
Огнем и мечом
Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:
– А ты знаешь, за что я тебя люблю?
Скшетуский покачал головой.
– Ты думаешь за то, что разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и когда за мной гнались, охотились, как на зверя? Нет, не за то. Я тогда дал тебе перстень с землею с гроба Христова. Но ты, бодливая душа, не показал мне его, когда был в моих руках, – я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю тебя моим сердечным другом, а себя – твоим вечным должником.
Скшетуский в свою очередь с недоумением взглянул на Хмельницкого.
– Смотри, как удивляются! – сказал гетман, точно обращаясь к четвертому лицу. – Так я тебе напомню, что мне говорили в Чигирине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базавлука. Я спрашивал всех про моего недруга Чаплинского, которого я не нашел, и мне сказали, что ты с ним сделал после нашей первой встречи; ты схватил его за чуб и, открыв им двери, разбил его в кровь, как собаку? А!
– Действительно, я это сделал, – сказал Скшетуский.
– И хорошо сделал, прекрасно! Я его еще поймаю – иначе и трактаты и комиссары нипочем, – я его поймаю и поиграю с ним по-своему… Задал же ты ему перцу!
Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:
– Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как соломинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.
И он захохотал так громко, что эхо отдалось по всей квартире и вернулось в комнату, где находились собеседники.
– Мосци-воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, друга моего.
Кисель открыл дверь и крикнул мальчику принести меду; тот подал три кружки.
Хмельницкий чокнулся с воеводой и со Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его чуба, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им, и, обращаясь к поручику, он воскликнул:
– Проси меня, о чем хочешь!
На бледные щеки Скшетуского выступил румянец; на минуту воцарилось молчанье.
– Не бойся! – говорил Хмельницкий. – Слово не дым; проси о чем хочешь, кроме того, о чем надлежит думать Киселю.
Хмельницкий хотя и был пьян, но оставался самим собою.
– Если я могу пользоваться твоим расположением ко мне, гетман, то я хочу только справедливости… Один из твоих полковников обидел меня…
– Голову ему снять! – крикнул, вспылив, Хмельницкий.
– Не в том дело: прикажи ему только биться со мной.
– Снять ему голову! – повторил гетман. – Кто это?
– Богун!
Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.
– Богун? – сказал он. – Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.
Скшетуский был поражен. Значит, Заглоба говорил правду.
– А что тебе сделал Богун? – спросил Хмельницкий.
Поручик покраснел еще сильнее. Он боялся говорить про княжну при полупьяном гетмане, чтобы не вызвать непростительного кощунства. Кисель выручил его.
– Это серьезное дело, – сказал он, – про него рассказывал мне каштелян Бржозовский. Богун похитил невесту этого рыцаря и где-то скрыл ее.
– Так ты ее ищи! – сказал Хмельницкий.
– Я уже искал ее у Днестра, он там ее спрятал, – но не нашел. Я слышал, что он хотел привезти ее в Киев и повенчаться с нею. Позвольте же мне, гетман, ехать в Киев и там ее искать, это моя единственная просьба.
– Ты мой друг, ты Чаплинского избил! Я тебе дам пропуск ездить везде, где захочешь, и приказ, чтобы тот, кто ее скрывает, отдал ее в твои руки, дам тебе пропуск и письмо к митрополиту, чтобы искать ее по монастырям. Мое слово не дым!
Сказав это, он отворил дверь и позвал Выховского, которому велел написать приказ и письмо. И Чарнота, несмотря на то что было уже около четырех часов пополуночи, должен был идти за печатями. Дедяла принес пернач, а Донец получил приказание проводить Скшетуского с двумя сотнями всадников в Киев, и даже дальше, до места, где он встретит польские войска.
На следующий день Скшетуский уехал из Переяслава.
XIX
Если пан Заглоба скучал в Збараже, то не меньше его скучал и Володыевский – по войне и приключениям. Правда, случалось иногда, что отряды выходили из Збаража на поиски шаек разбойников, которые под Збручем жгли и резали, но это была маленькая война, неприятная благодаря суровой зиме и морозам, сулившая много трудов и мало славы. Поэтому Володыевский ежедневно уговаривал Заглобу идти на помощь Скшетускому, от которого давно не получалось никаких известий.
– Он, верно, в опасности, а может, его и в живых нет! – говорил Володыевский. – Нужно непременно ехать; если суждено погибнуть, так уж вместе.
