
Пан Володыевский
– Были там и у меня значительные поместья, которые достались мне от бездетного родственника, но я предпочел отказаться от них и стоять на стороне Речи Посполитой.
– То же самое делаю и я, – ответил Меллехович.
– И прекрасно делаете! – заметила Бася.
Но Снитко, прислушиваясь к их разговору, незаметно пожимал плечами, точно желая этим сказать: «Бог тебя знает, кто ты таков и откуда». Заметив это, пан Заглоба опять обратился к Меллеховичу:
– А вы, ваць-пане, во Христа веруете? Или, быть может, не в обиду будь сказано, в нечестии пребываете? – спросил он.
– Я принял христианскую веру, и потому мне и пришлось расстаться с отцом.
– Если вы из-за этого оставили отца, то Господь Бог не оставит вас, и первое доказательство его милости – то, что вы можете пить вино, которого, пребывая в заблуждении, вы бы не знали.
Снитко засмеялся, но Меллеховичу, по-видимому, были не по вкусу эти расспросы о его личности и происхождении, и он опять нахмурился.
Пан Заглоба мало обращал на это внимания, тем более что молодой татарин не особенно ему нравился, так как минутами он ему напоминал, – не столько лицом, сколько движениями и взглядом, – славного вождя казаков Богуна.
Между тем подали обед.
Остальное время дня заняли приготовления к дороге. В путь отправились на рассвете, даже почти ночью еще, чтобы в один день поспеть в Хрептиев.
Возов было несколько, так как Бася решила наполнить хрептиевские кладовые; за возами шли тяжело навьюченные верблюды и лошади, которые сгибались под тяжестью копченого мяса и круп; за караваном шло несколько десятков степных волов и стадо овец. Шествие открывал Меллехович со своими липками, драгуны окружали крытый шарабан, где сидели Бася и Заглоба. Басе очень хотелось сесть на своего жеребца, но пан Заглоба упросил ее ехать в экипаже, хотя бы в начале и в конце путешествия.
– Если бы ты сидела спокойно, – говорил он, – я бы ничего не имел против, но ты сейчас начнешь шалить и хвастаться своей ездой, а супруге коменданта это не подобает!
Бася была счастлива и весела, как птичка. Со времени замужества у нее было два страстных желания в жизни: одно – дать Михалу сына, другое – поселиться с мужем, хотя бы на один год, в какой-нибудь станице вблизи Диких Полей и там, в степи, пожить солдатской жизнью, отведать воинских приключений, принимать участие в походах, увидать собственными глазами эти степи, испытать те опасности, о которых она так много слышала с детских лет. Будучи девушкой, она мечтала об этом, и вот наконец-то мечты ее должны были исполниться, а вдобавок бок о бок с любимым человеком, с знаменитейшим загонщиком Речи Посполитой, о котором говорили, что он умеет выкапывать неприятеля из-под земли.
И молодая полковница чувствовала, что у нее выросли крылья. На душе у нее было так радостно, что по временам ей хотелось и кричать, и прыгать, но мысль о высоком положении ее мужа удерживала ее. Она дала себе слово быть солидной и снискать любовь солдат. Она поверяла эти мысли пану Заглобе, а он снисходительно улыбался и говорил ей:
– Уж ты там будешь первой персоной и главной достопримечательностью, это верно! Женщина в станице – редкость!
– А в случае нужды я и пример им покажу.
– Чего?
– Храбрости. Одно только меня беспокоит, что за Хрептиевом стоят еще команды в Могилеве и Рашкове до самого Ягорлыка и что татар мы и днем с огнем не найдем.
– А я того боюсь, конечно, не за себя, а за тебя, что нам придется их видеть слишком часто. Неужели ты думаешь, что чамбулы обязаны ходить на Рашков или на Могилев? Они могут прийти прямо с востока, из степей, или от молдавского берега Днестра и явиться на границе Речи Посполитой, где им будет угодно, хоть и выше Хрептиева. Вот разве если станет слишком известно, что в Хрептиеве живу я, – они, пожалуй, испугаются и будут проходить мимо: меня они давно знают.
– А Михала разве не знают? А Михала разве не боятся?
– И его будут избегать. Но может случиться, что они пойдут на нас с большими силами, и это очень возможно… Впрочем, Михал и сам их поищет.
– То-то же! Я в этом была уверена! А это правда, что Хрептиев – пустыня? Ведь это не далеко.
