Сегодня, когда я пишу это, я вновь обладаю огромным богатством величия, любви, власти, а также золота, – больше, чем я могу сосчитать. При моем появлении мои армии, которые все еще смотрят на меня как на полубога, приветствуют меня громкими криками и целуют воздух по своему языческому обычаю. Моя прекрасная жена – царица – склоняется передо мной, а женщины моего дома повергаются в прах. Люди древнего Золотого Города поворачиваются лицом к стене, а дети прикрывают глаза ладонями, не смея взглянуть на мое великолепие, когда я прохожу мимо, в то время как бросают передо мною цветы, чтобы мои ноги не ступали по голой земле. От моего суждения зависит жизнь или смерть, и каждое мое слово, даже брошенное вскользь, воспринимается как голос с неба. Все это – мое, как и многое другое, все атрибуты власти и имущества – прерогатива Повелителя из Моря, который принес победу людям Чанка и привел их обратно на их древнюю родину, где они могли бы жить в безопасности, вдали от ярости Инка.
И все же часто, когда я сижу один среди всего этого великолепия на крыше древнего дворца или брожу под звездным небом в дворцовых садах, я вспоминаю тот богатый улов у берегов Англии и то, что было потом. Я вспоминаю также дни процветания и богатства, сделавшие меня одним из первых купцов Лондона, и то, что было потом. Я вспоминаю, наконец, как я завоевал Бланш Эйлис, столь превосходившую меня по знатности и положению, и то, что было потом. И тогда мной овладевает страх, что может последовать за нынешним часом мира, любви и благоденствия.
Одно последует несомненно, и это – смерть. Быть может, она еще далеко, быть может, – близко. Но вчера мои шпионы донесли мне, что Кари Упанки, Инка Тавантинсуйу, – тот, кто когда-то любил меня, как брата, а теперь ненавидит из-за своих суеверий и за то, что я взял в жены Деву Солнца, – собирает большое войско, намереваясь пройти той же дорогой, по которой много лет назад прошли мы, когда народ Чанка бежал от тирании Инка на свою родину, в древний Золотой Город, – прийти сюда и уничтожить нас. По слухам, это войско сможет выступить не раньше, чем через год, и еще один год пройдет, прежде чем они сюда явятся. Однако, зная Кари, я уверен, что они выступят, и более того – что они придут сюда, и тогда начнется великая битва в горных ущельях, куда, как в старину, я уведу армии Чанка.
Может быть, мне суждено пасть в этой битве. Разве руна, начерченная на мече моего предка Торгриммера «Взвейся-Пламя», не говорит о том, кто владеет им, что
«Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он…»?
Что ж, если народ Чанка одержит верх, что мне до того, что я сам буду побежден? Это была бы славная и чистая смерть – погибнуть от копья Кари, зная, что и его войско тоже погибнет, – а я клянусь, что они погибнут, и да поможет мне Святой Хьюберт! Тогда, по крайней мере, Куилла и ее дети жили бы в мире и величии, поскольку никто бы им больше не угрожал.
Смерть… Что такое смерть? Я скажу, что это надежда для каждого из нас, а больше всего – для изгнанника и скитальца. В лучшем случае это слава, в худшем – сон. Более того, уж так ли я счастлив, чтобы бояться умереть? Куилла не сумеет прочесть то, что я пишу, и поэтому я отвечу: нет. Я христианин, а она и окружающие ее люди – даже мои собственные дети – поклоняются луне и небесному воинству. У меня белая кожа, а у них – с оттенком меди, хотя, правда, моя малютка, дочь Гудруда, которой я дал имя моей матери, – почти белая, как я. В их сердцах скрываются тайны, которых я никогда не узнаю, так же как в моем сердце есть тайны, которых они никогда не разгадают, – потому что у нас разная кровь. И однако, видит Бог, я искренне полюбил их и больше всего – эту величайшую из женщин – Куиллу.
О! Истина в том, что здесь, на земле, для человека нет счастья.