Заглоба особенно этому не противился; по его мнению, он старился в Збараже и удивлялся, что на нем еще не растут грибы, но все оттягивал, надеясь, что вот-вот может прийти известие от Скшетуского.
– Он храбр и расторопен, – отвечал он Володыевскому, – подождем еще несколько дней, вдруг придет письмо и наша экспедиция окажется совершенно лишней.
Володыевский соглашался с Заглобой и вооружался терпением, хотя время шло медленно. В конце декабря ударили такие морозы, что прекратились даже разбои. В окрестностях наступило спокойствие. Единственным развлечением были внешние известия, которые часто доходили и до серых стен Збаража.
Говорили о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Еремия булаву, на которую он имеет наибольшие права по сравнению с другими. Возмущались против тех, кто утверждал, что, благодаря уклону политики в сторону переговоров с Хмельницким, один лишь Кисель может пойти в гору. Володыевский по случаю этого несколько раз дрался на дуэли, Заглоба несколько раз напивался, и все боялись, что он окончательно сопьется от скуки: он поддерживал компанию не только офицерам и шляхте, но не стыдился даже ходить к мещанам на крестины, на свадьбы, расхваливая их мед, которым славился Збараж. Володыевский делал ему замечания, что шляхтичу не пристало брататься с людьми низкого рода, ибо он умаляет этим достоинство всей шляхты, но Заглоба отвечал, что в этом вина законов, которые позволяют мещанам доходить до такой зажиточности, какая должна быть уделом одной шляхты; и хотя предсказывал, что из таких преимуществ для людей низкого рода ничего хорошего выйти не может, но все же делал по-своему. Да и трудно было ставить это ему в вину в длинные и мрачные дни скучного ожидания.
Но мало-помалу княжеские войска начали собираться в Збараж; весной предвещали войну, и понемногу все оживилось. Пришел и гусарский полк Скшетуского с Подбипентой. Он привез известия о немилости, в какой князь находился при дворе, и о смерти Яна Тышкевича, киевского воеводы, место которого, по слухам, должен был занять воевода Кисель, наконец, о тяжелой болезни пана Лаща, коронного стражника в Кракове. Что касается войны, то пан Лонгин от самого князя слышал, что если она и начнется, то лишь в силу обстоятельств и крайней необходимости, ибо комиссары посланы с инструкциями сделать казакам всевозможные уступки. Известие это привело в бешенство солдат Вишневецкого, а Заглоба предлагал протестовать и собрать конфедерацию, говоря, что он не желает, чтобы труды его под Константиновом пропали даром.
В таком неопределенном положении прошел весь февраль и половина марта, а от Скшетуского не было никаких известий.
Володыевский все больше настаивал на отъезде.
– Теперь уж нужно искать не княжну, а Скшетуского, – говорил он.
Между тем оказалось, что Заглоба не без основания откладывал отъезд со дня на день; в конце марта из Киева приехал казак Захар с письмом к Володыевскому, который тотчас позвал Заглобу и, когда они вместе с посланным заперлись в отдельной комнате, вскрыл печать и прочел следующее:
«Над Днестром, до самого Ягорлыка, я не нашел никаких следов. Подозревая, что она скрыта в Киеве, я присоединился к комиссарам и дошел до Переяслава. Там неожиданно получил пропуск от Хмельницкого, прибыл в Киев и ищу ее везде, в чем мне помогает сам митрополит. Здесь скрывается много наших, у мещан и в монастырях: они боятся черни, знаков о себе не подают, и потому трудно искать. Бог руководил мною и не только охранял, но и расположил Хмельницкого ко мне… И я надеюсь, что и впредь он будет милостив ко мне и поможет мне в моем горе. Попросите ксендза Муховеикого отслужить за меня торжественную обедню, на которой помолитесь и вы. Скшетуский».
– Слава тебе, Господи! – воскликнул Володыевский.
– Есть еще приписка, – сказал Заглоба, заглядывая в письмо через плечо Володыевского.
– Правда! – сказал рыцарь и продолжал чтение:
«Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился обо мне, когда я был в Сечи в плену; теперь он помогал мне в Киеве и взялся доставить вам это письмо с опасностью для жизни; позаботьтесь о нем, чтобы он ни в чем не нуждался».
– Вот хоть один благородный казак нашелся! – сказал Заглоба, подавая Захару руку.
Старик пожал ее с достоинством.
– Мы его вознаградим! – прибавил Володыевский.
– Это сокол, – ответил казак, – я его люблю и не ради грошей пришел сюда.
– И у тебя в гордости недостатка нет, многие из шляхтичей позавидовали бы тебе, – сказал Заглоба. – Не все между вами мерзавцы, не все… Но не в том дело. Значит, Скшетуский в Киеве?
– Точно так.
– И в безопасности? Ведь, говорят, там чернь шалит.
– Он у полковника Донца живет, ему ничего не сделают; наш батько Хмельницкий приказал Донцу беречь его как зеницу ока.
– Чудеса творятся! Откуда же у Хмельницкого такая любовь к Скшетускому?
– Он его давно любит.
– А говорил тебе Скшетуский, чего он ищет в Киеве.
– Как не говорил! Он ведь знает, что я его друг… Я искал ее и с ним, и один, так должен он был сказать, чего ищет.
– Но вы до сих пор не отыскали ее?
– Нет. Там скрывается много ляхов, они ничего не знают друг о друге, потому трудно найти. Вы только слышали, что там чернь убивает, а я это видел. Не только режут ляхов, но и тех, кто их укрывает, даже монахов и монашенок. В монастыре Доброго Миколы у черниц было двенадцать ляшек, так их вместе с черницами удушили дымом в кельях; через каждые два дня казаки сговариваются и ловят ляхов по улицам, а потом топят их в Днепре. Ох как много потопили!..
– Может, и ее убили?
– Может!
– Да нет! – прервал Володыевский. – Уж если Богун привез ее туда, то, верно, устранил все опасности.
– Чего безопаснее в монастыре, а и там находят.
– Ох! – сказал Заглоба. – Так ты думаешь, Захар, что она могла погибнуть?
– Не знаю.
– Видно, Скшетуский не теряет надежды, – продолжал Заглоба. – Господь послал ему испытания, но он и утешит его. А ты, Захар, давно из Киева?
– Ох, давно. Я ушел, когда комиссары возвращались через Киев. Много ляхов хотело бежать с нами и бежали несчастные, кто как мог: по снегам, по сугробам, через леса в Белгород, а казаки гнались за ними и били. Много ушло, но многих убили, а некоторых Кисель выкупил за все деньги, какие у него были.
– О, песьи души!.. Так ты ехал с комиссарами?
– Да, с комиссарами до Гущи, а оттуда до Острога и дальше шел уж сам.
– Так ты старый знакомый Скшетуского?
– Я познакомился с ним в Сечи и стерег его, раненого, а потом полюбил, как родное дитя. Я стар, мне любить некого.
Заглоба позвал мальчика, велел ему подать меду и мяса, и они сели за ужин. Захар ел с удовольствием: он был голоден и устал, потом омочил свои седые усы в меду, выпил и произнес:
– Славный мед!
– Лучше, чем кровь, которую вы пьете,– сказал Заглоба. – Но думаю, что ты честный человек, Скшетуского любишь, не будешь бунтовать, а останешься с нами! Тебе хорошо будет у нас.
Захар поднял голову.
– Я письмо отдал и уйду, я казак, и мне надо с братьями-казаками быть, а не с ляхами.
– И ты будешь нас бить?
– Буду! Я запорожский казак. Мы себе избрали гетманом батьку Хмеля, а теперь король послал ему булаву и знамя.
– Не угодно ли! – сказал Заглоба. – Разве я не говорил, что нужно протестовать?
– А из какого ты куреня?
– Из миргородского, но его уж нет.
– Что же с ним случилось?
– Гусары Чарнецкого разбили его под Желтыми Водами. Теперь я у Донца с теми, что уцелели. Чарнецкий хороший солдат, он у нас в плену, за него комиссары просили.
– И у нас много ваших пленных.
– Так и быть должно. В Киеве говорили, что лучший наш молодец у ляхов в неволе, хоть многие говорят, что он погиб.
– Кто такой?
– Славный атаман Богун.
– Богун убит в поединке.
– А кто его убил?
– Вот этот кавалер, – сказал Заглоба, указывая на Володыевского.
Захар, пивший вторую кварту меду, выпучил глаза, – лицо его побагровело, и он расхохотался.
– Этот рыцарь убил Богуна? – спросил казак, заливаясь смехом.
– Что за черт! – крикнул Володыевский, хмуря брови. – Этот посланец слишком много себе позволяет!
– Не сердись, – прервал Заглоба. – Видно, он хороший человек, а что не знает обхождения, так на то он и казак. Ведь это делает вам честь, что, имея такой неказистый вид, вы одержали так много побед. Я и сам присматривался во время поединка, потому что не верил, чтобы такой фертик…
– Оставь! – проворчал Володыевский.
– Не я твой отец, и ты не сердись на меня, но только я скажу тебе, что хотел бы иметь такого сына, и, если хочешь, усыновлю тебя и запишу тебе все свое состояние; совсем не стыдно быть большим человеком в маленьком теле. И князь немногим больше тебя, однако сам Александр Македонский не стоит того, чтобы быть его оруженосцем.
– Что меня бесит, – сказал, успокоившись, Володыевский, – так это письмо Скшетуского: из него ничего нельзя понять. Что он сам не сложил головы над Днестром, слава богу, но княжну он не нашел, и кто поручится, что он найдет ее?
– Правда. Если Господь благодаря нам освободил ее от Богуна, провел через столько опасностей и внушил каменному сердцу Хмельницкого любовь к Скшетускому, то не затем, чтобы он иссох, как щепка, от страданий. Если вы во всем этом не видите перста Божия, то ум ваш тупее сабли. Впрочем, никто не может обладать всеми качествами сразу.
– Я вижу лишь то, – ответил Володыевский, шевеля усиками, – что нам нечего там делать и мы должны сидеть здесь, пока вконец не раскиснем.
– Скорее я раскисну, чем ты, я старше тебя; ты знаешь, что и репа рыхлеет, и сало горкнет от старости. Нужно Бога благодарить, что нашим мучениям обещан счастливый конец. Немало я беспокоился о княжне, больше, чем ты, и немногим меньше, чем Скшетуский, потому что я бы и родную дочь не любил больше. Говорят, что она очень на меня похожа, но я и без этого любил бы ее, и вы не видели бы меня ни таким веселым, ни спокойным, не будь у меня надежды, что ее страдания скоро кончатся. С завтрашнего дня я начну сочинять epitalamium[72] в стихах, я очень хорошо пишу стихи, но последнее время я забыл Аполлона ради Марса.
– Что говорить о Марсе! – ответил Володыевский. – Черт бы побрал этого Киселя, всех комиссаров и их трактаты! Весной заключат мир, это как дважды два – четыре. Пан Лонгин, который видел князя, говорил то же.
– Подбипента столько же понимает в политике, сколько свинья в апельсинах. Он при дворе занимался больше своей птичкой, чем делами, и смотрел за ней, как собака за куропаткой. Дал бы Бог, чтоб кто-нибудь подстрелил ее под самым его носом. Но не в том дело. Я не отрицаю, что Кисель изменник, это знает вся Речь Посполитая, но что касается переговоров, то они вилами на воде писаны.
– А что у вас говорят, Захар? – обратился Заглоба к казаку. – Будет война или мир будет?
– До первой травы будет спокойно, а весною погибель нам или ляхам.
– Утешься, Володыевский, я слышал, что чернь везде готовится к войне.
– Будет такая война, какой еще не бывало, – сказал Захар. – У нас говорят, что и турецкий султан придет, и хан со всеми ордами, а наш друг Тугай-бей стоит близко и домой не уходит.
– Ну, утешься, – повторил Заглоба. – Есть предсказание о новом короле, что все его царствование пройдет в войне; вернее всего, что сабли еще долго не лягут в ножны. Придется человеку истрепаться, как метле, от вечной работы, такова уж наша солдатская доля. Если придется нам биться, ты становись поближе ко мне и увидишь прекрасные вещи, узнаешь, как воевали в былые времена. Боже! Теперь уж не те люди, что бывали прежде, и ты не такой, хоть ты храбрый солдат и убил Богуна.
– Верно вы говорите: не такие теперь люди, как прежде… – сказал Захар. Потом он взглянул на Володыевского и покачал головой:
– Чтоб этот рыцарь убил Богуна – ну, ну!
XX
Старый Захар, отдохнув еще несколько дней, вернулся в Киев; а между тем пришло известие, что комиссары вернулись не с надеждой на мир, а с полнейшим сомнением; им удалось лишь продлить перемирие до праздника Святой Троицы, а потом новая комиссия снова должна будет начать переговоры. Но требования и условия Хмельницкого были так непомерны, что никто не верил, чтобы Речь Посполитая согласилась на них. Поэтому с обеих сторон началось спешное вооружение. Хмельницкий посылал посла за послом к хану, чтобы тот, во главе всех своих сил, спешил к нему на помощь; посылал послов и в Стамбул, где давно уже гостил королевский посол пан Бечинский. В Речи Посполитой каждую минуту ждали призыва в ополчение. Пришли известия о назначении новых вождей: подчашего Остророга, Ланцкоронского и Фирлея и о совершенном устранении от военных действий Еремии Вишневецкого, который мог теперь охранять отечество только во главе своих собственных войск. Не только княжеские солдаты и русская шляхта, но даже сторонники прежних правителей возмущались таким выбором полководцев и немилостью к князю и говорили, что если отстранение Вишневецкого, пока была надежда на благополучный исход переговоров, имело свой политический смысл, то устранение его во время войны – непростительная ошибка, ибо только он один мог помериться с Хмельницким и одолеть этого непобедимого народного вождя. Наконец и сам князь приехал в Збараж с целью собрать там как можно больше войск, чтобы быть готовым к войне. Хотя перемирие было заключено, но оно оказалось бессильным. Хмельницкий действительно велел казнить нескольких полковников, которые, вопреки трактату, позволяли себе нападать на замки и полки, разбросанные по стоянкам, но он не мог справиться с массой черни и шайками, которые или не знали о перемирии, или не хотели его знать, или даже не понимали этого слова. Они нападали на границы, отмежеванные договором, нарушая тем все обещания Хмельницкого. С другой стороны, частные и коронные войска, гоняясь за разбойниками, часто переходили Припять и Горынь, заходили в глубь Браплавского воеводства, и там казаки вступали с ними в настоящие битвы, часто ожесточенные и кровавые. Отсюда возникали постоянные жалобы поляков и казаков на нарушения договора, которого в действительности нельзя было соблюсти. Перемирие существовало лишь потому, что Хмельницкий с одной стороны, а король и гетманы – с другой – не выступали, но война фактически началась раньше, чем бросились в борьбу главные силы; первые теплые лучи весеннего солнца по-прежнему освещали горящие деревни, местечки, города и замки, освещали резню и людское горе.
Шайки из-под Бара, Хмельника и Махновки подвигались к Збаражу, грабили, резали и сжигали все на пути. Полковники князя Еремии громили шайки; сам князь в мелких стычках не принимал участия, готовясь в поход с целой дивизией, когда пойдут на войну и гетманы.
Он посылал отряды с приказанием платить кровью за кровь, колом за пожары и грабеж.
Вместе с другими вышел и пан Лонгин Подбипента и одержал победу под Черным Островом; но этот рыцарь был страшен только в бою, с пленными он поступал очень милостиво, и потому его больше не посылали. Но особенно отличался в подобных экспедициях Володыевский, с которым в партизанской войне мог соперничать один только Вершул. Никто не мог так быстро собраться в поход, никто не мог так внезапно преградить путь неприятелю, разбить его бешеным натиском, рассеять на все четыре стороны, поймать, перерезать, перевешать, как Володыевский. Вскоре имя его стало внушать ужас, и в то же время он снискал себе особую милость князя. С конца марта до половины апреля Володыевский победил семь огромных шаек, из которых каждая была втрое сильнее его; он не переставал трудиться, напротив, выказывал все больше охоты, точно черпая ее в пролитой крови. Маленький рыцарь – скорее маленький дьявол – подбивал Заглобу сопутствовать ему в этих экспедициях, так как более всего любил его общество, но шляхтич противился и объяснял свое бездействие так:
– У меня слишком большое брюхо, чтобы трястись попусту, притом же каждому свое. С гусарами биться среди бела дня – это мое дело, для того Бог меня и создал, но охотиться ночью в кустах за этой дичью я предоставляю тебе, так как ты тоненький, как иголка, и везде легко пролезешь. Я старый рыцарь и предпочитаю рвать, как лев, чем разыскивать, как ищейка, по чащам. Наконец, после вечерней зари я должен спать, это – лучшая моя пора.
Володыевский ездил один и побеждал; однажды он выехал в конце апреля и вернулся в половине мая огорченный и печальный, точно его разбили наголову. Все думали, что так и было, но ошибались. Наоборот, в этом долгом и тяжелом походе он дошел до Острога и дальше, до Головни, разбил не шайку черни, а несколько сот человек запорожцев, которых наполовину вырезал и взял в плен.
Тем страннее казалась грусть, затуманившая его веселое от природы лицо. Многие хотели узнать ее причину, но Володыевский не говорил никому ни слова и как только сошел с коня, так тотчас же отправился к князю на совещание в сопровождении двух неизвестных рыцарей, а затем пошел с ними к Заглобе, не останавливаясь, хотя любопытные удерживали его за рукав.
Заглоба с удивлением смотрел на двух великанов, которых никогда в жизни не видал, и лишь их мундиры с золотыми петличками говорили о том, что они служат в литовском войске.
– Заприте двери, – сказал Володыевский, – и велите никого не впускать, нам нужно поговорить об очень важных делах.
Заглоба распорядился и стал беспокойно смотреть на прибывших: их лица не обещали ему ничего хорошего.
– Это князья Булыги-Курцевичи, – сказал Володыевский, представляя двух юношей, – Юрий и Андрей.
– Двоюродные братья Елены! – воскликнул Заглоба.
Князья поклонились и отвечали:
– Двоюродные братья покойной Елены.
Красное лицо Заглобы стало бледно-синим; он начал размахивать руками, точно оглушенный выстрелом из пушки над головою, – не мог произнести ни слова, выкатил глаза и скорее простонал, чем выговорил:
– Как так: покойной?
– Есть вести, – глухо произнес Володыевский, – что княжна убита в монастыре Доброго Николы.
– Чернь удушила в келье двенадцать девушек и несколько черниц, между которыми была и наша сестра, – прибавил Юрий.
Заглоба ничего не ответил, и лишь синее лицо его вдруг так побагровело, что присутствующие боялись апоплексического удара; веки опустились на глаза, которые он прикрыл руками, и из уст его вырвался стон:
– Боже! Боже!
Потом он замолк и долго оставался неподвижным. А князья и Володыевский начали жаловаться:
– Вот, все мы собрались здесь, родные и знакомые твои, княжна, чтобы спасти тебя, но, видно, запоздали с помощью. К чему наша отвага, храбрость и сабли, – ты уж перешла в лучший мир и пребываешь у Царицы Небесной.
– Сестра, – воскликнул великан Юрий, хватаясь за голову, – ты прости нам, а мы за каждую каплю твоей крови прольем реки!
– Да поможет нам Бог! – прибавил Андрей.
И оба рыцаря подняли руки к небу. Заглоба поднялся со скамьи, сделал несколько шагов, пошатнулся, как пьяный, и упал на колени перед иконой.
Вскоре в замке раздался звон колокола, возвещающий полдень, звон этот был таким мрачным, точно это был похоронный звон.
– Нет ее, нет! – сказал опять Володыевский. – Ангелы унесли ее на небо, оставляя нам только слезы и вздохи.
Рыдания потрясали толстое тело Заглобы, другие тоже причитали, а колокола все продолжали звонить.
Наконец Заглоба успокоился. Думали даже, что он с горя устал и уснул на коленях, но он спустя немного поднялся и сел на скамье. Но это был уже другой человек: глаза его покраснели, голова опустилась, нижняя губа отвисла, на лице виднелась беспомощность и какая-то необыкновенная старческая дряхлость. Казалось, что прежний Заглоба, бодрый, веселый, полный энергии, умер, а остался жить только старик, согнувшийся под бременем годов и усталости.
В эту минуту, несмотря на сопротивление стоявшего у дверей слуги, вошел пан Подбипента, и снова начались жалобы и сетования. Литвин вспомнил Розлоги и первую встречу с княжной, ее молодость и красоту, наконец, вспомнил, что есть кто-то, кто несчастнее их всех, это жених ее – Скшетуский, и начал расспрашивать про него маленького рыцаря.
– Скшетуский остался в Корце у князя Корецкого, к которому приехал из Киева, и лежит больной, не видя Божьего света, – сказал Володыевский.