– Все знать и доставлять новости тем, кто их желает знать.
– И тем, кто за них платит?
– Ах, господин, мне ведь необходимо купить себе писца. Иначе мудрость моя умрет вместе со мною.
– Но если ты до сих пор не скопил даже на целый плащ, заслуги твои, видно, не слишком велики.
– Скромность не позволяет мне ими хвалиться. Но сам посуди, господин, теперь ведь нет таких благодетелей, каких было так много в старину и которым было столь же приятно осыпать золотом за услугу, как проглотить устрицу из Путеол. Не заслуги мои малы, мала людская благодарность. А когда порою сбежит ценный раб, кто его находит, если не единственный сын моего отца? Когда на стенах появляются надписи против божественной Поппеи, кто указывает виновников? Кто откопает у книготорговца стишки против императора? Кто донесет, о чем говорят в домах сенаторов и всадников? Кто разносит письма, которые не хотят доверить рабам? Кто подслушивает новости у дверей цирюлен? От кого нет тайн у виноторговцев и хлебопеков? Кому доверяют рабы? Кто способен видеть каждый дом насквозь, от атрия до сада? Кому известны все улицы, переулки, притоны? Кто знает, о чем толкуют в термах, в цирке, на рынке, в школах ланист, в лавках работорговцев и даже в аренариях?
– Клянусь всеми богами, довольно, почтенный мудрец! – вскричал Петроний. – Не то мы потонем в твоих заслугах, добродетели, мудрости и красноречии. Довольно! Мы хотели знать, кто ты, и теперь знаем.
Но Виниций приободрился, он подумал, что этот человек, как пущенная по следу гончая, не остановится, пока не найдет убежище Лигии.
– Превосходно, – сказал Виниций. – Нужны ли тебе какие-нибудь указания?
– Мне надобно оружие.
– Какое? – с удивлением спросил Виниций.
Грек протянул ладонь, а другою рукой изобразил, будто считает монеты.
– Уж такие нынче времена, господин! – со вздохом сказал он.
– Стало быть, – сказал Петроний, – ты будешь ослом, который завоевывает крепость с помощью мешков золота.
– Я всего лишь бедный философ, господин, – смиренно возразил Хилон, – золотом же владеете вы.
Виниций бросил ему кошелек, который грек поймал на лету, хотя у него действительно не хватало двух пальцев на правой руке.
– Я, господин, уже знаю больше, чем ты предполагаешь, – сказал он с повеселевшим лицом. – Я пришел сюда не с пустыми руками. Я знаю, что девушку похитили не люди Авла, с ними я уже говорил. Знаю, что ее нет на Палатине – там все заняты болезнью маленькой Августы, – и, возможно, я даже догадываюсь, почему вы предпочли искать девушку с моей помощью, а не с помощью императорских стражей и солдат. Я знаю, что бежать ей помог слуга, который родом из того же края, что она. Он не мог прибегнуть к помощи рабов, потому что рабы держатся сплоченно и не стали бы ему помогать против твоих людей. Помочь ему могли только единоверцы…
– Вот-вот, Виниций, слушай! – перебил его Петроний. – Разве я не говорил тебе то же самое, слово в слово?
– Мне это лестно, – молвил Хилон. – А девушка, господин, – продолжал он, обращаясь к Виницию, – бесспорно, поклоняется тому же божеству, что и добродетельнейшая из римлянок, истинная матрона, Помпония. Слышал я также, будто Помпонию судили домашним судом за почитание чужих богов, но мне не удалось выведать у слуг, что это за божество и как называются его приверженцы. Если бы мне это узнать, я бы пошел к ним, сделался бы среди них самым благочестивым и снискал бы их доверие. А ведь ты, господин, провел в доме благородного Авла несколько недель – я и это знаю, – так не можешь ли ты сообщить мне хоть что-нибудь?
– Не могу, – сказал Виниций.
– Вы долго расспрашивали меня о разных вещах, милосердные господа, и я отвечал на ваши вопросы, позвольте же теперь и мне спросить вас. Не случалось ли тебе, почтенный трибун, видеть какие-нибудь статуэтки, жертвы или эмблемы, какие-нибудь амулеты на Помпонии или на твоей божественной Лигии? Не видел ли ты, чтобы они чертили друг другу какие-то знаки, понятные только им одним?
– Знаки? Погоди! Да! Однажды я видел, как Лигия начертила на песке рыбу.
– Рыбу? А-а-а! О-о-о! Один раз она это сделала или несколько?
