пушки господствовали над обоими берегами и над всею окрестностью. Кроме того, в полумиле от крепости стояла высокая башня, с коей на восемь миль вокруг было видно, а в ней находилась сотня солдат, которых Гродзицкий всякий день навещал. Они-то, заметив что-нибудь в округе, тотчас давали знать в замок, и тогда в крепости били в колокола, а весь гарнизон вставал в ружье.
– Недели не проходит, – рассказывал пан Гродзицкий, – без тревоги, потому что татары, как волки, стаями по нескольку тысяч тут слоняются; мы же их из пушек бьем как умеем, а иногда табуны диких лошадей дозорные за татар принимают.
– И не осточертело вашей милости сидеть в такой глухомани? – спросил Скшетуский.
– Дай мне место в покоях королевских, не променял бы. Я отсюда поболе вижу, чем король из окошка своего в Варшаве.
И действительно, с вала открывался необозримый степной простор, казавшийся сейчас сплошным морем зелени; на севере – устье Самары, на юге – весь путь днепровский: скалы, обрывы, леса, – вплоть до кипени второго порога, Сурского.
Под вечер побывали еще и в башне, ибо Скшетуский, впервые навестив эту затерянную в степях фортецию, всем интересовался. Между тем в Слободке готовились для него чайки, оборудованные с носа вторым кормилом для лучшей управляемости. Назавтра с утра наместнику предстояло отплыть. В течение ночи, однако, он почти не ложился, обдумывая, как надлежит поступить в предвидении неминуемой гибели, которою грозило посольство в страшную Сечь. Хотя жизнь и улыбалась ему, ведь был он влюблен и молод, а жить ему предстояло с любимой, все равно ради жизни он не мог поступиться честью и достоинством. Еще подумал он, что вот-вот начнется война, что Елена, ожидая его в Разлогах, может оказаться в сердце чудовищного пожара, беззащитная против домогательств не только Богуна, но и разгулявшегося озверелого сброда, и мучительная тревога за нее терзала ему сердце. Степь, верно, уже подсохла, уже наверняка можно было из Разлогов двинуться в Лубны, а он сам же наказал Елене и княгине ждать своего возвращения, не предполагая, что гроза разгуляется так скоро, не зная, чем грозит ему поездка на Сечь. Вот и ходил он теперь туда-назад по замковой комнате, тер подбородок и ломал руки. Что предпринять? Как поступить? Мысленно уже видел он Разлоги в огне, окруженные воющей чернью, более на бесов, чем на людей, похожею. Собственные его шаги отдавались угрюмым эхом под сводами, а ему казалось, что это злобные силы идут за Еленой. На валах протрубили гасить огни, а ему мерещилось, что это отголоски Богунова рога, и скрежетал он зубами и за рукоять сабли хватался. Ах, зачем напросился он в эту поездку и Быховца от нее избавил!
Волнение хозяина заметил пан Редзян, спавший у дверей, а посему встал, протер глаза, подправил факелы, торчавшие в железных обручах, и стал крутиться по комнате, желая привлечь внимание Скшетуского.
Однако наместник, совершенно погруженный в горестные свои раздумья, продолжал расхаживать, будя шагами уснувшее эхо.
– Ваша милость! А ваша милость!.. – сказал Редзян.
Скшетуский поглядел на него невидящим взглядом и вдруг как бы очнулся.
– Редзян, ты смерти боишься? – спросил он.
– Кого? Как это смерти? Что это вы, сударь, говорите?
– Кто на Сечь едет, тот не возвращается.
– Так чего же вы тогда, ваша милость, едете?
– Мое дело. Ты в это не мешайся. Но тебя мне жаль, ты еще мальчишка, и хотя плут, но там плутнями немногого добьешься. Возвращайся-ка в Чигирин, а потом в Лубны.
Редзян принялся чесать в затылке.
– Я, мой сударь, смерти ой как боюсь, ведь кто ее не боится, тот Бога не боится – Его воля упасти или уморить, но раз уж вы, сударь, добровольно на смерть идете, так это вашей милости грех будет, господский; не мой, не слуги; потому я вашу милость и не оставлю. Я ж не холопского звания, а шляхтич, хотя и бедный, и самолюбие тоже имею.
– Знаю я, что ты верный слуга, однако скажу тебе вот что: не поедешь по доброй воле, поедешь по приказу. Другого выхода нету.
– А хоть убейте, ваша милость, не поеду. Что же это ваша милость себе думает, иуда я какой или кто? Выходит, я хозяина на погибель выдать должен?
Тут Редзян, прижав к глазам кулаки, принялся в голос реветь, из чего пан Скшетуский понял, что таким путем его не проймешь, а жестко приказывать не хотел, так как ему было паренька жаль.
– Слушай, – сказал он, – никакой такой помощи ты мне оказать не сможешь, я ведь тоже добровольно голову под топор класть не стану, но зато отвезешь в Разлоги письма, которые для меня самой жизни важней. Скажешь там ее светлости и князьям, чтобы тотчас же, без малейшего промедления, барышню в Лубны отвезли, иначе бунт их врасплох застанет. Сам же и присмотришь, чтобы все, как надо, было сделано. Я тебе важную функцию доверяю, друга достойную, не слуги.
– Пускай ваша милость кого другого пошлет, с письмом всякий поедет.
– А кто у меня тут есть доверенный? Обалдел ты, что ли? Еще раз тебе говорю, спаси ты мне жизнь хоть дважды, а такой службы не сослужишь; я же извелся просто, думая, что с ними станется, и от горя меня лихорадит даже.
– О господи! Придется, видно, ехать, только мне так жаль вашу милость, что подари мне ваша милость даже этот пояс крапчатый, я бы и то не утешился.
– Будет тебе пояс, только исполни все как следует.
– Не надобно мне и пояса, лишь бы ваша милость ехать с собою позволила.
– Завтра отправишься на чайке, которую Гродзицкий посылает в Чигирин, оттуда, не мешкая и не отдыхая, двинешься прямо в Разлоги. Там ни барышне, ни княгине ничего не говори, что мне что-то грозит, проси только, чтобы сразу, хоть бы даже верхами, хоть бы безо всяких узлов, ехали в Лубны. Вот тебе кошель на дорогу, а письма я сейчас напишу.
Редзян упал в ноги наместнику:
– Пане мой! Ужели я вас более не увижу?