– Хуже и быть не может! Когда-то, еще во времена моей молодости, сторона эта была людная. Едешь, бывало, от хутора к хутору, из села в село, из местечка в местечко. Знаю, бывал! Помню, когда Ушица была настоящей крепостью. Пан Конецпольский-отец предлагал мне быть там старостой. Но потом настало восстание этих бездельников, и все тут пошло прахом. Когда мы ехали за Гальшкой Скшетуской, тут была уже пустыня, а потом по ней раз двадцать прошли чамбулы… Теперь пан Собеский снова вырвал эти края у казаков и татар. Но людей здесь немного, только разбойники сидят в ярах…
Тут пан Заглоба стал кивать головой и осматриваться кругом, вспоминая прежние времена.
– Боже мой! – говорил он. – Тогда, когда мы ехали за Гальшкой Скшетуской, мне казалось, что старость уже не за горами, а теперь мне кажется, что я тогда был молод, ведь это было уже двадцать четыре года тому назад. Михал тогда был еще молокососом, и усы у него только пробивались. И так мне эта местность памятна, точно все это вчера было. Только с тех пор, как земледельцы оставили эта места, все лесом поросло…
И действительно, за Китай-городом они въехали в густой бор, которым в те времена была покрыта почти вся страна. Кое-где, особенно в окрестностях Студеницы, им попадались открытые поля, виднелись и берег Днестра, и край по другой стороне реки, тянувшийся до самых высот, замыкающих горизонт молдавской стороны.
Глубокие яры – логова диких зверей и диких людей, местами узкие и обрывистые, местами широкие и отлогие, поросшие густой чащей, преграждали им путь. Липки Меллеховича спускались в них осторожно, и, когда хвост конвоя находился еще на высоком склоне, голова его словно проваливалась под землю. Басе и пану Заглобе часто приходилось вылезать из шарабана, ибо хотя Володыевский кое-как и проложил дорогу, но ехать местами было небезопасно. На дне яров били ключи или протекали, журча по камням, быстрые потоки, весной вздувавшиеся от таявшего степного снега. Хотя солнце еще сильно припекало бор и степи, но в глубине каменных расщелин был лютый холод, и он неожиданно пронизывал путешественников. По скалистым склонам расстилался бор, мрачный и черный, и точно заслонял от солнечных лучей эти глубокие ущелья. Но местами на всем протяжении валялись поломанные деревья, наваленные друг на дружку, засохшие ветви, сбитые в кучу и покрытые пожелтевшими листьями и иглами.
– Что случилось с этим бором? – спрашивала Бася пана Заглобу.
– Местами, быть может, это старые засеки, сделанные прежними жителями против орды или разбойниками против наших войск; местами молдавские ветры валят так лес; в этом вихре, говорят старые люди, черти пляшут…
– Вы когда-нибудь видели пляску чертей?
– Видеть не видал, но слышал, как черти покрякивали от радости: «У-га! У-га!» Михал тоже слышал, спроси у него!
Хотя Бася была не робкого десятка, но злых духов она боялась и тотчас же начала креститься.
– Страшная страна! – сказала Бася.
И действительно, в некоторых ярах было страшно – не только темно, но и глухо. Ветра там не было, листья и ветви не шелестели; слышался только лошадиный топот, фырканье, скрип возов и оклики возниц в самых опасных местах. Порою начинали петь татары или драгуны, но пуща не откликалась на эти песни ни единым звуком.
Но если яры производили тяжелое впечатление, то нагорные места, даже там, где тянулись леса, открывали перед глазами путников веселую картину. Был тихий осенний день; солнце плыло по небесному своду, не омраченному ни одним облачком, озаряя ярким светом и скалы, и поля, и леса. В этом солнечном блеске сосны казались золотистыми и красноватыми, а паутинные нити, развешанные по ветвям деревьев, по бурьянам и траве, так ярко горели, точно они были сотканы из солнечных лучей. Первая половина октября была на исходе. Птицы, особенно более чувствительные к холоду, улетали уже из Речи Посполитой к Черному морю; на небе виднелись вереницы журавлей, которые летели с громким криком, и гуси, и стаи диких уток.