Слух о предстоящем нашествии Кари с его войском и заставил меня приняться за дело, которое давно уже было у меня на уме, – написать кое-что из моей истории как в Англии, так и в этой стране – ведь я первый белый, чья нога ступила на ее землю. Наверно, это глупая затея, ибо кто же прочтет то, что я напишу, и что случится с тем, что будет мною написано? Я распоряжусь, чтобы рукопись положили в гробницу у моих ног, но кто и когда найдет эту гробницу? И все же я пишу, ибо что-то в моем сердце побуждает меня взяться за эту задачу.
Возвращаюсь к давно прошедшим дням. Когда наша шхуна наполнилась рыбой, мы с веселым сердцем подставили парус легкому ветерку, дувшему с моря к берегам Гастингса. Было еще почти темно, и над морем висел густой туман, но этого слабого ветра было достаточно, чтобы шхуна продвигалась вперед. И вдруг мы услышали голоса, как будто вокруг разговаривали люди, и скрип мачт. В это время порыв ветра на мгновение разорвал завесу тумана, и мы увидели, что находимся среди большой флотилии – французской флотилии, ибо на их мачтах развевались лилии Франции; мы увидели также, что носы кораблей устремлены к берегу Гастингса, хотя в эту минуту они как будто замерли в своем движении, поскольку ветер, силы которого было достаточно для нашей легкой рыбацкой шхуны с большим парусом, был слишком слаб, чтобы приводить в движение тяжеловесные корабли. Как назло, нас тоже заметили, и с ближайшего корабля на нас посыпались угрозы и проклятья, а вслед за криками в нас полетели стрелы, которые лишь чудом не задели нас.
Потом туман снова сомкнулся, и под его прикрытием мы проскользнули сквозь французскую флотилию.
Прошел почти час, прежде чем мы достигли Гастингса. Едва шхуна коснулась причала, как я выскочил на мостки с криком: «Тревога! Тревога! На нас идут французы! К оружию! Мы прошли сквозь целую флотилию в тумане».
В одно мгновение сонная набережная как будто проснулась. С расположенного поблизости рыбного рынка, из других мест – отовсюду бежали моряки и разные другие люди, за ними – дети, а из дальних домов выбегали женщины с испуганными лицами, будто затравленные кролики из своих норок. Через минуту меня уже обступила толпа, все наперебой и хором засыпали меня вопросами, на которые я мог ответить только криком: «Тревога! На нас напали французы! К оружию, говорю я! К оружию!»
Туг сквозь толпу ко мне приблизился старик с белой бородой и официальной бляхой на груди, громко взывая к преграждавшей ему путь массе людей: «Дорогу бейлифу![2 - Бейлиф (исп.) – представитель короля, осуществлял власть в данном месте (прим. пер.).]»
Толпа послушно расступилась, и мы оказались с ним лицом к лицу.
– В чем дело, Хьюберт из Гастингса? – спросил он. – Или где-нибудь пожар, что ты так громко кричишь?
– Да, ваша милость, – отвечал я. – Пожар, и убийство, и все дары, которые французы приготовили для Англии. Флот французов приближается к Гастингсу, пятьдесят кораблей, а то и больше. Мы пробрались между ними в тумане, ибо ветер, слишком слабый для больших кораблей, нам благоприятствовал, да и они не обратили особенного внимания на рыбацкую шхуну – выпустили пару стрел, вот и все.
– Откуда они явились? – спросил бейлиф, совершенно озадаченный внезапностью события.
– Не знаю, но люди из встречной лодки крикнули нам, что эти французы грабят все побережье и направляются к Гастингсу, чтобы предать его огню и мечу. Но это и все, что мы услышали, потому что лодка исчезла в тумане; могу сказать лишь одно – не пройдет и часа, как французы будут здесь.
Не сказав ни слова, бейлиф повернулся и бросился бежать по направлению к городу, и вскоре зазвонили колокола в церквях Всех Святых и Св. Клемента, а глашатаи стали созывать всех мужчин на Рыночную площадь. Бросив печальный взгляд на свою шхуну с таким богатым уловом, я тоже направился в город вместе с моими двумя помощниками.
Вскоре я очутился перед старинным бревенчатым домом, невысоким, длинным и обширным, с примыкавшим к нему двором, наполненным бочками, якорями и другими предметами морского промысла, снастями вроде канатов и тому подобными принадлежностями моего ремесла.
