– Нет! Нет! – Она словно заклинала его молчать. Тщетно!
– Мы ведь должны пожениться. Но вы понимаете, почему я сейчас не целую ваше прекрасное лицо и не поднимаю вам юбки? У вас есть тайна от меня, и это сильнее всего остального.
Девушка только застонала. Однако он не давал ей пощады.
– Никогда еще моя страсть к вам не была так глубока, как теперь. Я смогу любить отныне только одну-единственную! – воскликнул Генрих и сам поверил своим словам. – Ах, Марго, Марго! Ведь вы дочь женщины, которая, может быть, убила мою мать!
Внезапно наступившее молчание и ужас, охвативший девушку, явились как бы ответом на его слова. Наконец Марго разрыдалась, она поняла, что стала теперь по-новому дорога сыну бедной королевы Жанны и что в этой любви есть что-то грозное. Она сделалась для него каким-то роковым символом, образом из античной трагедии, тогда как сама по себе она довольно заурядная, добродушная девушка; не умеет противиться своим вожделениям и бывала за это иной раз даже порота; считает в порядке вещей, что при их дворе людей убивают и что каждого, кто становится поперек дороги ее матери, умеют ловко устранить. Сама Марго жила среди всех этих злодеяний, нисколько ими не смущаясь, и частенько отдавалась увлечениям, в то время как рядом совершались убийства.
– Вы, может быть, дочь той женщины… – повторил он, теперь уже лишь для собственного спасения, лишь из-за того ужаса, который все больше овладевал его душой, как бы предостерегая от бурно разраставшейся страсти.
– Может быть, – сказала она с глубоким равнодушием. И в самом деле, без всяких доказательств она была глубоко уверена, что и это злодейство могло быть совершено ее матерью с таким же успехом, как и все остальные, поэтому ей стало еще более жаль его, чем если бы он уже не сомневался и решительно бросил ей в лицо обвинение. Он был беззащитен, у него были ласкающие глаза, его мать убита ее матерью. А он готов ради Марго забыть обо всем. Это и особенно его полная невинность и непричастность к таким делам тронули ее сердце, оно пылко забилось, и Марго охватило нетерпеливое желание, чтобы юноша наконец оторвался от своих дум и кинулся на нее.
Он уже готов был это сделать, уже протянул к ней руки. Но в последнее мгновение он вскрикнул от ужаса, и она тоже вскрикнула – лишь потому, что его чувства стали полностью ее чувствами. Но увидела она далеко не то, что увидел он. Его блуждающий взгляд случайно задержался на одном из погруженных в зеленый сумрак закоулков лабиринта: оттуда им навстречу плыла призрачная фигура, словно желавшая встать между ними. Восемнадцатилетний юноша потерял голову, и прозвенел его отчаянный вопль:
– Мама!
Неизвестно, сколько времени продолжалось видение. Но вдруг он почувствовал, что Марго припала к его груди, ощутил желанную, покорную тяжесть ее тела, – она сама бросилась к нему, прижалась и проговорила, плача и смеясь:
– Там же просто зеркало, чтобы люди еще больше запутались среди дорожек; никто к тебе не шел, только я, твоя Марго! И теперь я – вот, потому что теперь я люблю тебя!
А сама думала: «Две слезы уже скатились у меня по щекам, посмотрим, выдержат ли румяна». Он же думал: «Теперь ей Гиз будет уже не нужен», и стал мять ее широкую жесткую юбку. Ибо при самых возвышенных побуждениях люди не забывают и о самых низменных.
Однако эти кощунственные мысли носились как беспомощные челны по бурному морю, и это была страсть. Всюду вокруг них – нечистая жизнь, тайные злодеяния, и только они двое вырвались на просторы пьянящей бури. В это море хотим мы кинуться, и никто о нас больше никогда не услышит! Они замерли, обняв друг друга: прекраснейшие мгновения, единственные и незабываемые. И когда, гораздо позднее, им доводилось встречаться и они уже не раз испытывали друг к другу презрение и даже ненависть, они вспоминали о тех минутах и вдруг становились опять юношей и девушкой из лабиринта, где стоял этот душный и пряный запах.
Марго высвободилась первая. Она просто изнемогла, чувства такой силы были ей еще неведомы. Забыл обо всем и Генрих. Как ни странно, но в первую минуту пережитое показалось ему постыдным, он уже готов был посмеяться и над ней, и над собой. За таким подъемом обычно следует смущение, поэтому они продолжали блуждать по узким извилинам лабиринта, и Марго уже не могла найти выход. Но когда выход вдруг оказался перед ними, она остановила Генриха и сказала:
– К сожалению, ничего не выйдет. Я не буду твоей женой.
Впервые с детских лет назвала она его на «ты» – и только чтобы отказать ему.
– Нет, Марго, мы должны пожениться. Иначе не может быть, – рассудительно настаивал он. А она:
– Разве ты не видел ту, которая хотела стать между нами?