То тут, то там высоко в лазури, раскинув крылья, парили орлы, гроза воздушных жителей; кое-где в воздухе описывали медленные круги алчные к добыче ястребы. Но и здесь, особенно в открытых полях, было множество и той птицы, которая держится ближе к земле и прячется в высоких степных травах. Ежеминутно из-под копыт липковских лошадей срывались стаи желтых куропаток. Бася несколько раз видела вдали дроф, как бы стоявших на страже; при виде их у нее разгорелись щеки и заблестели глаза.
– Мы будем с Михалом на них охотиться! – воскликнула она, хлопая в ладоши.
– Если бы твой муж был домосед, – говорил Заглоба, – у него скоро бы поседела борода с такой женой, но я знал, кому отдать тебя! Другая бы хоть благодарна была. Гм…
Бася тотчас же поцеловала пана Заглобу в обе щеки, а он растрогался и сказал:
– На старости лет любящее сердце так же дорого, как и теплая лежанка!
Потом он задумался и прибавил:
– Удивительно, как я всю жизнь любил прекрасный пол, а если бы спросили, за что, то и сам этого не объяснил бы, ведь эти стрекозы и изменчивы, и ветрены… Да вот, слабенькие они, как дети, и чуть какую-нибудь из них обидят, сердце так и защемит от жалости… Ну, обними меня еще, что ли…
Бася готова была бы весь мир обнять, а потому тотчас удовлетворила желание пана Заглобы, и они продолжали путь в прекрасном настроении. Ехали очень медленно, потому что волы, которые шли сзади, не могли поспевать, а оставить их с такой незначительной охраной среди этих лесов было опасно.
По мере того как они приближались к Ушице, местность становилась все более неровной, пустыня была глуше, яры глубже. То и дело что-нибудь ломалось в возах, лошади упрямились, и все это их задерживало. Старая дорога, та, что вела когда-то в Могилев, уже двадцать лет как поросла лесом, только порою были заметны ее следы, и им пришлось держаться дороги, проложенной войсками, но следы ее были не всегда верны, и путь был очень труден. Не обошлось и без приключений.
Лошадь Меллеховича, который ехал во главе липков, оступилась на покатости яра и свалилась на каменистое дно не без вреда для всадника, который так сильно рассек себе верхнюю часть головы, что на некоторое время лишился сознания. Бася и пан Заглоба сейчас же пересели на лошадей, а молодого татарина Бася приказала уложить в экипаж и везти осторожнее. С этих пор около каждого родника Бася останавливала караван и перевязывала его рану собственными руками, смочив их в холодной ключевой воде. Он лежал некоторое время с закрытыми глазами, наконец открыл их, и когда Бася, наклонившись над ним, стала спрашивать, как он себя чувствует, то вместо ответа он схватил ее руку и прижал к своим побелевшим губам.
И только минуту спустя, точно собравшись с мыслями, ответил по-малороссийски:
– Ой, хорошо, как давно уже не бывало! Так прошел весь день.
Солнце побагровело, наконец, и стало клониться к молдавской стороне. Днестр горел огненной лентой, а с востока, с Диких Полей, медленно надвигались сумерки.
До Хрептиева было уже не далеко, но пришлось дать отдых лошадям, и караван остановился для более продолжительной стоянки.
Некоторые драгуны стали петь божественные песни, липки слезли с лошадей, разостлали на земле овечьи шкуры и, став на колени лицом к востоку, начали молиться. Их голоса то повышались, то понижались; по временам возгласы «Алла! Алла!» раздавались по их рядам, то вдруг стихали; затем они вставали и, держа руки у лица, ладонями кверху, застывали в сосредоточенной молитве, монотонно повторяя: «Лохичмен, ах, лохичмен». На них падали красноватые лучи солнца, ветерок подул с запада, и послышался шум деревьев и шелест листьев, точно и они хотели перед ночью прославить того, кто усеял темный небосвод миллионами мерцающих звезд. Бася с любопытством смотрела на молитву липков, но сердце у нее сжималось при мысли, что столько лихих молодцов после тяжкой, трудовой жизни будут преданы адскому огню, тем более что, ежедневно сталкиваясь с истинно верующими, они все же продолжают жить в заблуждении.
Пан Заглоба, давно уже привыкший к этому, на замечания Баси только пожимал плечами и говорил:
– Этих собачьих детей и так не пустили бы в рай из боязни, как бы они не занесли туда насекомых.
