
Огнем и мечом
– Не поехать ли нам к нему? – спросил литвин.
– Незачем ехать, – возразил Володыевский. – Княжеский доктор ручается за его выздоровление; там и Суходольский, полковник князя Доминика, большой друг Скшетуского, и наш старый Зацвилиховский; оба они заботятся о нем, и все у него есть, а что он в беспамятстве, то тем лучше для него.
– О, Боже всемогущий! – воскликнул литвин. – Вы видели Скшетуского собственными глазами?
– Видел, но если б мне не сказали, что это он, я бы его не узнал – так извела его болезнь.
– А он узнал вас?
– Должно быть, узнал, хотя не говорил, улыбнулся только и кивнул головой, а мной овладела такая жалость, что я не мог дальше смотреть. Князь Корецкий хочет идти со своими полками в Збараж. Зацвилиховский вместе с ним, а Суходольский поклялся, что придет, хотя бы даже получил от князя Доминика совсем обратные распоряжения. Они привезут и Скшетуского, если болезнь не сломит его.
– Откуда же вы знаете о смерти княжны? – спросил Лонгин. – Не эти ли кавалеры привезли его? – прибавил он, указывая на князей.
– Нет. Они случайно узнали об этом в Корце, куда приехали с подкреплениями от воеводы виленского, а сюда они приехали вместе со мной к нашему князю с письмами. Война неизбежна, и от комиссии не будет никакого толка.
– Мы это уже знаем, но скажите мне, кто вам говорил о смерти княжны?
– Мне сказал это Зацвилиховский, а он узнал от Скшетуского; Хмельницкий дал ему пропуск на поиски в Киеве и письмо к митрополиту с просьбой помочь ему. Они искали ее, главным образом по монастырям, так как все оставшиеся в Киеве скрывались в них. Думали, что Богун и княжну поместил в монастырь. Искали, искали и все надеялись, хотя знали, что чернь удушила двенадцать девиц в келье у Доброго Николы; даже сам митрополит уверял, что невесту Богуна не могли удушить, но вышло наоборот.
– Значит, она была у Доброго Николы?
– Да. Скшетуский встретил в одном из монастырей Ерлича, а так как он всех спрашивал о княжне, то спросил и его. Он ответил, что всех девиц забрали казаки, а остальные задохлись в дыму, и что среди них была и дочь князя Курцевича. Сначала Скшетуский не поверил ему и второй раз бросился в монастырь Николы. К несчастью, монахини не знали имен удушенных, но, когда Скшетуский описал им ее наружность, они сказали, что такая между ними была. Тогда Скшетуский уехал из Киева и тяжело заболел.
– Странно, что он еще жив?
– И умер бы, если бы не тот старый казак, который ходил за ним в плену в Сечи, а потом привез от него письмо. Вернувшись, он опять помогал ему искать княжну. Потом он отвез его в Корец и сдал на руки Зацвилиховскому.
– Да поддержит его Бог, ибо он уж никогда не утешится, – сказал Лонгин.
Володыевский замолчал, и в комнате воцарилась гробовая тишина. Князья, подперев головы руками, сидели неподвижно, насупив брови. Подбипента поднял глаза к небу, а Заглоба устремил взор на противоположную стену и глубоко задумался.
– Очнитесь! – сказал наконец Володыевский, толкнув его в плечо. – О чем вы так задумались? Ничего уж не выдумаете, и все ваши фортели ни к чему…
– Я знаю! – ответил подавленным голосом Заглоба. – Думаю только, что я уж стар и что мне нечего делать на Божьем свете.
XXI
– Представьте себе, – сказал через несколько дней пан Володыевский Лонгину, – этот человек в один час постарел на двадцать лет. Всегда веселый, разговорчивый, с массой выдумок, превосходивший самого Улисса, – он стал теперь точно немым: сидит да дремлет по целым дням, жалуется на свою старость и говорит, как в бреду. Я знал, что он любит ее, но никак не ожидал, что любовь его так сильна.