– Моя мать сама желала этого брака, – торопливо сказал Генрих, чтобы пресечь все дальнейшие возражения.
Она же промолвила, изнемогая, задыхаясь:
– Мы этого не выдержим.
А имела она в виду, что им не выдержать такой страсти со столькими подводными рифами, – грехом, происками, подозрениями; да еще покойница сует между ними свое несчастное лицо и мешает целоваться! Марго могла бы, если бы захотела, все свои мысли переложить в латинские стихи; но она этого не сделала, в ее чувствах не было тщеславия. Она смирилась, хотя смирение и было несвойственно вольнодумной принцессе Валуа. В ней вдруг проснулось сознание христианского долга, вместе с ним и потребность в человеческом самоуважении. Нет, решительно в этом лабиринте с Марго произошло слишком много необычного, так не могло продолжаться. Все же она заявила:
– Тебе надо бы уехать отсюда, сокровище мое.
– Слышать, что меня так называют твои губы, и покинуть тебя?
– Это безнравственный двор. Я занимаюсь науками, чтобы ничего не видеть. Моя мать верит только своим астрологам, а те предсказали ей смерть королевы Жанны, – вероятно, другие поручили им это сделать. И мало ли что еще они ей нашептали.
У Марго могли быть всякие предположения относительно будущих событий, но, вместо того чтобы обратить подозрения Генриха на ее мать, она предпочла свалить всю вину на астрологов.
– Поскорей уезжай! – повторила она.
– Вот еще! Точно я боюсь! – Его возмущение все росло. – Не хватало только, чтобы я закутался с головою в плащ и Париж освистал меня, когда я буду удирать.
– Это в вас говорит глупая гордость, сударь.
– А у вас, сударыня, на уме не то, что на языке. Уж не герцог ли Гиз?
Столь жестоко не понятая в своих самых чистых побуждениях, принцесса Маргарита сверкнула гневным взором на бессовестного, и он не успел опомниться, как она вышла из лабиринта.
Танец-приветствие
Выбравшись из темного лабиринта, ослепленный ярким сиянием дня, Генрих все же увидел, что Марго ушла недалеко. Ее брат, король, перехватил ее и сжимал ей плечо так крепко, что лицо девушки скривилось от боли. Притом он злобно сопел и что-то выговаривал ей, а что – не разобрать. Ясно, что Карл слышал их последний спор. Обо всем, предшествовавшем этому спору, он знать не мог. Но Генрих затрепетал от воспоминаний, что-то поднялось у него в груди, словно горячий ключ, забивший из недр скалы. То же самое, конечно, чувствует и она. И напрасно она с этим борется!
Тем временем Марго удалось вырваться из рук брата, она выпрямилась, гордо и гневно стала перед ним.
– Вы не принудите меня, сир, выйти за гугенота. Мне всегда претили ваши интриги. Всем отлично известно, что я католичка, и я не собираюсь менять веру.
Карл Девятый сначала был изумлен столь неожиданным упорством своей сестрицы. Она осмелилась назвать планы их матери, мадам Екатерины, интригами! Затем он пошел на попятный; кроме того, король заметил Генриха и громко заявил: «На этот счет не беспокойся, моя толстуха, католичкой ты останешься и при своем гугеноте», и добавил вполголоса несколько слов: может быть, это была угроза, может быть, он произнес имя их матери, ибо принцесса на миг испуганно отвела взор и покосилась на верхнее окно. Брат, видимо, решил, что сопротивление ее сломлено, взял за руку и неторопливо повел к предназначенному ей господину и повелителю.
– Вот тебе моя толстуха Марго, – обратился Карл Девятый к Генриху Наваррскому. И тут же продолжал: – Наварра, мы с тобой еще не поздоровались, я был занят собаками. Но мы наверстаем упущенное и выполним все в подобающей форме.
Он тут же отошел на двадцать шагов, хлопнул в ладоши, – вероятно, он уже успел распорядиться, и даже весьма обстоятельно: задержавшись в лабиринте, влюбленные дали ему эту возможность. Правда, все могло быть подготовлено и другой особой, притом еще обстоятельнее.
С двух сторон из-за Луврского замка, выходившего своим прекрасным фасадом в парк, появились две процессии разодетых придворных, одна двинулась в сторону короля Франции, другая обогнула короля Наваррского. Перед домом выстроились солдаты – слева швейцарская стража, справа – французская гвардия. Те и другие ударили в барабаны, и под вихрь барабанной дроби придворные заняли свои места. Тотчас из ближней залы донеслись торжественные и нежные звуки скрипок и флейт.
