
Огнем и мечом
Положение Бурлая было теперь ужасное, ему приходилось отступать по той же дороге, по которой он пришел, а так как князь Еремия уже отбил атаку на правом фланге, то мог легко отрезать путь к отступлению всему отряду Бурлая. Правда, к нему подоспел на помощь Мрозовицкий с корсунскими конными казаками, но в это же время показались гусары Конецпольского, к которым присоединился возвращающийся с атаки на янычар Скшетуский, и оба они загородили дорогу до сих пор в порядке отступавшему Бурлаю.
Одной атакой Конецпольский и Скшетуский разбили отряд Бурлая в пух и прах. Дорога к лагерю для казаков была отрезана и оставалась открытой лишь дорога к смерти. И вот одни из них, не прося пощады, яростно защищались то группами, то в одиночку, другие тщетно простирали руки к солдатам, с гулом мчавшимся по полю брани. Начались схватки в одиночку, погоня за убегающими, отыскивание неприятелей, затаившихся в углублениях почвы. Из окопов, чтобы осветить побоище, стали бросать зажженные мазницы со смолой, которые летели, точно огненные метеоры с пылающей гривой. При их красном свете польские солдаты рубили остатки заднепровцев.
На помощь казакам бросился Субагази, который в этот день выказал чудеса храбрости, но знаменитый Марк Собесский отбросил его назад, как лев осаживает дикого буйвола. Бурлай увидел, что спасения ждать неоткуда. Но Бурлай любил свою казацкую славу больше жизни и оттого не искал спасения. Иные убегали, пользуясь темнотой ночи, другие скрывались в расселинах, проскальзывали между копытами лошадей, он же еще искал врагов. Сам зарубил пана Домба, пана Русецкого и молодого львенка Аксака, того самого, что под Константиновом стяжал бессмертную славу, зарубил шляхтича Савицкого, затем сразу свалил на землю двух крылатых гусар, наконец увидев какого-то громадного шляхтича, который, рыча, скакал по полю, бросился на него.
Пан Заглоба – это был он – от страха зарычал еще громче и обратился в бегство. Остатки волос на голове поднялись у него дыбом, но все же он не потерял присутствия духа. Наоборот, разные фортели как молнии пролетели у него в голове; в то же время шляхтич орал изо всех сил: «Панове, кто в Бога верует, спасите!» и вихрем мчался к своим. Между тем Бурлай скакал вслед за ним. Заглоба закрыл глаза, а в голове его мелькала мысль: «Издохнуть мне и моим блохам!» Он слышал за собой фырканье коня, заметил, что никто не идет к нему на помощь, что ему не убежать и что ничья рука, кроме его собственной, не выведет его из пасти Бурлая.
Но в эту последнюю минуту, почти на грани жизни и смерти, его отчаяние и страх вдруг перешли в бешенство. Заглоба заревел так страшно, как не ревет ни один тур, и, осадив коня на месте, повернулся к противнику.
– Заглобу преследуешь! – гаркнул он, нападая с поднятой саблей на противника.
В эту минуту кинули с окопов горящие мазницы, и они осветили эту часть поля. Бурлай взглянул, и его охватило изумление.
Изумило его не имя, которого ему никогда не приходилось слышать: в этом всаднике он узнал человека, которого недавно угощал в Ямполе как друга Богуна.
Но именно эта несчастная минута изумления и погубила храброго вождя казаков, так как прежде чем Бурлай опомнился, Заглоба ударил его саблей в висок и свалил с коня.
Это произошло на глазах всего войска. Радостным крикам гусар ответил крик ужаса казаков, которые, видя смерть старого черноморского льва, упали духом и отказались от всякого сопротивления. Все те, кого не спас Субагази, погибли до одного, так как в эту страшную ночь в плен не брали.
Субагази, преследуемый легкой кавалерией под начальством Марка Собесского, отступил к лагерю. Штурм по всей линии окопов был отбит.
Ликующие крики потрясли весь лагерь осажденных и понеслись к небу. Солдаты – покрытые потом, кровью, пылью, почерневшие от сажи, с опухшими лицами и с все еще нахмуренными бровями, с блестящими глазами, – стояли, опираясь на оружие, тяжело дыша, готовые снова броситься в бой, если бы явилась надобность. Понемногу возвращалась и конница после кровавой жатвы возле табора; потом выехал на место побоища сам князь, а за ним полковники: Марк Собесский, генерал Пшиемский и другие. Весь этот блестящий кортеж медленно подвигался вдоль окопов.
– Да здравствует князь Еремия! – кричали воины. – Да здравствует наш отец!
А князь без шлема кланялся на все стороны.
– Благодарю вас, Панове, благодарю! – повторял Вишневецкий звучным, сильным голосом.
Потом, повернувшись к генералу Пшиемскому, он сказал:
– Этот вал слишком велик!
Пшиемский кивнул головой в знак согласия.
И вожди-победители проехали от западного до восточного пруда, осматривая место побоища и поврежденные неприятелем укрепления.
А за княжеским кортежем солдаты с ликующими криками несли на руках пана Заглобу как величайшего триумфатора сегодняшнего дня. Двадцать здоровенных рук поддерживали видную фигуру воина, который, весь красный, вспотевший, размахивал руками, чтобы удержать равновесие, и кричал изо всех сил:
– Да, задал я ему перцу! Я нарочно притворился, что обратился в бегство, чтобы заманить его. Больше он уже не будет вредить, собачий сын! Панове, надо было показать пример младшим! Ради бога, осторожнее, уроните! Держите хорошенько, вам есть кого держать!.. Верьте мне, немало было работы с ним. О шельмы! Теперь любой бездельник становится шляхтичу поперек дороги! Но мы их здорово отколотили! Осторожно! Пустите, черт возьми!
– Виват! Виват! – кричали шляхтичи.
– К князю с ним! – говорили иные.
– Виват! Виват!
А в это самое время запорожский гетман, вернувшись в лагерь, рычал, как раненый зверь, рвал на груди жупан, царапал лицо. Казацкие атаманы, уцелевшие от погрома, окружили его в мрачном молчании, не говоря ни слова в утешение, а он, почти сходя с ума от ярости и досады, с пеной у рта, топал ногами и обеими руками рвал волосы на голове.
– Где мои полки? – хрипло твердил гетман. – Что скажет хан! Что скажет Тугай-бей! Дайте мне Ерему!
Полковники и атаманы хранили угрюмое молчание.
– Почему же ворожеи сулили мне победу? – рычал Хмельницкий. – Срубить головы ведьмам, зачем они говорили мне, что я возьму в плен Ерему?!
Когда рычание этого льва потрясало лагерь, полковники обычно молчали, но теперь лев был побежден; счастье, казалось, изменило ему, а потому атаманы стали более дерзкими.
– Еремы не одолеешь, – мрачно пробормотал Степка.
– Погубишь нас и себя! – проговорил Мрозовицкий. Гетман бросился к ним, как тигр.
– А кто побил ляхов под Желтыми Водами? Под Корсунью? Под Пилавцами?
– Ты! – резко сказал Воронченко. – Но там не было Вишневецкого… Хмельницкий схватился за голову.
– Я обещал хану ночлег в замке! – завыл он в отчаянии.
– Что ты хану обещал, – заметил Кулак, – это твоя забота. Ты свою голову береги, как бы она не слетела с плеч, но не пихай нас на штурм, не губи рабов божьих. Лучше окружи ляхов валом, вели построить шанцы для пушек, – иначе горе тебе.
– Горе тебе! – мрачно повторили другие полковники.
– Горе вам! – ответил Хмельницкий.
Так разговаривали они еще некоторое время, угрожая друг другу. Наконец гетман бросился на овчины, покрытые коврами, лежавшие в углу шатра.
Полковники стояли над ним, понурив головы, и долгое время продолжалось молчание, наконец гетман поднял голову и хриплым голосом крикнул:
– Горилки!..
– Не будешь ты пить, – пробормотал Выговский. – Хан пришлет за тобой. Хан в это время находился в семи верстах от места сражения и ничего не знал о том, что там происходит. Ночь была тихая, теплая, и хан сидел у шатра, окруженный муллами и агами. В ожидании новостей он ел финики из стоявшей подле него серебряной вазы и, время от времени поглядывая на звездное небо, бормотал:
– Магомет Росуллах!
Но вот на взмыленном коне к хану подскакал забрызганный кровью Субагази; он соскочил с седла и, быстро подойдя, стал бить поклоны, ожидая вопроса.
– Говори, – сказал хан с полным фиников ртом.
Слова огнем жгли Субагази, но он не решался заговорить, не перечислив раньше всех титулов хана, а потому, низко кланяясь, начал так:
– Могущественнейший хан всех орд, внук Магомета, самодержавный монарх, мудрый властелин, счастливый властелин…
Тут хан прервал его, махнув рукой. Увидев на лице Субагази кровь, а в глазах страдание, горечь, отчаяние, он выплюнул недоеденные финики на руку, потом отдал их одному из мулл, который принял их с необыкновенным благоговением и тотчас стал есть. Через минуту хан сказал:
– Говори, Субагази, скоро и мудро: лагерь неверных взят?
– Бог не дал!..
– Ляхи?
– Победили.
– Хмельницкий?
– Разбит.
– Тугай-бей?
– Ранен.
– Един Бог! – промолвил хан. – Сколько верных пошло в рай?
Субагази поднял глаза вверх и окровавленной рукой указал на усеянное звездами небо.
– Сколько светит у ног Аллаха, – торжественно ответил он.
Толстое лицо хана покраснело, его охватил гнев.
– Где тот пес, – спросил он, – обещавший мне, что сегодня мы будем спать в замке? Где тот ядовитый змей, которого Бог растопчет моей ногой? Пусть он предстанет предо мной и отдаст отчет в своих мерзких обещаниях.
Несколько мурз тотчас помчались за Хмельницким, хан начал понемногу успокаиваться и наконец сказал:
– Един Бог!
Потом, обратившись к Субагази, он промолвил:
– Субагази, на твоем лице кровь.
– То кровь неверных, – ответил воитель.
– Говори, как ты ее пролил, и утешь наш слух мужеством верных. Субагази стал подробно рассказывать о сражении, восхваляя мужество
Тугай-бея, Галги и Нурадина; не умолчал также и о Хмельницком, а прославлял его наравне с другими и объяснял причину поражения исключительно волей Божией и непомерной яростью неверных. В его рассказе хана поразило то, что в начале боя в татар вовсе не стреляли и что княжеская конница ударила на них лишь тогда, когда они загородили ей дорогу.
– Аллах… Они не хотели войны со мной, – заметил хан, – но теперь уже поздно…
Так и было в действительности. Князь Еремия в начале сражения запретил стрелять в татар, стараясь вселить в солдат убеждение, что с ханом начаты переговоры и что орды только для вида стоят на стороне черни. Только потом волей-неволей пришлось биться и с татарами.
Хан кивал головой и раздумывал в эту минуту, не лучше ли обратить оружие против Хмельницкого, как вдруг перед ним предстал сам гетман. Хмельницкий был уже спокоен и подошел с гордо поднятой головой, глядя прямо в глаза хану; на его лице отражались хитрость и отвага.
– Подойди, изменник! – сказал хан.
– Подходит казацкий гетман, а не изменник, верный союзник, которому ты обещал помощь не только в счастье, но и в несчастье, – ответил Хмельницкий.