– Один раз.
– И ты, господин, уверен, что она начертила… рыбу? О-о-о!
– Именно так! – ответил заинтригованный Виниций. – Неужели ты догадываешься, что это означает?
– Догадываюсь ли я?! – воскликнул Хилон. И, отвешивая прощальный поклон, прибавил: – Да осыплет вас обоих Фортуна поровну всеми своими дарами, достойнейшие господа.
– Скажи, чтобы тебе дали плащ! – бросил ему вслед Петроний.
– Улисс шлет тебе благодарность за Терсита, – ответил грек и, поклонясь вторично, удалился.
– Что ты скажешь об этом благородном мудреце? – спросил Виниция Петроний.
– Скажу, что он отыщет Лигию! – радостно воскликнул Виниций. – Но еще скажу, что, если бы существовало государство прохвостов, он мог бы там быть царем.
– Без сомнения. Надо мне завести с этим стоиком более короткое знакомство, ну а покамест я прикажу окурить после него атрий благовониями.
А Хилон Хилонид, запахнувшись в новый плащ, под складками его подбрасывал на ладони полученный от Виниция кошелек и наслаждался и тяжестью его, и звоном монет. Шел он не спеша, то и дело оглядываясь, не следят ли за ним из дома Петрония; миновав портик Ливии и дойдя до угла Вирбиева склона, он повернул на Субуру.
«Надо пойти к Спору, – говорил он себе, – и совершить небольшое возлияние Фортуне. Наконец-то я нашел то, что давно искал. Он молод, вспыльчив, щедр, как кипрские рудники, и за эту лигийскую дурочку готов отдать половину состояния. Да, такого я искал с давних пор. Однако с ним надо быть начеку, складка между его бровями ничего хорошего не сулит. Ах, миром нынче правят волчьи выкормыши! Пожалуй, другого, Петрония, я меньше опасаюсь. О боги! Почему сводничество в наши времена куда доходнее, чем добродетель? Ха! Она тебе начертила на песке рыбу? Чтоб мне подавиться куском козьего сыру, если я знаю, что это означает! Но я непременно узнаю! А поелику рыбы живут в воде и искать в воде труднее, чем на суше, следовательно, за эту рыбу он мне заплатит особо. Еще один такой кошелек, и я смогу расстаться с нищенскою сумой и купить себе раба. А что бы ты сказал, Хилон, кабы я тебе посоветовал купить не раба, а рабыню? Я тебя знаю! Знаю, что согласишься! Если бы она была красивая, например, вроде Эвники, ты бы и сам рядом с нею помолодел, а заодно имел бы честный и верный заработок. Этой бедняжке Эвнике я продал две нитки из моего собственного старого плаща. Дурочка она, но если бы Петроний мне ее подарил, я бы ее взял. Да, да, Хилон сын Хилона! Ты потерял отца и мать! Ты сирота! Так купи же себе в утешение хотя бы рабыню. Ей, правда, надо где-то жить – ну что ж, Виниций снимет ей жилье, где и ты приютишься; ей надо одеться, значит, Виниций заплатит за ее наряды, и еще ей надо есть, значит, он будет ее кормить. Ох, какая трудная пошла жизнь! Где те времена, когда за один обол можно было получить столько бобов с салом, сколько вмещалось в двух горстях, или кусок козьей кровяной колбасы длиною в руку двенадцатилетнего отрока! А вот и этот ворюга Спор! В винной лавке скорее всего что-то узнаешь!»
С этими словами он вошел в лавку и спросил кувшин «темного»; заметив недоверчивый взгляд хозяина, он достал из мешочка золотую монету и положил ее на стол.
– Вот, Спор, – молвил Хилон, – нынче я трудился с Сенекой от зари до полудня, и мой друг одарил меня на прощание.
Круглые глазки Спора при виде монеты еще больше округлились, и вмиг перед Хилоном оказалось вино. Грек, обмакнув в нем палец, начертил на столе рыбу.
– Ты знаешь, что это значит? – спросил он.
– Рыба? Чего там, рыба – это рыба!
– Ты глуп, хотя доливаешь столько воды в вино, что в нем могла бы оказаться и рыба. Это символ, на языке философов он означает «улыбка Фортуны». Если бы ты его разгадал, может быть, и тебя бы Фортуна одарила. Уважай философию, говорю тебе, не то я переменю винную лавку – мой личный друг Петроний давно уже уговаривает меня это сделать.