Тем временем средние двери дворца распахнулись. Оттуда вышли дамы – множество прекрасных фрейлин, но все они, подобно жемчугам, окружающим крупные бриллианты, только сопровождали обеих принцесс-жеманниц, а те, подчеркивая свою изысканность, держали друг друга лишь за кончики высоко поднятых розовых пальчиков и делали шажки так осторожно, будто ножки у них из стекла. Это были Маргарита Валуа и Екатерина Бурбонская. Но как ни заученно выступали они, в их движениях чувствовались живость и своеволие. В такт музыке они проследовали между двумя рядами придворных. Солнце озаряло принцесс с головы до ног, и, когда они остановились и обернулись, чтобы видеть торжественную церемонию, которая должна была сейчас начаться, все на них засверкало, переливаясь блеском, – парча, диадемы, нежная, холеная кожа. И все-таки они являлись лишь второстепенными фигурами, дополнительным украшением этого празднества. Присущий обеим насмешливый ум на этот счет их не обманывал; и самолюбивой Валуа, и простодушной дочери Бурбонов это показалось забавным, и они сообщили друг другу о своих впечатлениях легким пожатием пальцев.
Встретились глазами и брат с сестрой – Генрих с Екатериной. И глаза их как бы сказали друг другу: «Помнишь наш маленький замок в По, огород и дикие горы? К чему все эти фокусы! Однако – внимание: нам и этому нужно учиться. Откуда у тебя такое красивое платье? А у тебя? От нашей дорогой матери, от кого же еще?»
Их разговор без слов продолжался лишь мгновение. Карл Девятый уже начал «большой церемониал». Генрих услышал за своей спиной чей-то голос, – может быть, он принадлежал д’Обинье, Конде или Ларошфуко, а может быть, и молодому Лерану.
– Сир, – прошептал этот голос. – Точно подражайте во всем королю Франции!
– Кажется, это будет в первый раз, – отозвался Генрих, однако был тут же вынужден признать, что Карл в совершенстве владеет ритуалом.
Король Франции – он был в белой шелковой одежде, коротких панталонах с буфами, длинных чулках и в берете с пером – сделал шаг, всего один шаг, но этот шаг послужил сигналом для его братьев, герцогов Анжуйского и Алансонского, и они тут же встали у него за плечами. Подобное сочетание трех фигур имело глубокий смысл, и оно означало: «Я и мой дом». В этом сочетании было столько гордости и величия, что преждевременно опустившийся Валуа вдруг снова, как в юности, блеснул утонченностью своей породы. В ту же минуту оркестр заиграл громче – вступили деревянные трубы. До того музыка звучала пленительно, теперь она загремела торжественно и важно, все нарастая, пока вновь не грянула дробь барабанов.
А над королем, над его сказочным дворцом, над залитой блеском свитой простиралось высокое, легкое, светлое небо. Звуки разносились далеко, особенно по водам Сены, которая была отделена от ограды изысканного парка лишь заброшенной и пустынной полосой берега. По береговому откосу уже карабкался кое-кто из прибрежных жителей, самые ловкие пытались даже одолеть стену. Стража просто-напросто спихивала их вниз древками алебард; поэтому все, кому удавалось подсмотреть кусочек происходившего в парке представления, которое давали сильные мира сего, были очень довольны, и даже те, кто ничего не видел, весело шумели, как и полагается народу.
А в это время одно из окон верхнего этажа, выходящих в парк, тихонько скрипнуло, правда, этого скрипа никто не слышал, и между створками показалось высунувшееся из-за штор свинцово-серое лицо. Похожие на угли глаза старухи следили за тем, что происходило внизу, хотя все это было ею же самой придумано и подготовлено: торжественная встреча короля-католика с королем-гугенотом, участие в ней обоих братьев короля, похвальба огромной блестящей свитой – такое зрелище неизбежно должно было вызвать у сопляка-беарнца и его оборванцев ощущение, что сами они – люди ничтожные, и укрепить их доверие к королевскому дому.
Об этом и размышляла старуха со свинцово-серым лицом, и улыбка морщила ее тяжелые щеки.
Только Марго могла видеть ее со своего места, и вдруг, неведомо почему, принцесса почувствовала дурноту. «Что я делаю! Ведь этого-то я и не хочу, и добром это не кончится! Если я дам зайти сближению еще дальше, случится что-то ужасное. Как раз сейчас мне следовало бы опять сойтись с Гизом, – хотя с нынешнего дня между нами всему конец, – чтобы, несмотря на все, расстроить мой брак с Генрихом, которого я люблю как собственную жизнь».
Марго была одна со своими предчувствиями, со своей совестью. Все, даже ее возлюбленный Генрих, целиком отдались внешней стороне совершавшейся церемонии. Впрочем, эта церемония вскоре опять захватила ее, и, как обычно, внешние события заглушили голос совести. А Генрих тем временем все подмечал. Кроме лица в окне, от него ничто не ускользнуло – ни поистине царственный размах празднества, ни выражение на лицах его участников, ни даже голоса народа, который по-своему принимал участие в этом балете. Так называл юноша про себя торжественную церемонию, участником которой оказался. Смутные предчувствия его не тревожили, зато ему не изменяло критическое остроумие, и никакой показной блеск не мог затуманить зоркость его взгляда. Поэтому Генрих, видя вокруг себя множество лиц, готов был поклясться, что их выражение заранее заказано и заказ оплачен и выполнен.