После этого он надел с помощью слуги подбитый мерлушкой теплый тулупчик, незаменимый во время вечерних холодов, и приказал ехать. Но только лишь они двинулись, как на противоположном холме появилось пять всадников. Липки тотчас расступились перед ними.
– Михал! – крикнула Бася, увидав всадника, мчавшегося впереди.
И действительно, это был Володыевский, выехавший с несколькими людьми навстречу жене.
Они бросились друг другу в объятия и стали рассказывать все, что произошло за время их разлуки.
Бася рассказывала, как они ехали и как Меллехович разбил себе о камень голову, а маленький рыцарь отдавал отчет в своих делах в Хрептиеве, где, как он уверял, все уже готово и ждет ее приезда, – пятьсот топоров три недели работали над постройками.
Во время этого разговора влюбленный пан Михал то и дело нагибался с седла и обнимал жену, а она, по-видимому, не очень сердилась на это: ехала она так близко от него, что их лошади терлись боками.
Путешествие близилось к концу; между тем наступила погожая ночь, освещенная золотистой луной; она бледнела все больше, по мере того, как поднималась над степью; наконец блеск ее был совсем заслонен заревом, которое ярким светом запылало перед караваном.
– Что это? – спросила Бася.
– Увидишь, – ответил он, поводя усиками, – как только проедем этот лес, который отделяет нас от Хрептиева.
– Значит, это уже Хрептиев?
– Если бы не деревья, ты видела бы его как на ладони.
Они въехали в лесок, но не успели доехать и до половины его, как на другом его конце показался целый рой огней, словно рой светлячков или мерцающих звезд. Звезды эти быстро приближались, и вдруг весь бор задрожал от громких криков.
– Виват наша пани! Виват ясновельможная пани, супруга пана коменданта! Виват! Виват!
Это были солдаты, которые выехали приветствовать Басю. Сотни их мгновенно смешались с липками. Каждый держал на длинном шесте пылающую лучину, которая была вставлена в расщепленный конец шеста. У некоторых на шестах были железные плошки с пылающей смолой, которая капала на землю огненными слезами…
И тотчас Басю окружила толпа усатых лиц, грозных, почти диких, но сияющих от радости. Большинство из них ни разу не видало Баси, многие думали, что увидят пожилую даму, и потому они ужасно обрадовались, когда увидели этого почти ребенка, который, сидя на белом коне, то и дело кланялся на все стороны с благодарностью и наклонял свое прелестное, маленькое, розовое личико, радостное, хотя и смущенное таким неожиданным приемом.
– Благодарю вас, мосци-панове! – сказала Бася. – Я знаю, что все это не ради меня…
Ее серебристый голосок был заглушён виватами, от которых дрогнул весь бор.
Солдаты из полка пана генерала подольского и пана подкомория пшемысльского, казаки Мотовилы, липки и черемисы перемешались между собою. Каждый хотел видеть молодую полковницу, подъехать к ней ближе; некоторые из них, более пылкие, целовали край ее одежды или ноги ее в стременах. Для этих полудиких загонщиков, привыкших к набегам, битвам, кровопролитию и резне, явление это было столь необыкновенно, столь ново, что их затвердевшие сердца растрогались, и в них проснулось какое-то новое, доселе неведомое, чувство. Они выехали ее встречать из любви к Володыевскому, желая доставить ему удовольствие, или, быть может, польстить ему, и вдруг растрогались сами. Это нежное, улыбающееся невинное лицо, с блестящими глазами и подвижными ноздрями, стало им дорого в одну минуту. «Дытына ты наша!» – восклицали старые казаки, настоящие степные волки. «Херувым, каже, пан регыментарь!», «Зорька утренняя! Цветочек миленький!» – кричали офицеры… А черемисы причмокивали губами, прижимая ладони к своим широким грудям: «Алла! Алла!»
Володыевский был сильно растроган и доволен, он подбоченился и несказанно гордился своей Баськой.
Крики все не утихали. Караван наконец выехал из леса, и глазам путешественников вдруг предстали крепкие деревянные постройки, расположенные кольцом на взгорье. Хрептиевская станица видна была как на ладони: внутри частокола горели огромные костры, куда бросали целые колоды. Развели костры и на дворе, но только поменьше, так как боялись пожара.
Солдаты погасили лучины и, сняв с плеч кто ружье, кто самопал, кто пищаль, стали палить в честь хрептиевской хозяйки.