– Иди, ночуй в замке! Иди, вытащи за волосы ляхов из их окопов, как ты мне обещал.
– Великий хан всех орд! – сильным голосом промолвил гетман. – Ты могуч, как султан, ты мудр и силен, но можешь ли пустить стрелу из лука до самых звезд или измерить глубину моря?
Хан с удивлением взглянул на него.
– Не можешь, – продолжал еще громче Хмельницкий, – так и я не мог измерить всей гордыни и дерзости Еремы. Мог ли я подумать, что он не убоится тебя, хана, не проявит покорности при виде тебя, не станет бить челом перед тобой, а подымет дерзновенную руку на тебя самого, прольет кровь твоих воинов и будет издеваться над тобой, великий монарх, как над последним из мурз. Если бы я осмелился так думать, то оскорбил бы тебя, которого почитаю и люблю.
– Аллах! – промолвил хан, удивляясь все более.
– Но я скажу тебе, – продолжал гетман все с большей уверенностью в голосе и фигуре, – ты велик и могуч; от востока до запада народы и монархи бьют тебе челом и называют львом. Один Ерема не падает ниц перед твоею бородой, и потому если ты его не сломишь, если не согнешь его выи и с его спины не будешь садиться на коня, то обратятся в ничто твое могущество и слава, ибо люди скажут, что один польский князь посрамил крымского царя и не понес должной кары, – что этот один князь более велик и более могуч, чем ты.
Настало глухое молчание; мурзы, аги и муллы смотрели, как на солнце, на лицо хана, затаив дыхание в груди, а хан в это время сидел с закрытыми глазами и думал…
Хмельницкий оперся на булаву и ждал смело.
– Да будет так, – проговорил наконец хан. – Я согну выю Еремы, по его спине буду садиться на коня, чтобы не говорили от востока до запада, будто меня посрамил один неверный пес.
– Велик Аллах! – в один голос воскликнули мурзы.
Глаза Хмельницкого радостно сверкнули: одним махом он предотвратил висевшую над его головой гибель и обратил сомнительного союзника в самого вернейшего.
Этот лев умел мгновенно превращаться в лукавого змия.
Оба лагеря гудели до поздней ночи, как гудят пчелы, пригретые весенним солнцем, а между тем на поле брани спали непробудным вечным сном рыцари, пронзенные копьями, стрелами, пулями, изрубленные мечами и саблями. Показалась луна и начала странствовать по полю смерти, отражаясь в лужах застывшей крови, выделяя из мрака все новые груды павших, спускалась с одних тел, тихо подымалась на другие, смотрела в открытые мертвые очи, освещала посиневшие лица, обломки оружия, конские трупы – и лучи ее все бледнели, точно испуганные тем, что видели. По полю кое-где бегали в одиночку или группами какие-то зловещие фигуры: это челядь и обозные пришли убирать убитых, как шакалы приходят подбирать объедки после львов… Но вскоре какой-то суеверный страх заставил их уйти с места побоища. Было что-то страшное, что-то таинственное в этом поле, устланном трупами, в этом спокойствии и неподвижности недавно живых человеческих тел, в этом безмолвном мире, в каком лежали теперь друг возле друга поляки, турки, татары и казаки. Порою ветер шумел в зарослях, кое-где покрывавших поле битвы, и солдатам, стоявшим на страже в окопах, чудилось, будто это человеческие души кружат над телами. Люди говорили, что, когда пробила полночь в Збараже, на всем поле, от окопов вплоть до неприятельского стана, точно поднялись с шумом бесчисленные стаи птиц. В воздухе слышались какие-то плачущие голоса, какие-то глубокие вздохи, от которых волосы на голове вставали дыбом, и какие-то стоны. Те, кому еще предстояло пасть в этой борьбе и кто мог внимать неземным голосам, ясно слышали, как души поляков, улетая, восклицали: «Пред твои очи, Господи, мы несем наши вины!», а души казаков стонали: «Христе! Христе! Помилуй нас!» – ибо, как павшие в братоубийственной войне, они не могли сразу вознестись к извечному свету и были обречены лететь куда-то в темную даль, вместе с вихрем кружиться над юдолью слез и плакать и стенать по ночам, пока не вымолят у ног Христа отпущения общих вин, забвения и мира.