И вот я, Хьюберт, охваченный страхом, хотя и не за себя, и чувствуя то волнение в крови, которое естественно испытывает человек моих лет перед предстоящей ему первой битвой, бросился к этому дому, но на мгновение задержался у большого вяза, растущего у входа; его нижние ветви были спилены, чтобы не заслонять окна от света, Я очень хорошо помню этот вяз, прежде всего потому, что, когда я был ребенком, в его дупле гнездились скворцы, и я вырастил одного из птенцов в сплетенной из прутьев клетке и научил его говорить. Он прожил у меня несколько лет. Он стал таким ручным, что часто сопровождал меня, сидя у меня на плече, пока наконец в одну их моих прогулок за город его не спугнула кошка, и прежде чем я успел его поймать, он стал добычей ястреба; впоследствии я отомстил за него, застрелив этого ястреба из лука.
Я помню старый вяз еще и потому, что в то утро, когда я остановился возле него, я заметил, какой он густой и зеленый. А на следующее утро после пожара я вновь увидел его – обугленным и почерневшим, с завявшей, опаленной листвой. Этот контраст запечатлелся в моей памяти, и всякий раз, когда я вижу, как удача и процветание сменяются разорением, или жизнь – смертью, я всегда вспоминаю этот вяз. Ибо именно такие мелочи, которые мы видели сами, а не то, о чем пишут и рассказывают другие, помогают нам оценивать и сопоставлять события.
Причина, побуждавшая меня спешить к этому дому, заключалась в том, что в нем жила моя вдовствующая мать. Зная, что появление французов означает зло и бедствия, ибо пролетевшая у меня над головой стрела, а может быть, и донесшиеся с одного из кораблей обрывки брани не предвещали ничего хорошего, – первое, что я решил сделать, это увести мать в какое-нибудь безопасное место. Это было нелегко, так как с возрастом моя мать сильно ослабела, и я невольно остановился, чтобы представить себе свои возможные действия. Впрочем, вторым, что задержало меня у вяза, была мысль о том, как бы не слишком испугать ее своим сообщением. Обдумав все это, я вошел в дом.
Дверь вела в общую комнату с низким оштукатуренным потолком, покоившимся на крепких дубовых балках. Там я и застал мою мать. Она стояла на коленях, придерживаясь рукой за край стола, на котором все было приготовлено к завтраку: жареная сельдь, холодное мясо и кружка эля. По своему обыкновению, мать молилась; она была очень религиозна, хотя и на новый лад, ибо следовала проповеднику по имени Уиклиф[3 - Английский реформатор XIV в., теолог, переводчик Библии на английский язык (прим. пер.).], который в те дни будоражил и смущал Церковь. Видимо, она уснула во время молитвы, и я с минуту молча смотрел на нее, не решаясь ее разбудить. Даже в старости (я родился, когда она прожила в замужестве лет двадцать, если не больше) она была очень красивой женщиной, с белыми волосами и тонкими чертами лица, говорившими о благородной крови: она была более высокого происхождения, чем мой отец, и поссорилась со своей родней, выйдя за него замуж.
При звуке моих шагов она очнулась и увидела меня.
– Странно, – сказала она. – Я уснула за молитвой, а ночью почти не спала – как бывает со мной, когда ты уходишь в море, да простит меня Бог; и мне приснилось, будто нас ждет какая-то беда. Не брани меня, Хьюберт. Ведь если море уже забрало отца и двух сыновей, не удивительно, что мне страшно за последнего из моих отпрысков. Помоги мне подняться, Хьюберт; кажется, мои руки и ноги налились водой, такие они тяжелые. Лекарь говорит, что однажды она доберется до сердца, и тогда все будет кончено.
Я повиновался, поцеловал ее в лоб, и когда она уже сидела за столом в своем кресле, сказал:
– Твой сон в руку, матушка. Нас ждет беда. Слышишь? Колокола Св. Клемента говорят о ней. Нас собираются посетить французы. Я знаю потому, что на рассвете прошел сквозь их флотилию.
– Вот как? – сказала она спокойно. – Я боялась худшего. Боялась, что ты последовал за братьями в пучину. Ну что же, французы пока еще не появились, а ты здесь, слава Богу. Так что ешь и пей; ведь мы в Англии сражаемся лучше на полный желудок.
Я снова повиновался, ибо после долгой ночи был голоден и хотел пить; и только я успел поесть и выпить кружку эля, как мы услышали крики и топот бегущих людей.
– Ты слышишь, Хьюберт? Хочешь присоединиться к остальным и послать одного-двух французов в ад с помощью твоего большого лука? – спросила мать.
– Нет, – ответил я, – я спешу увести тебя из этого города, который, боюсь, будет сожжен. Близ Миннес-Рок есть одна пещера; там, думаю, ты будешь вне опасности, матушка.
– От моих предков, Хьюберт, я унаследовала одно качество, свойственное женщинам Севера, – никогда не прятаться, как за щит, за спины своих мужчин, когда долг призывает их быть где-то в другом месте. Мои ноги совсем ослабели, мне не под силу пробираться по скалам и прятаться в пещерах, а нести меня в гору слишком тяжело. Я останусь здесь, где прожила эти сорок пять лет, выживу или умру – на то воля Божья. Ступай же и выполняй свой долг. Постой! Собери наших девушек и вели им уходить из города в их деревни. Они молоды и проворны, и никакой француз их не догонит.
Я созвал служанок, которые с побелевшими от страха лицами столпились на чердаке у окна. Через три минуты их уже и след простыл, хотя одна из них, самая храбрая, и хотела было остаться со своей хозяйкой.
Я проводил их взглядом, пока они не затерялись в потоке людей, покидавших Гастингс, и вернулся к матери. В эту минуту мощный многоголосый крик известил нас, что французский флот появился в виду Гастингса.
– Хьюберт, – сказала мать, – возьми этот ключ от комода и ступай ко мне в спальню, приподними белье, что лежит сверху, и возьми и принеси мне то, что под ним лежит, завернутое в тряпку.
Я выполнил то, что она велела, и вернулся с длинным и узким свертком. Взяв нож, она разрезала скреплявший его шнурок. Внутри оказался мешочек с деньгами и меч в старинных ножнах, покрытых грубой кожей, которую я счел кожей акулы, и местами отделанных золотом.
– Вынь его из ножен, – сказала мать.
Я повиновался, и перед глазами блеснул обоюдоострый клинок вороненой стали. Я никогда не видел такого меча, ибо на его клинке были выгравированы странные знаки, совершенно мне не приятные, хотя я умел читать и писать, еще в детстве научившись грамоте у монахов. Рукоятка в форме креста была тоже отделана золотом и увенчана шарообразной верхушкой из янтаря, потускневшего от частого употребления. В целом это было прекрасное оружие, к тому же хорошо сбалансированное.
– Что это за меч? – спросил я.
– Слушай, сын. Вместе с твоим луком, – и она указала на прислоненные к столу лук и колчан, – этот меч прошел через руки многих поколений. Мой отец рассказывал, что он принадлежал некоему Торгриммеру, его предку-скандинаву – отец называл его викингом, – который был с теми, кто завоевал Англию до того, как ее захватили норманны. Я охотно этому верю, поскольку имя моего отца – как и мое имя до замужества – было Гриммер. Этот меч тоже имеет имя – «Взвейся-Пламя». Рассказывают, что с его помощью Торгриммер совершал великие подвиги, убивая по обыкновению язычников множество людей в битвах на суше и на море. Ибо он странствовал по свету и однажды, говорят, даже высадился на неизвестной земле далеко за океаном; наконец после многих удивительных приключений он стал одним из завоевателей Англии, где и погиб в какой-то схватке. Вот и все, что я знаю, не считая того, что один ученый человек с севера однажды растолковал отцу моего отца, что означает эта надпись на мече:
Тот, кто взметнет высоко Взвейся-Пламя,
Прожив в любви, умрет на поле брани.
Носимый бурями, моря пересечет
И в чуждых землях свой приют найдет.
Став победителем, он будет побежден,
В дальнем краю уснет со мною он.
Я запомнил эту надпись, потому что она в стихах, а также потому, что, видимо, такова и была участь Торгриммера и его меча, который его внук извлек из гробницы.