За частокол вышли и музыканты: поляки с трубами, казаки с литаврами, бубнами и многострунными инструментами и липки с пронзительными свистелками, которые, по татарскому обычаю, играли главную роль в их музыке. Лай собак и рев испуганного скота еще более усиливали общий гам.
Конвой остался позади, а впереди всех ехала Бася, рядом с нею муж и пан Заглоба. Над воротами, украшенными еловыми ветвями, на бычачьих пузырях, вымазанных салом и освещенных изнутри, чернела надпись:
Добро пожаловать с женою, благородный витязь,Пусть Купидон вас осчастливит: множьтесь и плодитесь!– Vivant! Floreant![16] – кричали солдаты в то время, когда маленький рыцарь с Басей остановились, чтобы прочесть надпись.
Нашел и пан Заглоба транспарант, предназначенный лично для него, и, к великому своему удовольствию, прочел на нем:
Да здравствует преславный муж, Онуфрий пан Заглоба,Кто дал обет героем быть от лет младых до гроба.Володыевский был очень доволен; он пригласил всех офицеров ужинать, а солдатам приказал дать два бочонка водки. Зарезали несколько волов, которых тут же изжарили на кострах. Угощения хватило на всех. И долго еще среди ночи станица оглашалась криками и мушкетными выстрелами, пугая шайки бродяг, скрывавшихся в ушицких ярах.
III
Пан Володыевский не сидел сложа руки в своей станице, люди его тоже жили в постоянных трудах. Сто, иной раз и меньше людей оставалось в гарнизоне в Хрептиеве, а остальные были в постоянных разъездах. Самые значительные отряды были командированы для осмотра ушицких яров, и им приходилось жить в постоянных стычках: шайки разбойников, иной раз очень многочисленные, давали им сильный отпор, и не раз приходилось вступать с ними в настоящие сражения. Такие походы продолжались по нескольку дней, а иногда и по нескольку десятков дней. Меньшие отряды пан Михал отправлял к Брацлаву за новостями о татарах и о Дорошенке. Целью этих экспедиций было ловить лазутчиков в степи и приводить их. Иные спускались вниз по Днестру, до Могилева и Ямполя, чтобы поддерживать сношения с комендантами, стоявшими в тех местах. Иные направлялись в сторону Валахии; иные строили мосты, исправляли прежнюю дорогу.
Страна после недавнего волнения успокаивалась понемногу; жители, более спокойные и не склонные к разбою, понемногу возвращались в свои покинутые жилища, сначала робко, потом уже смелее. В Хрептиев забрело несколько евреев-ремесленников, иной раз появлялся и более зажиточный купец-армянин, все чаще стали заезжать и торговцы. Пан Володыевский стал питать надежду, что если Бог ему позволит, а пан гетман предоставит ему в этой местности команду на более продолжительное время, то эти одичалые края примут со временем совсем другой вид. Пока это было только начало, впереди было еще много дела. Дороги были еще не безопасны; разнузданный народ охотнее вступал в сношения с разбойниками, чем с войском, и малейшая случайность заставляла его опять прятаться в скалистые ущелья. Через броды Днестра часто прокрадывались ватаги валахов, казаков, венгерцев, татар и бог весть кого; они нападали на деревни и местечки, грабили все, что было возможно; в этой местности нельзя было ни на минуту выпускать саблю из рук; но все же начало было сделано, и в будущем можно было надеяться на успех.
Особенно чутко приходилось прислушиваться к тому, что делалось на востоке. От отрядов Дорошенки и чамбулов то и дело отделялись более или менее значительные шайки, подходили к польским командам, нападали на население, поджигали окрестности и опустошали их. Но так как эти шайки, по крайней мере с виду, действовали сами по себе, то маленький рыцарь громил их, не боясь навлечь на страну еще большую грозу, и, не ограничиваясь обороной, сам искал их в степи так успешно, что скоро у самых отчаянных смельчаков отбил охоту к дальнейшим нападениям.
Между тем Бася начала хозяйничать в Хрептиеве. Ее очень забавляла эта солдатская жизнь, с которой она никогда так близко не сталкивалась: передвижения, походы, возвращения с рекогносцировок, пленные. Она объявила Володыевскому, что должна непременно принять участие хоть в одном походе; но пока ей приходилось ограничиваться тем, что иной раз, сев на своего жеребца, она ездила осматривать окрестности Хрептиева в обществе мужа и пана Заглобы; во время таких прогулок они травили лисиц и охотились на дроф; иной раз из высоких трав выскакивал волк, они травили и его, а Бася всегда старалась держаться впереди, за гончими, чтобы первой догнать измученного зверя и выпалить ему меж глаз.
