И, сказав это, она уселась на табуретку эдакой паинькой, тихохонько, смирнехонько, как и следовало воспитанной барышне.
Пан Михал представил своего молодого приятеля сестре и Кшисе Дрогоёвской, а тот, увидев еще одну барышню, тоже весьма хорошенькую, хотя и совсем в ином роде, опять смутился и, стараясь скрыть это, поднес руку к еще не существующим усам.
Подкручивая над губой мнимый ус, он обратился к Володыёвскому и начал рассказ. Великий гетман непременно желает видеть у себя пана Михала. Насколько пан Нововейский мог понять, речь шла о новом назначении. Гетман получил несколько донесений: от пана Вильчковского, от пана Сильницкого, от полковника Пиво и от других комендантов, служивших на Украине и в Подолии. Они писали, что в Крыму опять смута.
– Хан и султан Калга, что в Подгайцах с нами пакт заключил, рады бы сдержать слово, но Буджак людей своих поднимает да белгородская орда зашевелилась; ни хан, ни Калга им не указ…
– Пан Собеский мне об этом доверительно говорил, совета спрашивал, – сказал Заглоба. – Чего там по весне ждут?
– Говорят, с первой травой вся эта саранча оживет и ее снова давить придется, – отвечал пан Нововейский.
Сказав это, он лихо приосанился и так рьяно стал теребить «ус», что верхняя губа у него покраснела.
Бася мгновенно это заметила и, спрятавшись за его спину, тоже стала подкручивать «усы», подражая движениям юного вояки.
Пани Маковецкая бросала на нее грозные взгляды, но при этом тряслась от беззвучного смеха, пан Михал тоже закусил губу, а панна Дрогоёвская потупила взгляд, и ее длинные ресницы отбрасывали на щеки тень.
– Да ты, как погляжу, хоть и молод, но солдат бывалый! – сказал ему пан Заглоба.
– Мне двадцать два года стукнуло, а из них вот уже семь лет я безотказно служу отчизне, потому как в пятнадцать бежал от ученья, всем наукам предпочтя поле брани, – отвечал юный рубака.
– Он в степи как дома – и в траве спрячется, и на ордынцев налетит, как ястреб на куропатку, – добавил пан Володыёвский. – Лучшего наездника для степных набегов не придумать! От него ни одному татарину не укрыться!
Пан Нововейский вспыхнул, услышав столь лестные слова, сказанные в присутствии дам.
Этот степной орел был красивым юношей со смуглым обветренным лицом. На щеке у него был шрам от уха до самого носа, который из-за этого с одного боку казался приплюснутым. Глаза, привыкшие смотреть в степные дали, глядели зорко, а широкие черные брови над ними напоминали татарский лук. На бритой голове торчал непослушный чуб. Басе вояка понравился и речами, и осанкой, но она продолжала его передразнивать.
– Рад, рад от души, – сказал пан Заглоба. – Нам, старикам, весьма приятно видеть, что молодежь нас достойна.
– Пока нет, – возразил Нововейский.
– Ну что ж, такая скромность тоже похвальна, – сказал пан Заглоба. – Глядишь, скоро тебе и людей дадут под начало.
– А как же! – воскликнул Володыёвский. – Он уже не раз верховодил в сражениях.
Пан Нововейский снова принялся крутить «усы», да так, что казалось, вот-вот оторвет губу.
Бася, не сводя с него глаз, поднесла ко рту руки, повторяя все его жесты.
Но смекалистый солдат заметил вскоре, что взгляды всей компании устремлены на сидящую за его спиной барышню, ту, что при нем спрыгнула с лестницы, и он тотчас догадался, что девица над ним потешается.
Как ни в чем не бывало Нововейский продолжал разговор, не забывая и про «усы», но вдруг неожиданно обернулся, да так быстро, что Бася не успела ни опустить рук, ни отвести от него взгляда.
Она покраснела от неожиданности и, сама не зная, что делает, встала со скамейки. Все смутились, наступило неловкое молчание.
Вдруг Бася хлопнула рукой по платью.
– Опять конфуз! – воскликнула она.
– Милостивая сударыня, – с чувством сказал пан Нововейский, – я уже давно заметил, что за моею спиной кто-то надо мной посмеяться готов. Признаться, я давно об усах мечтаю, но коли я их не дождусь, то лишь оттого, что суждено мне пасть на поле брани за отчизну, и питаю надежду, что тогда не смеха, а слез твоих удостоюсь.
Бася стояла, потупив взгляд, смущенная искренними словами рыцаря.