Но в то время еще более ожесточились людские сердца, и ни один ангел мира не пролетал над полем, где только что происходило столь ужасное побоище.
XXV
На следующий день, прежде чем солнце озолотило небо и землю, польский лагерь был укреплен новым валом. Прежний был слишком велик, за ним трудно было защищаться и приходить друг другу на помощь, а потому князь и генерал Пшиемский решили прикрыть войско более тесными окопами. Над этим усиленно работали все войска, не исключая гусар. Только в три часа ночи воины уснули мертвым сном, и на валах осталась лишь стража; неприятели также работали ночью, а потом долго бездействовали после вчерашнего поражения. Некоторые даже предполагали, что в этот день штурма не будет вовсе.
Скшетуский, Подбипента и Заглоба, сидя в шатре, ели пивную похлебку с сыром и говорили о трудах минувшей ночи с таким удовольствием, с каким солдаты говорят о только что одержанной победе.
– У меня привычка ложиться спать с курами, а вставать с петухами, как делали древние, – говорил Заглоба, – но на войне это трудно. Спишь, когда можно, встаешь, когда будят. Одно меня злит, что мы должны утруждать себя из-за этого сброда. Но делать нечего, такие уж времена! Впрочем, мы им хорошо заплатили за это. Если они еще раз получат такое угощение, как вчера, то, наверное, у них отпадет охота будить нас.
– А много наших пало? – спросил Подбипента.
– Немного, ведь всегда осаждающих гибнет больше, чем осажденных. Вы в этом менее сведущи, чем я, ибо не воевали еще столько, но нам, старым солдатам, нет нужды считать трупы, потому что мы умеем определить это по ходу боя.
– Научусь и я при вас, – мягко заметил Подбипента.
– Наверное, если только у вас хватит на это ловкости и сообразительности, на что я не очень надеюсь.
– Что это вы говорите, – сказал Скшетуский. – Ведь это не первая война для пана Подбипенты, и дай бог, чтобы самые лучшие рыцари сражались так, как он вчера!
– Делал, что возможно, – ответил литвин, – хотя и не столько, сколько хотелось бы.
– Напротив, напротив, вы очень недурно бились, – покровительственным тоном проговорил Заглоба, – а если иные вас превзошли (тут он закрутил усы вверх), то в этом не ваша вина.
Литвин слушал с опущенными глазами и вздохнул, мечтая о своем предке Стовейке и о трех головах.
В эту минуту в шатер быстро вошел Володыевский, веселый, как щегленок в ясное утро.
– Ну вот мы все в сборе! – воскликнул Заглоба. – Дайте же ему пива. Маленький рыцарь пожал руку своим товарищам и сказал:
– Если бы вы знали, Панове, сколько пуль и ядер лежит около окопов. Это превосходит всякое воображение! Нельзя пройти, чтобы не споткнуться.
– Я видел это, – промолвил Заглоба, – так как утром прошелся по лагерю. Курицы за два года во всем львовском повете не снесут столько яиц. Ах, будь это яйца, вот бы мы наслаждались яичницей. Надо вам знать, панове, что я любому изысканному блюду предпочту миску хорошей яичницы. У меня солдатская натура, как и у вас! Я охотно съем что-нибудь хорошее, лишь бы его было много, да и в бой иду охотнее, чем нынешние юнцы-неженки, что не съедят даже десятка диких груш, чтобы не схватиться за живот.
– Ну и отличились же вы вчера с Бурлаем, – заметил Володыевский. – Так зарубить Бурлая – ого! Я не ожидал этого от вас. Ведь он был славнейший рыцарь во всей Украине и даже в Турции.