– Нечего удивляться, – ответил, вздыхая, литвин, – что он так привязался к ней: ведь он вырвал ее из рук Богуна и испытал из-за нее немало опасностей и приключений. Пока он надеялся на ее спасение, острил и держался еще на ногах, а теперь, когда он одинок, – ему и жить на свете не для кого, и нет никакого утешения для его сердца.
– Я пробовал уж пить с ним, чтобы развлечь его и вернуть к прежней веселости, да напрасно! Пить-то он пил, но не балагурил по-прежнему, не разглагольствовал о своих победах, а, расчувствовавшись, свесил голову и заснул. Верно, и Скшетуский страдает не больше Заглобы.
– Жаль его, это великий рыцарь. Пойдем к нему. Ведь он любил подтрунивать надо мной, – может быть, и теперь у него явится охота поострить на мой счет. О боже! Как несчастье меняет людей! Какой он был весельчак!
– Пойдем, – сказал Володыевский. – Хотя уж и поздно, но к ночи ему тяжелее; выспавшись днем, он не может ночью спать.
С этими словами оба отправились в квартиру Заглобы, которого застали сидевшим у открытого окна с опущенной головой. Было уже поздно; в замке было тихо, только караульные громко возвещали о своем существовании, а в густом кустарнике, отделявшем замок от города, заливались соловьи, насвистывая свои трели. Через открытое окно врывались теплый майский воздух и светлые лучи луны, падавшие на грустное лицо и лысую голову пана Заглобы.
– Добрый вечер, – сказали вошедшие.
– Вечер добрый, – ответил Заглоба.
– О чем вы задумались, сидя у окна, вместо того, чтобы идти спать? – спросил Володыевский.
Заглоба вздохнул.
– Не до сна мне теперь, – ответил он протяжно. – Год тому назад я бежал с ней от Богуна, над Каганлыком тогда тоже пели соловьи, а где она теперь?
– Видно, так Богу угодно, – сказал Володыевский.
– Для меня нет утешения, остались только слезы и печаль.
Они замолчали – через открытое окно слышались все громче и громче звонкие трели соловьев, наполнявшие эту чудесную ночь приятными звуками.
– О боже, боже! – вздохнул Заглоба. – Совсем так, как они пели над Каганлыком.
Лонгин стряхнул слезу со своих рыжих усов, а маленький рыцарь, помолчав, сказал:
– Знаете что? Тоска тоскою, а вы выпейте с нами меду, нет лучшего лекарства от всякой тоски. За стаканом лучше вспоминать хорошие времена.
– Что ж, я выпью, – безропотно сказал Заглоба.
Володыевский велел мальчику подать свечу и бутыль меду и, когда они сели за стол, он, зная, что воспоминания легче всего оживляют Заглобу, спросил:
– Ведь вот уж год как вы с покойницей бежали от Богуна из Розлог?
– Это было в мае, – ответил Заглоба, – мы бежали через Каганлык в Золотоношу. Ох, тяжко жить на свете!
– И она была переодета?
– Да, казачком; волосы я должен был бедняжке обрезать саблей, чтобы ее не узнали. Я помню то место, где я спрятал ее волосы и мою саблю, под деревом.
– Чудная панна была она! – прибавил со вздохом Лонгин.
– Я вам говорю, ваць-панове, что с первого дня я ее так полюбил, точно с детства сам воспитывал ее. А она лишь складывала свои ручки и благодарила меня за спасение и заботы. Пусть бы лучше меня убили, чем мне дождаться нынешнего дня, лучше бы не жить!
Опять наступило молчание, и три рыцаря пили мед, смешанный со слезами.
– Я думал, что при ней я дождусь спокойной старости, – продолжал Заглоба, – а теперь…
Его руки бессильно опустились.
– Нет утешения мне, нет утешения, одна могила может меня успокоить…
Едва Заглоба успел произнести эти слова, как в сенях послышался шум; кто-то хотел войти в комнату, а слуга не пускал; поднялся громкий спор, Володыевский услышал знакомый голос и приказал впустить. Вскоре дверь отворилась, и на пороге показалась фигура Жендзяна; он обвел присутствовавших глазами, поклонился и сказал:
– Да прославится имя Господне!
– Во веки веков, аминь! – ответил Володыевский. – Ведь ты Жендзян!
– Да, это я, – ответил слуга, – низко кланяюсь вам, панове! А где же мой пан?
– Твой пан в Корце: болен.
– О, что вы говорите! И опасно болен?
– Да, был болен опасно, теперь поправляется. Доктор говорит, что выздоровеет.
– Я приехал к нему с известиями насчет княжны.
Маленький рыцарь стал меланхолически качать головой.
– Напрасно торопился… Скшетуский уже знает о ее смерти, и мы оплакиваем ее кончину…
Жендзян широко раскрыл глаза.
– Что я слышу! Панна умерла?
– Не умерла, а убита разбойниками в Клеве.
– В каком Киеве, что вы говорите?
– В каком Киеве? Да ты Киева не знаешь, что ли?
– Да вы, Панове, шутите надо мной! Что ей там делать, в Киеве, когда она спрятана в яру под Валадынкой, недалеко от Рашкова, а колдунья получила приказ не отлучаться от нее ни на минуту до приезда Богуна. О боже! Да тут сойти с ума придется, что ли?
– Какая колдунья? О чем ты говоришь?
– А Горпина; ведь я хорошо знаю эту бабу!
Заглоба вдруг встал со скамейки и начал махать руками, как утопленник, упавший в глубину моря и ищущий опоры, спасаясь от гибели.
– Ради бога, молчите! – сказал он Володыевскому. – Дайте мне расспросить его!
Присутствующие даже задрожали, так побледнел Заглоба; на лысине у него выступил пот, он перепрыгнул через скамью к Жендзяну и, схватив его за плечо, спросил хриплым голосом:
– Кто тебе сказал, что она скрыта под Рашковом?
– Кто сказал? Богун!
– Да ты с ума сошел? – рявкнул Заглоба, тряся слугу, точно грушу. – Какой Богун?
– Ради бога, пане! – воскликнул Жендзян. – Зачем вы меня трясете? Оставьте меня и дайте прийти в себя, а то я совсем одурел. Вы все спутаете в моей голове. Какой Богун?.. Вы же знаете его!
– Говори или я тебя ножом пырну! – рявкнул Заглоба. – Где ты видел Богуна?
– Во Влодаве! Да чего вы хотите от меня, Панове? – вскричал перепуганный юноша. – Разве я разбойник…
Заглоба терял сознание, он не мог дышать и упал на скамейку, с усилием вдыхая воздух; пан Михал подоспел к нему на помощь.
– Когда ты видел Богуна? – спросил Володыевский Жендзяна.
– Три недели тому назад.
– Так он жив?
– Почему ж ему не жить; он сам мне рассказывал, как вы изрубили его, но он поправился…
– И он тебе говорил, что княжна под Рашковом?
– Кто же другой, он сам и сказал.
– Слушай, Жендзян, здесь дело идет о жизни твоего пана и княжны! Говорил ли тебе Богун, что она не была в Киеве?
– Ах боже мой! Как же она могла быть в Киеве, коли он спрятал ее под Рашковом и велел Горпине не отступать от нее ни на шаг, а теперь дал мне пропускную грамоту и перстень, чтобы я ехал к ней, потому что раны его опять вскрылись и он должен лежать бог весть сколько времени.
Продолжение рассказа Жендзяна прервал Заглоба, который снова вскочил со скамейки и, схватившись за остаток волос обеими руками, начал кричать как помешанный.
– Моя дочь жива! Боже мой, жива! Значит, ее не удушили в Киеве! Она жива! Милая моя!
И старик топал ногами, смеялся, плакал, наконец, схватил Жендзяна, прижал его к своей груди и стал так целовать, что парень совсем потерял голову.
– Да оставьте же меня, пане… Вы так задушите меня. Конечно, жива! Даст бог, вместе поедем за нею… Пустите меня.
– Пустите его, пусть он все расскажет, а то мы ничего не поняли, – сказал Володыевский.
– Говори, говори! – кричал Заглоба.
– Расскажи нам, братец, все сначала, – сказал Лонгин, – в глазах которого блестели слезы.
– Позвольте, Панове, дайте передохнуть, – сказал Жендзян, – я запру окно, а то соловьи так и заливаются в кустах, не дадут собраться с мыслями.
– Меду! – крикнул Володыевский слуге.
Жендзян запер окно, медленно, как всегда, потом обратился к присутствующим и сказал:
– Панове, позвольте мне присесть, я устал.
– Садись, садись, – сказал Володыевский, наливая ему меду, принесенного слугой, – пей с нами, ты заслужил этого своей новостью, только говори скорее.
– Хороший мед, – сказал парень, поднимая стакан к свету.
– А, чтоб тебя разорвало! – прогремел Заглоба. – Будешь ты говорить или нет?
– А вы сейчас уж сердитесь. Конечно, буду говорить, если вы хотите, Панове! Ваше дело приказывать, а мое, слуги, слушать. Вижу уж, что придется рассказать все сначала.
– Говори сначала!
– Панове, вы помните, что, когда пришло известие о взятии Бара, нам уже казалось, будто панна погибла? Я тогда вернулся в Жендяны, к родителям и к дедушке, которому уже теперь девяносто лет… да, верно, – девяносто… нет, девяносто один.
– Да пусть ему будет хоть девятьсот! – воскликнул Заглоба.
– Да продлит ему Господь его лета! Спасибо, пане, на добром слове, – ответил Жендзян. – Ну вот, вернулся я домой, чтобы отдать родителям то, что с Божьей помощью удалось мне собрать среди разбойников; вы уж знаете, что я в прошлом году был захвачен казаками в Чигирине: они считали меня своим, потому что я ухаживал за раненым Богуном и завел с ним дружбу, а я между тем понемногу скупал у них то серебро, то драгоценности.
– Знаем, знаем! – сказал Володыевский.
– Ну вот, я и приехал к родителям; они были мне рады и не верили своим глазам, когда я показал им все, что собрал… Я должен был поклясться дедушке, что все это я нажил честным трудом. Вот-то они обрадовались! Нужно вам сказать, что у них тяжба с Яворскими из-за груши, которая стоит на меже; груша эта стоит на их земле, а ветви на нашей. Потому, когда Яворские трясут грушу на своей половине, груши падают на нашу землю. Они говорят, что груши принадлежат им, а мы…
– Да ты, хам этакий, не выводи меня из терпения, – крикнул Заглоба, – и не говори того, что не касается дела.
– Во-первых, позвольте вам сказать, ваша милость, что я не хам, а шляхтич, хотя и бедный, но с гербом, что подтвердит и пан поручик Володыевский, и пан Подбипента, хорошие знакомые Скшетуского, а во-вторых, этот процесс продолжается уж пятьдесят лет.
Заглоба стиснул зубы и дал себе слово не перебивать больше.
– Хорошо, рыбка моя, – сладко сказал Подбипента, – но ты нам говори о Богуне, а не о грушах.
– О Богуне! Пусть будет о Богуне… Итак, Богун думает, что нет друга вернее и слуги преданнее меня: хотя он в Чигирине меня ранил, я присматривал за ним во время болезни, перевязывал его раны, когда Курцевичи его ранили. Я ему еще наврал тогда, сказав, что не хочу служить панам, а предпочитаю казацкую жизнь, потому что она, мол, прибыльнее, и он поверил. Да и как было ему не поверить, если я вернул его к жизни? За это он меня очень полюбил и щедро наградил, не зная, что я дал себе клятву отомстить ему за чигиринскую обиду; если я не убил его тогда, так только потому, что не годится шляхтичу резать больного в постели, как свинью.
– Хорошо, это мы тоже знаем, – сказал Володыевский, – но где и как ты теперь отыскал его?
– А вот видите, Панове, было это так. Когда мы прижали Яворских (они, наверное, пойдут с сумой, иначе и быть не может!), я и подумал: теперь мне пора поискать Богуна и отомстить ему за мою обиду. Я доверил свою тайну родителям и дедушке, а он (у него много рыцарского духу) сказал: «Если ты поклялся отомстить, то ступай с Богом, иначе будешь дурак». Ну я и пошел с мыслью, что если найду Богуна, то и о княжне, если она жива, что-нибудь узнаю, а потом, когда застрелю его и приеду к моему пану с новостями, то не останусь без награды!
– Конечно, не останешься без награды! И мы тебя наградим за это, – сказал Володыевский.
– А от меня, братец, ты получишь лошадь с полным убором, – прибавил Лонгин.
– Покорно благодарю, – сказал обрадованный юноша, – за добрые вести: лошадь с седлом и мундштук – прекрасная награда, а уж если мне что подарят, то я не пропью…
– Однако меня черти берут, – проворчал Заглоба.
– Итак, выехав из дому… – подсказал Володыевский.
– Выехав из дому, – продолжал Жендзян, – я думал, куда ехать? В Збараж – оттуда и до Богуна недалеко и я скорей узнаю о моем пане; ну я и поехал на Белую и Влодаву; во Влодаве лошади мои устали, и я остановился покормить их. А там была ярмарка, и все постоялые дворы были заняты шляхтой; я к мещанам, и там шляхта! И только один жид говорит мне: «У меня была пустая изба, но ее занял какой-то раненый шляхтич». «Тем лучше, говорю, я умею ходить за больными, а ваш цирюльник, верно, во время ярмарки не может успеть всюду». Говорил еще жид, что этот шляхтич сам себя лечит и никого не хочет видеть, а потом пошел спросить. Видно, больному было хуже, он велел меня впустить. Я вошел и смотрю: кто в постели? Оказалось, Богун.
– Я перекрестился. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Испугался я, а он меня сразу узнал и обрадовался. Ведь он считает меня своим другом. Вот и говорит: «Бог тебя послал мне! Теперь я не умру». А я говорю: «Что вы здесь делаете?» Тут он приложил палец к губам и только потом рассказал мне свои приключения: как Хмельницкий послал его из-под Замостья к королю, тогда еще королевичу, и как поручик Володыевский ранил его в Липкове.
– Что же он, вспоминал обо мне с благодарностью? – спросил маленький рыцарь.
– Ничего не могу сказать, довольно дружелюбно! «Я думал, – говорил Богун, – что это какой-то малыш, недоносок, а это, говорит, был рыцарь чистой воды и чуть не разрубил меня пополам». Но когда он вспомнит пана Заглобу, ух и скрежетал зубами, что он подговорил вас драться с ним.
– Черт с ним, я уж теперь не боюсь его! – ответил Заглоба.
– Мы подружились с ним по-прежнему, – продолжал Жендзян, – даже больше, и он мне все рассказал, как он был близок к смерти, как его в Липкове приютили в барском доме, приняв за шляхтича; там он назвал себя Гулевичем из Подолии; потом его вылечили и обходились с ним прекрасно, за что он и поклялся им в вечной благодарности.
– Что же он делал во Влодаве?
– Он пробирался на Волынь, но в Парчеве у него снова вскрылись раны, он по пути упал из телеги и должен был остаться там, хотя и со страхом, так как его легко могли убить. Он сам мне это сказал: «Я был послан с письмами, но теперь не имею никаких доказательств, кроме пернача, и если б узнали, кто я, то меня не только разорвала бы шляхта, но первый встречный офицер повесил бы меня, не спрашивая позволения». Когда он мне это сказал, я ему и говорю: «Надо принять к сведению, что первый офицер может тебя повесить», а он: «Как так?» – «Да так, говорю, нужно быть очень осторожным и ничего не говорить о том, а я вам окажу эту услугу». Он начал благодарить меня и уверять, что наградит меня за это. «Теперь у меня нет денег, есть только драгоценности, но я и их отдам тебе, а потом осыплю золотом, но только сделай для меня еще одну услугу».
– Ага! – воскликнул Володыевский. – Дело идет о княжне.
– Совершенно верно, но я должен изложить все по порядку. Когда он сказал мне, что у него нет денег, я окончательно потерял к нему уважение: стой, думаю, я тебе теперь отплачу! А он говорит: «Я болен, сил нет, а меня ждет далекий и опасный путь. Если я попаду на Волынь, отсюда туда недалеко, то уж буду между своими, но туда, к Днестру, я не могу ехать: во-первых, сил не хватит, во-вторых, нужно проезжать через вражий край, мимо замков и войск. Поезжай ты вместо меня». «Куда?» – спрашиваю. «Под Рашков, княжна спрятана у сестры Донца, колдуньи Горпины». Я спрашиваю: «Княжна?» – «Да, говорит, я ее там спрятал, чтобы глаз человеческий не мог ее увидеть. Ей там хорошо, и она, как княжна Вишневецкая, спит на парче».
– Говори, ради бога, скорее! – крикнул Заглоба.
– Тише едешь, дальше будешь, – спокойно ответил Жендзян. – Услышав это, я очень обрадовался, но не выдал себя, а сказал: «Да там ли она теперь? Ведь ее, верно, давно отвезли туда». Он поклялся, что Горпина, его верная сука, будет держать ее хоть десять лет, пока он не вернется назад, и что княжна там, потому что туда не могут прийти ни ляхи, ни татары, ни казаки, а Горпина не нарушит его приказания.
Во время рассказа Жендзяна Заглоба дрожал как в лихорадке, маленький рыцарь радостно качал головой, а Подбипента поднял глаза к небу.
– Что она там – это верно, – продолжал слуга, – лучшим доказательством этому служит то, что он меня туда послал. Сначала я отказывался, чтобы не выдать своей радости, и говорю: «А зачем мне туда ехать?» – «Затем, что я сам не могу. Если я попаду живым из Влодавы на Волынь, то поеду в Киев, там наши казаки, а ты, говорит, поезжай к Горпине и вели ей с княжной тоже ехать в Киев, в монастырь Пресвятой Девы…»
– Значит, не к Доброму Николе! – вскричал Заглоба. – Я говорил, что Ерлич врал!
– …в монастырь Пресвятой Девы, – продолжал Жендзян. – Я, говорит, дам тебе пернач, перстень и нож, а уж Горпина знает, что это значит: мы так уговорились, и она знает, что ты мой лучший друг. Поезжайте, говорит, вместе, не бойтесь казаков, но татар остерегайтесь: если заметите их, то избегайте встречи, им и пернач нипочем. Деньги, дукаты там есть, говорит, они зарыты в яре; возьми их на всякий случай. По дороге говорите только: «Жена Богуна едет!», и вы ни в чем нуждаться не будете. Впрочем, колдунья сама знает, что делать, ты только поезжай туда, а то мне, горемычному, некого послать, некому и довериться здесь, на чужой стороне, между врагами!» Он просил меня со слезами на глазах и в конце концов, бестия, заставил меня поклясться, что я поеду к ней, я и поклялся, прибавив про себя: «Поеду, но с моим паном!» Обрадованный моим обещанием, он тотчас дал мне пернач, перстень, нож и все драгоценности, какие только у него были при себе, я их взял и подумал: пусть лучше все это останется у меня, чем у разбойника!.. На прощанье он мне рассказал, где этот яр над Валадынкой, как ехать и как повернуть; все мне рассказал так ясно, что я с завязанными глазами туда попаду; и вы это увидите сами, Панове, потому что думаю, что мы все вместе туда поедем.
– Завтра же, – сказал Володыевский.
– Зачем завтра, еще сегодня на заре велим седлать лошадей.
