– Ну и хорошо. Станет смирный.
– А если яму выдолбить? – мучился Микуня. – Если выдолбить яму, чтоб зверь ввергся в нее?
– Да какая яма в сендухе? – сердился вож. – Копни на палец, сплошной лед. Писаные покойников не прячут из-за этого.
– Куда ж девают?
– Подвешивают к деревьям.
От вожа несло жаром, силой, чесночным духом. По свернутой набок роже видно, что драл его не только медведь. И про вора Сеньку Песка, наверное, вспомнил потому, что запомнился ему чем-то вор. Опытный человек, много знает. Плавал по Лене, ставил первые зимовья в низах Большой собачьей. Громил олюбенского князца Бурулгу. Тогда на русский острожек, где отсиживался Шохин со товарыщи, каждый день бросалась шумная толпа самояди. Отбили нарты с припасами, многих ранили. Кого в лицо, кого в руки. А Шохина – в ногу.
– Шли по сендухе двое писаных рож, – вдруг вспомнил, моргая ужасным веком. – У одного табак, у другого ничего. Один дым пускает, другой просит: дай! Первый засмеялся, не дал. Оно, понятно, обида. Другой не выдержал, ткнул товарища ножом. Пришел к русскому зимовью, показывает кисет с табаком. Я спрашиваю: откуда у тебя? Он жалуется: да вот отнял у товарища. Очень много товарищ имел табаку, жалуется, а мне не дал. Ну, ткнул ножом жадного.
– А ты? – замирал Микуня.
– А я что? Я всегда по справедливости, – отворачивал лицо Шохин. – Я успокоил писаного. Я ему сказал: это не ты ткнул ножом. Это собственная жадность ткнула твоего товарища ножом.
От смеха с урасы ссыпался снег.
Смеялись по разному. Попов сын – в ладонь, смущенно. Ганька Питухин – в голос. Ржал, ровно конь. Микуня мэмекал, как олешек. А Косой да Кафтанов, те даже присвистывали от веселья. Ну, рожи писаные, смеялись. Ну, глупый народец!
– А какие они? – спрашивали.
– Душой – простые, – помаргивал вож. – А шаман носит при себе зашитые в мешочек человеческие кости. Иногда другого умершего шамана, иногда просто так. Бросает сало в огонь, от него дым идет. Качает над дымом мешочек с костями. Если кости тяжелые, значит, плохой ответ, значит, не начинай задуманного. А если кости легкие, смело начинай.
Рассказал:
– Я многих дикующих привел к шерти, к государевой присяге. Рассеку живую собачку напополам, размечу надвое, и пускаю самоядь в промежуток. Они должны при этом пить кровь, метать землицу в раскрытые рты. И обещают мне через специального толмача: вот коль не станем всем животом служить великому государю, тогда твоя палемка пусть рассечет нас, как ту собачку. А кровь, кою пьем, зальет нас. А земля, которую мечем в рот, совсем задавит.
– Верят?
– Еще как! – отворачивался Шохин. – А то ведь не прикрикнешь, совсем ясак не понесут. А ясак не понесут – воевода совсем пустой останется. А воевода пустой останется, нас будет драть.
Рассказал и такое, что в сендухе будто бы живет чюлэниполут – старичок сказочный. Совсем маленький, лысый, бегает босиком по ледяным озерам, оставляет следы пальцев в снегу. Если кто потеряется в сендухе, значит, съел того человека чюлэниполут. Дикующие из-за этого босоногого боятся сидеть на берегу озера. Считают, что может ухватить за бороду.
– Да какие у них бороды?
– Ну, за что другое.
Шли.
От Егорьева дня на утро Ганька Питухин и Лоскут выгнали на наст лося.
Тяжелый зверь проваливался, рвал жилы о ледяные закраины, искровянил снежную поляну, но людей к себе не подпустил. Вгорячах Митька Михайлов выловил с нарты пищаль. Старинная, колесцовая, по ложе вязью выписано: «Яковлевы ученики Ванька да Васюк». Митька, торопясь, специальным ключом завел стальную пружину. При обратном вращении колесико шаркнуло о кремень, воспламенился порох на полке.
Ахнуло.
Снесло пулей лосю полчерепа.
Густо запахло среди снегов сожженным зельем.
– Кто посмел? – выскочил на поляну вож.
Сгорбившись, как медведь, пошел на Михайлова. Тот, оскалясь, выхватил нож. Было видно, что пырнет человека, не задумается. Правда, Свешников успел бросился – разнял, отпнул ногой подвернувшуюся собачку. Удивился вместе с Митькой: да чего тут бояться? Совсем пустая сторона? Кто услышит тот выстрел?
Шохин злобно сплюнул и ушел в голову аргиша.
Пластая ножом сырую лосиную печень, Лоскут дразнил Косого:
– Ты лосиную печень ешь. Ты ее больше ешь. Это сильно помогает от зрения.
– Так это помогает, когда оба глаза, – не понимал насмешки Косой. – А у меня, видишь, один.
– А ты больше ешь. Может, вырастет.
Лось пришелся в самую пору. Мяса нисколько не жалели, но кое-что приберегли и в запас. Неясно, как там обернется дальше. Торопились до ледолома выйти на восточную сторону Большой собачьей. Только вож после Митькиного выстрела впал в большую угрюмость. «И чего боится?» – не понимал Свешников. Но знал, знал: без тайны ничего не бывает.
Горы вдруг отступили.
Траурные ондушки, помеченные ажурными черными шишечками, день ото дня становились мрачней. Утоньшаясь, разбегались в разные стороны. Уже не лес тянулся, а одна за другой отдельные рощицы. Потом вообще пошли только деревья. Но вож и здесь шел без сомнений. Приглядывался к распадкам, к ледяным буграм, уверенно указывал, куда следовать.
– Почем знаешь дорогу?
– Мне свыше дано, сердцем чую.
А сам нехорошо и быстро подмигивал:
– Вот подмечаю, Степан, ты собачек сторонишься, а?
– И что?
– Да так…
Протянул, ускорил шаг.
Но ночью, когда все спали, позвал:
«Степан!»
«Ну?» – шепотом отозвался.
«Слышишь? Шаги. Ходит за урасой кто-то».
«Правильно. Ларька ходит. Сегодня он в карауле».
Удивился:
«Чего боишься, Христофор?»