– А что? – самодовольно сказал Заглоба. – Но это мне не впервые, не впервые, пан Михал. Мы все вместе – такая лихая четверка, какой не найти во всей Речи Посполитой. Ей-богу, с вами и во главе с нашим князем я пошел бы хоть на Стамбул, так как, примите во внимание, пан Скшетуский убил Бурдабута, а вчера Тугай-бея…
– Тугай-бей не убит, – вмешался поручик, – я сам чувствовал, что сабля соскользнула, а потом нас разделили.
– Все равно, – возразил Заглоба, – не перебивайте меня, пане Скшетуский. Володыевский в Варшаве зарубил Богуна, как мы уже говорили…
– Лучше вы не вспоминали бы об этом, – заметил Подбипента.
– Что сказано, того не воротишь, – проговорил Заглоба, – хотя, конечно, лучше об этом не вспоминать, но я продолжаю: пан Подбипента из Мышьих Кишек зарубил Пульяна, а я Бурлая. Но не могу умолчать, что я их всех отдал бы за одного Бурлая и что у меня была самая тяжелая задача. Это был черт, а не казак. Будь у меня законные сыновья, я оставил бы им славное имя. Любопытно знать, что скажут на это его величество король и сеймы, как нас наградят, нас, что больше питаются серой и селитрой, нежели чем-нибудь другим.
– Был рыцарь более великий, чем мы, – сказал Подбипента, – а между тем фамилии его никто не знает и не помнит.
– Интересно знать, кто же это? Разве что в древности? – спросил задетый этим Заглоба.
– Не в древности, – ответил литвин, – а тот, который под Тшцянной свалил короля Густава Адольфа вместе с конем и взял в плен.
– А я слышал, что это было под Пуцком, – заметил Володыевский.
– Но ведь король вырвался от него и убежал, – сказал Скшетуский.
– Да! Я кое-что знаю об этом, – проговорил, прищуривая один глаз, Заглоба, – в то время я служил под начальством Конецпольского, отца хорунжего. Да, я кой-что знаю об этом! Лишь скромность не позволяет этому рыцарю назвать свое имя, и оттого никто его не знает. Но, верьте мне, что хотя Густав Адольф был великий воин, почти равный Конецпольскому, но в рукопашном бою с Бурлаем было тяжелее!
– Уж не значит ли это, что вы свалили Густава Адольфа? – спросил Во-лодыевский.
– Разве я похвастал этим, пан Михал? Пусть все это будет предано забвению – у меня и теперь есть чем похвастать, нечего мне вспоминать былые дни. Но это пиво страшно бурчит в животе, и чем больше в животе сыру, тем больше бурчит. Я больше люблю винную похлебку, хотя благодарю Бога и за то, что есть, ибо вскоре, быть может, и этого не будет. Ксендз Жабковский говорил мне, что провианту мало, а это его очень беспокоит, у него брюхо как гумно. Он здоровенный бернардинец! Я его очень полюбил! Он больше солдат, чем монах. Уж если бы он кого-нибудь хватил по голове, то хоть сейчас заказывай гроб.
– Ах, я вам еще не рассказывал, панове, – промолвил маленький рыцарь, – как отличился в эту ночь ксендз Яскульский. Он уселся в одной из башен, по правой стороне замка, и смотрел на битву. А надо вам знать, что он превосходно стреляет из ружья. Вот Яскульский и говорит Жабковскому: «Я не буду стрелять в казаков, они все же христиане, хотя и грешат против Бога, но, как увижу татар, не выдержу!» – и как стал палить, так, говорят, десятка три уложил за время битвы.
– Будь у нас все духовенство такое! – со вздохом сказал Заглоба. – Но наш Муховецкий то и дело лишь простирает руки к небу и плачет, что проливается столько христианской крови.