У офицеров было несколько пар превосходных соколов, с этими соколами пан Заглоба больше всего и любил охотиться. Его сопровождала Бася, а пан Михал украдкой посылал за нею людей для помощи в случае надобности; хотя в Хрептиеве всегда было известно, что делается в окрестностях на двадцать миль вокруг, но пан Михал предпочитал быть осторожным.
Солдаты с каждым днем любили Басю все больше, тем более что она заботилась о их еде, питье, ухаживала за больными и ранеными. Даже угрюмое лицо Меллеховича, который постоянно страдал головной болью, и сердце которого было более жестоко и дико, чем у других, прояснялось при виде Баси. Старые воины восхищались ее молодецкой удалью и знанием военного дела…
– Если бы вдруг не стало «Маленького сокола», – говорили они, – она могла бы принять команду, а под таким началом не жаль было бы и погибнуть!
Когда же иной раз в отсутствие Володыевского случался какой-нибудь беспорядок по службе, Бася журила солдат, и они во всем ей повиновались, и ее порицание старые загонщики принимали ближе к сердцу, чем наказания, на которые не скупился пан Михал в случае нарушения дисциплины.
Строгий порядок царил в команде: Володыевский, воспитанный в школе князя Еремии, умел держать солдат в железных руках, но присутствие Баси несколько смягчало эти дикие нравы. Каждый старался ей угодить, каждый заботился о ее отдыхе и спокойствии. И все старались избегать того, что могло нарушить ее покой.
В легком отряде пана Николая Потоцкого было много офицеров, людей бывалых и светских, и хотя они одичали в постоянных войнах и походах, но могли составить приличное общество. Они вместе с офицерами других полков часто проводили вечера у полковника, рассказывая о минувших временах и о войнах, в которых они принимали участие. Первенство между ними принадлежало пану Заглобе. Он был старше всех, многое видел на своем веку, многое испытал; но когда после трех рюмок он засыпал в мягком, обитом сафьяном кресле, которое ему всегда ставили, тогда говорить начинали и другие. А у них было о чем рассказать. Некоторые из них бывали в Швеции и в Московии; были и такие, которые провели свои юные годы в Сечи, еще до восстания Хмельницкого; были и такие, которые когда-то пасли овец в Крыму в качестве невольников или в Бахчисарае рыли колодцы; некоторые из них побывали и в Малой Азии, иные гребли на турецких галерах в Архипелаге; иные побывали в Иерусалиме, поклонялись Гробу Господню; иные испытали много невзгод и горя, а все же вернулись под знамена отчизны, чтобы до конца жизни, до последнего издыхания защищать ее окраины, залитые кровью.
Когда настали длинные ноябрьские вечера и в широкой степи было спокойно и безопасно, так как травы уже высохли, в доме полковника офицеры собирались ежедневно. Приходил пан Мотовило, начальник казаков, русин родом, человек худой как щепка, длинный как жердь, не молодой, двадцать лет не покидавший полей сражений; приходил пан Дейма, брат того, который убил пана Убыша, а вместе с ним и пан Мушальский, когда-то богатый человек, в раннем возрасте попавший в плен к туркам; долгое время он был гребцом на галерах, потом бежал из плена, бросил свои поместья и стал мстить за свои обиды всему племени Магомета. Это был несравненный стрелок из лука, без промаха простреливавший цаплю на лету. Приходили и два загонщика – пан Вильга и пан Ненашинец, великие воины, и пан Громыка, и пан Бавдынович, и многие другие. Когда они начинали рассказывать, то рассказывали так живо, что казалось, будто видишь весь этот мир Востока перед собою: и Бахчисарай, и Стамбул, и минареты, и святыни лжепророка, и голубые воды Босфора, и фонтаны, и двор султана, и весь этот каменный город с кишащей в нем толпой, и войска, и янычар, и дервишей, и всю эту страшную саранчу, сверкавшую цветами радуги, от нашествия которой и русские церкви, а с ними вместе и церкви всей Европы, защищала своей окровавленной грудью Речь Посполитая.