Радость овладела всеми, и слышалась только благодарность Создателю; все потирали руки от удовольствия, задавая новые вопросы Жендзяну, на которые он флегматично отвечал.
– Ах, чтоб тебя пулей разразило! – воскликнул Заглоба. – Какой верный слуга у Скшетуского!
– Еще бы! – сказал Жендзян.
– Он озолотит тебя.
– И я так думаю. Уж он не оставит меня без награды, я ему верно служу.
– А что же ты сделал с Богуном? – спросил Володыевский.
– То-то и было для меня горе, что он лежал больной в постели и не пристало его пырнуть ножом; за это и мой пан не похвалил бы меня. Такая уж моя судьба! Но что же мне было делать? Когда он уж все рассказал, что хотел, и все отдал, я взялся за ум. Зачем, говорю я себе, такой негодяй будет жить на свете? Он и княжну запрятал, и меня побил в Чигирине… Пусть его лучше не будет на свете, и черт с ним! Думал я и о том, что он может выздороветь и двинуться с казачьем за нами. И недолго думая я пошел к коменданту Реговскому, который во Влодаве стоит со своим полком, и донес ему, что это – Богун, худший из всех бунтовщиков. Верно, его уж тал повесили!
Сказав это, Жендзян глуповато рассмеялся и посмотрел на присутствовавших, точно дожидаясь одобрения, но, к его удивлению, ему ответили молчанием. Только Заглоба спустя некоторое время проворчал: «Ну, не беда!» Но Володыевский сидел молча, а Лонгин зачмокал языком, покачал головою и сказал:
– Ты, братец, поступил скверно, что называется, некрасиво!
– Почему? – спросил с удивлением Жендзян. – Неужели лучше было пырнуть его ножом?
– И так было бы нехорошо, и так неладно; но не знаю, чем лучше быть: убийцей или Иудой?
– Что вы говорите? Ведь Иуда выдал не мятежника? А он враг короля и Речи Посполитой.
– Это правда, а все-таки нехорошо. А как зовут этого коменданта?
– Реговский. Говорили, зовут его Яковом Реговским.
– Ну, это тот самый! – проворчал Лонгин. – Родственник Лаша и враг Скшетуского.
Но никто не слыхал этого замечания, потому что Заглоба начал:
– Мосци-панове! – сказал он. – Нельзя медлить. Господь сделал так, что, благодаря этому юноше, мы будем искать ее при лучших условиях, чем до сих пор. Богу и слава! Завтра же мы должны ехать. Князь уехал, но мы и без его разрешения двинемся в путь, времени нет. Поедет со мной Володыевский и Жендзян, а вы, пане Подбипента, останьтесь здесь, потому что рост ваш и простодушие могут нас выдать.
– Нет, братец, я тоже поеду, – сказал литвин.
– Ради ее безопасности вы должны остаться здесь. Кто видел вас раз, тот вас никогда в жизни не забудет. Правда, у нас есть пернач, но вам и с перначом не поверят. Вы ведь душили Пульяна на глазах у всего кривоносовского сброда, – они вас сейчас же узнают. Нет, вам никак нельзя с нами ехать. Вы там трех голов не найдете, а одна ваша принесет нам мало пользы. Чем портить дело, лучше сидите здесь.
– Жаль, – сказал литвин.
– Жаль не жаль, а вы должны остаться. Когда мы поедем снимать гнезда с деревьев, тогда и вас возьмем, а теперь не возьмем.
– Даже слушать гадко!
– Давайте-ка я вас расцелую, потому что мне весело, а все-таки останьтесь! Но вот что еще, панове! Очень важно сохранить тайну, чтобы весть эта не распространилась между солдатами, а от них среди мужиков. Никому ни слова!
– Ба! А князю?
– Князя нет.
– А Скшетускому, если он приедет?
– Ему-то именно не говорите ни слова, иначе он захочет ехать за нами. Времени радоваться будет довольно, а в случае нового обмана он с ума сойдет. Обещайте, что никому и слова не скажете, мосци-панове!