– Ты, сударь, должен ее простить, – сказал Заглоба. – Молодо-зелено, но сердце у нее золотое!
А она, словно в подтверждение слов папа Заглобы, тихонько прошептала:
– Простите… Я не хотела обидеть…
Пан Нововейский мгновенно взял обе ее руки в свои и осыпал их поцелуями.
– Бога ради! Успокойтесь, умоляю. Я же не barbarus[32 - варвар (лат.).] какой. Это мне следует просить прощения за то, что веселье вам испортил, И мы, солдаты, страх как всякие развлечения любим. Меа culpa[33 - Моя вина (лат.).]. Дайте еще раз поцеловать ваши ручки, полно, не прощайте меня подольше, я и до ночи целовать их готов.
– Вот это кавалер, видишь, Бася! – сказала пани Маковецкая.
– Вижу! – ответила Бася.
– Стало быть, вы меня простили, – воскликнул пан Нововейский.
Сказав это, он выпрямился и начал по привычке молодцевато подкручивать «ус», а потом, спохватившись, разразился громким смехом; вслед за ним засмеялась Бася, за нею и остальные. У всех отлегло от сердца. Заглоба велел принести из погреба пару бутылок, и пошло веселье.
Пан Нововейский бряцал шпорами и ерошил свой чуб, бросая на Басю пламенные взгляды. Девушка ему очень нравилась. Он сделался необыкновенно словоохотлив, а побывав при гетманском дворе, повидал немало и многое мог рассказать.
Вспомнил он и о конвокационном сейме, о том, как в сенатской палате под натиском любопытных всем на потеху обвалилась печь… Уехал он лишь после обеда. Помыслы его были только о Басе. Она все стояла у него перед глазами.
Глава VIII
В тот же день маленький рыцарь явился к гетману, который велел его тотчас пустить и повел такой разговор:
– Я Рущица посылаю в Крым, дабы приглядывал, не грозят ли нам оттуда какие напасти, да от хана соблюдения пактов добивался. Не хочешь ли пойти на службу и его солдат под свое начало взять? Ты, Вильчковский, Сильницкий и Пиво будете Дороша и татар караулить, с ними держи ухо востро.
Пан Володыёвский приуныл. Цвет жизни своей, лучшие годы отдал он войску. Десятки лет не знал покоя: жил в огне, в дыму, в трудах и бессоннице, в голоде, холоде, порой и крыши над головой у него не было и охапки соломы для постели. Один Бог ведает, чьей только крови ни пролила его сабля. Не сумел он обзавестись ни семьей, ни домом. Люди куда менее достойные уже давно пользовались panem bene merentium[34 - Зд.: имениями, которые давались за заслуги (лат.).], званий, почестей, должностей добились. А он, начиная службу, был богаче, чем стал. И вот опять о нем вспомнили, как о старой метле. Велика была боль его души; а едва нашлись мягкие, нежные ручки, готовые положить ему повязки на раны, снова приказано сниматься с места и спешить на пустынные далекие окраины Речи Посполитой, и никто не думает о том, как он нуждается в утешении. Ведь если бы не эти вечные походы и служба, хоть несколько лет порадовался бы он своей Анусе.
И когда он сейчас обо всем этом размышлял, горькая обида подступила к сердцу. Но только подумал он, что не пристало рыцарю от службы отказываться, и сказал коротко:
– Еду.
На это гетман ответил:
– Ты человек свободный и отказаться волен. Готов ли ты ехать, одному тебе ведомо.
– Я и к смерти готов! – ответил Володыёвский.
Пан Собеский в задумчивости мерил шагами покои, наконец остановился возле маленького рыцаря и, положив ему руку на плечо, сказал:
– Коли не успели высохнуть твои слезы, ветер их тебе в степи осушит. Всю жизнь провел ты в великих трудах, солдатик, потрудись еще. А если когда и подумаешь ненароком, что про тебя забыли, наградами обошли, отдохнуть не дали, что за верную свою службу вместо гренок с маслом получил ты черствую корку, раны вместо имений, муку вместо покоя, стисни зубы и шепни про себя: «Ради тебя, отчизна!» Другого утешения у меня нет, но, хотя я и не ксендз, но одно знаю наверняка, что, служа верой и правдой, ты на своем вытертом седле уедешь дальше, чем иные в богатой карете с шестеркой, и что найдутся такие ворота, что, открывшись перед тобой, затворятся перед ними.
«Ради тебя, отчизна!» – мысленно повторил Володыёвский, удивляясь невольно, как сумел гетман проникнуть в самые тайные его мысли.