– Оставьте! – серьезно заметил Скшетуский. – Ксендз Муховецкий святой жизни человек, и лучшим доказательством этому может быть то, что хоть он по своему положению не старше тех двоих, но они перед его добродетелью преклоняются.
– Я не только не отрицаю его святости, – возразил Заглоба, – но даже думаю, что он самого хана сумел бы обратить на путь истинный. Ох, панове, должно быть, его ханское величество до того сердится, что вши на нем от страха кувыркаются! Если дело дойдет с ним до переговоров, то и я пойду вместе с комиссарами. Мы с ханом давно знакомы, и он меня когда-то очень любил. Быть может, вспомнит!
– Для переговоров, наверное, выберут Яницкого, потому что он говорит по-татарски так же, как по-польски, – заметил Скшетуский.
– Я тоже по-татарски говорю и прекрасно знаком с мурзами. Они хотели выдать за меня замуж своих дочерей, чтобы дождаться хорошего потомства, а так как я был молод и не давал обета соблюдать девственность, как пан Подбипента из Мышьих Кишек, то напроказил я там немало.
– Слушать гадко! – сказал Подбипента, опуская глаза.
– А вы, точно скворец, заладили все одно и одно! Видно, что вы, ботвиники, не умеете еще хорошо говорить.
Дальнейший разговор был прерван шумом, который долетал из лагеря, а потому рыцари вышли посмотреть, что там происходит. Множество солдат стояли на валу и смотрели на окрестность, которая в течение ночи значительно изменилась и все еще продолжала изменяться. Казаки тоже не ленились со времени последнего штурма, строили шанцы, втаскивали на них пушки, такие длинные и дальнобойные, каких не было в польском лагере, и копали рвы. Вся равнина покрылась насыпями, всюду виднелись работавшие люди. На первых валах виднелись красные шапки казаков.
Князь стоял на окопе в обществе Марка Собесского и генерала Пшиемского. Немного ниже бельский каштелян смотрел в подзорную трубу на работы казаков и наконец сказал:
– Неприятель начинает правильную осаду. Я думаю, что нам придется отказаться от обороны в окопах и перейти в замок.
Князь Еремия услышал эти слова и сказал, наклоняясь сверху к Каштеляну:
– Да хранит нас Бог от этого, мы тогда добровольно ухудшим наше положение! Здесь нам жить или умирать.
– Так и я думаю, хотя бы мне пришлось ежедневно убивать по одному Бурлаю, – заметил Заглоба. – От имени всего войска я протестую против мнения ясновельможного пана бельского каштеляна.
– Это не ваше дело! – сказал князь.
– Тише! – прошептал Володыевский, схватив шляхтича за рукав.
– Мы их передавим в этих укрытиях, как кротов, – говорил Заглоба. – Я имею честь покорнейше просить вашу светлость позволить мне первому идти на вылазку. Они уже хорошо знают меня, узнают еще лучше.
– На вылазку? – переспросил князь и нахмурил брови. – Подождите же… ночи с вечера теперь темные…
Тут он обратился к Марку Собесскому, к генералу Пшиемскому и к полковникам:
– Прошу вас, Панове, на совет, – сказал князь.
И он спустился с вала, а за ним последовали все начальники.
– Ради бога, что вы делаете? – говорил Володыевский Заглобе. – Что это? Разве вы не знаете службы и дисциплины, что вмешиваетесь в разговоры старших? Князь милостив, но во время войны с ним шутить нельзя!
– Это ничего, – ответил Заглоба. – Конецпольский-отец был очень строг и суров, а все же руководился моими советами, и пусть меня сегодня волки съедят, если не благодаря мне он дважды разгромил Густава Адольфа. Я умею с такими людьми разговаривать! Да хотя бы и теперь! Вы заметили, как князь задумался, когда я ему посоветовал вылазку? Если Бог даст победу, чья это будет заслуга? Ваша, что ли?