Глава XIV
Несколько дней Хилон нигде не появлялся. Виниций же, с тех пор как услыхал от Акты, что Лигия его любила, еще сильнее горел желанием ее найти и начал поиски на свой страх и риск – он не хотел, да и не смог бы просить помощи у императора, пребывавшего в тревоге по поводу болезни маленькой Августы.
Не помогли жертвоприношения в храмах, ни молебствия, ни обеты, не помогло врачебное искусство и всевозможные колдовские средства, к которым прибегали в отчаянии. Спустя неделю ребенок умер. Двор и Рим погрузились в траур. Император, который при рождении дочки сходил с ума от радости, теперь сходил с ума от горя: он заперся в своих покоях, два дня не принимал пищи и, хотя во дворце толпились сенаторы и августианы, спешившие выразить свое горе и соболезнование, не желал никого видеть. Сенат собрался на чрезвычайное заседание, на котором умершая девочка была провозглашена богиней; было решено соорудить ей храм и назначить для служения ей особого жреца. А пока в память умершей приносили жертвы, отливали ее статуи из драгоценных металлов, и похороны ее были совершены с неслыханной торжественностью – народ дивился необузданным проявлениям скорби, которой предавался император; народ плакал с ним вместе, тянул руки за подачками, а главное, развлекался необычным зрелищем.
Петрония эта смерть встревожила. Весь Рим уже знал, что Поппея ее приписывает действию чар. Вслед за Поппеей это повторяли и врачи, которые таким образом могли оправдать тщетность своих усилий, и жрецы, чьи жертвоприношения оказались напрасными, и дрожавшие за свою жизнь знахари, и народ. Петроний теперь был даже рад тому, что Лигия сбежала; семье Авла он не желал зла, но он также беспокоился о благе своем и Виниция. Поэтому, как только убрали поставленный перед Палатином в знак траура кипарис, Петроний поспешил на прием, устроенный для сенаторов и августианов, дабы самому убедиться, насколько Нерон дал веру россказням о чарах, и предотвратить возможные последствия.
Зная Нерона, он также допускал, что тот, хотя сам в колдовство не верил, станет притворяться, будто верит, – чтобы заглушить свое горе, чтобы кому-нибудь отомстить и, наконец, чтобы пресечь предположения, будто боги начали его карать за злодейства. Петроний не допускал мысли, что император мог даже собственное дитя любить искренне и глубоко, хотя и изображал бурное чувство, зато ему было ясно, что скорбь свою Нерон будет преувеличивать. И он не ошибся. Нерон выслушивал утешительные речи сенаторов и всадников с каменным лицом, неподвижно устремив взор в одну точку, и было видно, что, если он и в самом деле страдает, его в то же время не покидает мысль о том, какое впечатление производит его скорбь на окружающих, и он позирует, подражая Ниобе, представляет сцену отцовской скорби, как если бы то выступал актер в театре. Но и тут он не мог долго выдержать позу безмолвной и словно окаменевшей печали: то и дело он приподнимал руку и как бы посыпал голову прахом земным, временами глухо стонал, а завидев Петрония, вскочил на ноги и трагическим тоном возгласил так, чтобы все могли его слышать:
– Увы! И ты повинен в ее смерти! Ведь по твоему совету проник в эти стены злой дух, который одним взглядом высосал жизнь из ее груди! Горе мне! Я хотел бы, чтобы очи мои не глядели на свет Гелиоса! Горе мне! Увы! Увы!
И, все повышая голос, он перешел на безудержный крик. Тогда Петроний, мгновенно решив поставить все на один бросок костей, вытянул руку, резко сдернул с шеи Нерона шелковый платок, который тот носил постоянно, и прикрыл им Нерону рот.
– Государь, – торжественно произнес Петроний, – сожги с горя Рим и мир, но сохрани нам твой голос!
Присутствующие опешили, сам Нерон опешил на миг, один Петроний стоял с невозмутимым видом. Он хорошо знал, что делает. Он помнил, что Терпносу и Диодору был дан строгий приказ прикрывать императору рот, если он, слишком повышая голос, подвергал его опасности.
– О император, – продолжал Петроний столь же торжественно и печально, – мы понесли безмерную утрату, так пусть же останется нам в утешение хоть это сокровище.
Лицо Нерона задергалось, еще минута, и из его глаз потекли слезы; он вдруг положил руки на плечи Петронию и, припав головою к его груди, стал, всхлипывая, повторять: