– Но, Надя… – вяло проговорил Дмитрий Петрович. – Я полагаю, что предмета для спора просто-напросто нет! Газеты законспирировали правду, вот и все. Да! Расстреляли всех! А если бы они попали в руки белых?
– Белые – на севере и на юге, папа. Здесь – меньшевики. Царь им не нужен, это же так очевидно…
– Да… – протянула Вера, скользя неприязненным взглядом по лицу сестры. – Я всегда говорила: ты – не революционерка! И никогда ею не станешь. Слишком много думаешь…
– Не знаю… – Вера подошла к отцу. – Папа, я помогала вам, я искренне разъясняла рабочим на заводах, я всегда считала, что угнетение народа – да, есть! Но разве убийство главы государства спасет вашу революцию? Ты же умный человек…
– А ты – дура, – разъярилась Вера. – «Глава государства»… Как язык поворачивается!
– Взрослыми стали… – задумчиво-печально сказал Дмитрий Петрович. – А мама… не дожила.
С улицы послышался шум автомобильного мотора, Вера выглянула в окно, отодвинув уголок занавески, и повернула к отцу белое лицо:
– Сибирцы…
Громыхнула дверь, они уже входили: старший, без погон, и двое казаков. Замыкал солдат – чернявый, с распутно бегающими глазками.
– Гражданин Руднев? – Офицер повернул к Дмитрию Петровичу курносое, миловидное лицо. Руднев молчал, и тогда курносый произнес, не повышая голоса: – Если вы гражданин Руднев – у меня приказ о вашем аресте, вот, извольте ознакомиться… – протянул сложенный вчетверо лист, развернув предварительно.
– В чем дело? – Руднев спросил, чтобы продлить паузу, скрыть вдруг нахлынувшее волнение: в приказе все было сказано. Но офицер стал грубить:
– Военный контроль осведомлен о ваших сношениях с партией большевиков. Мы преследуем членов этой партии.
– За что? – насмешливо осведомилась Вера. – Сволочи, контра недорезанная.
– Гражданка Руднева Вера Дмитриевна? – Офицер был по-прежнему дружелюбен. – Вот, пожалуйста, есть приказ и о вашем аресте.
– Я спросила – за что?
– Ах, это… Извольте: вы партия германских шпионов, ваши методы не могут не возмущать.
– Будто ваши методы – образец морали. Борьба не знает сострадания.
– Это вам и предстоит понять. Прошу следовать за мной, вещей не надобно.
– Почему? – Руднев все понял.
– Потому что это недолго… – Офицер надел фуражку и направился к дверям.
Надя сдернула с шеи прозрачный голубой шарф – давний подарок покойной матери и предмет постоянных вожделений сестры: «Вот, возьми», – обвила шарф вокруг Вериной шеи, прижалась, неприязни как не бывало: уводили на гибель родного человека, сестру, понять бы это раньше…
– Вот видишь… – миролюбиво, почти нежно сказала Вера. – Я ведь была права… Прощай, – шагнула вслед за отцом.
Казаки удалились равнодушно, придерживая шашки на перевязях, Надя бессильно опустилась на стул и заплакала. Солдат, на протяжении печальной сцены дремавший у комода, сдернул фуражку, надел ее на ствол винтовки, пригладил буйные, словно вороново крыло, волосы и улыбнулся:
– Ну. Чё? Тя как-то? Булка-милка?
– Надя…
– Вот чё, Надюха… – таинственно огляделся. – Ты, я чай, партейная?
– Что тебе? – Вкрадчивый голос, ужимки раздражали, решила покончить прямым вопросом.
– Ну-у… – протянул, свернув губы в трубочку. – Большая, вон как груди-то топорщатся, могла и догадаться.
– О чем? О чем догадаться, кретин?
– Дак ить – ты за сицилизм? Я – то ж буду. Вера наша в лютчее будуще, – сделал смешное ударение на втором «у», – диктуить нам объединиться, то ись – слиться.
– Что ты несешь? Как это – «слиться»? – заинтересовалась Надя.
– Партейно. Любовно. Вон – на диване. И ты – вольная курица. А твоих щас прислонят. К стенке. А так ты – свободна. Плата за мой страх, значит…
Он был трясущийся, скользкий какой-то и хлипкий. Надя разбежалась и изо всех сил толкнула двумя руками:
– Ах ты, немочь бледная, меньшевистская!
Бог ты мой, как ужасно он падал, как перевернулся, ударился и заверещал – и слова какие-то хотел выплюнуть, да не выплевывалось. От боли.
– Дура… – сказал жалобно. – Я те руками трогал? За причинное место хватал? Я ить спросил! А ты? Да у мене и в мыслях не было – тоже мне, кляча. Завлекла одна такая. Да у меня на тебя – никакой мышцы, поняла? Иди, иди, тебя через версту спымают и вослед родным в воду-то и спустят. Сволочь… От наслаждения отказалась. Сроду таких дур не видал.
– Я из винтовки затвор – выну, – вытащила вполне профессионально, улыбнувшись насмешливо: – Сицилист… Пока ваша меньшевистская дрянь языками молола – мы, большевики, учились владеть оружием. Для грядущих битв. Дурак… – Из квартиры уходила не оглянувшись, будто знала: еще не навсегда.
В мгновение ока революционная столица красного Урала превратилась в то, чем ей всегда надлежало быть: уездный городишко Пермской губернии. Грязный, вонючий, да к тому же еще теперь преисполненный кровавой фанаберии, страха и тяжелого смрадного пьянства. Храбрились и боялись, исходя смертным потом, все, кто успел помочь «товарищам» доносом, продовольствием, медикаментами или даже просто добрым словом. Чернь сильна, пока властвует. В печали она всего лишь падаль…
В доме бывшем Ипатьева поселился чешский генерал, Дебольцова и Бабина туда не пустили. Что ж… Не чувство мести вело Алексея, нет. Он был уверен: тела надобно найти. Похоронить достойно. И показать всему миру, на что способны люди Интернационала, возвестившие всем никогда не заходящее солнце. Там, на Западе, в Америке, Англии, – там безмозглые, наивные недоумки. Если большевиков не остановить – подрастет поросль где угодно еще: в Японии, Германии и Италии, во Франции: в конце концов, в Париже было много опытов по «установлению власти народа», этой безмерной кровавой фантазии всех времен…
– Хотите побудить этих предателей начать расследование? – догадался Бабин. – Напрасно, мы только время потеряем…
Но Дебольцов настаивал…
Улица, по которой шли, была длинная, прямая, чем-то напоминала одну из петербургских – давнюю, наверное еще до Елизаветы. Ротмистр уловил в глазах полковника вдруг вспыхнувшую тоску, сочувственно улыбнулся:
– Что ж, Алексей Александрович, я понимаю… Этот кровавый город хорошие люди строили, напоминает, согласен. Только отвыкать надобно. Вон колокольня – поднимемся?
Долго считали ступеньки, отдыхали, наконец добрались. Город внизу лежал в дымке, зеленые окраины смотрелись близко, воздух был напоен свежестью и влагой.
– Как славно, как мирно… – с хрустом потянулся Бабин. – Помните, у Лермонтова? «Воздух чист, прозрачен и свеж, как поцелуй ребенка».
– Я решил: если откажут – будем искать сами. Надеюсь, вы согласны?
– Полковник, вы идеалист! Розыск убиенных – это не посольские разговоры подслушивать… Вещественные доказательства преступления – это, знаете ли, мало кому дано.
– Тела не есть «вещественные доказательства», ротмистр. Для меня, во всяком случае. Найдем, Бог даст…
– А с другой стороны? – рассуждал Бабин. – Ну хорошо – большевики, да и весь революционный аспект: меньшевики, эсеры, анархисты… Вы подумайте: им Бог не дал ничего, кроме зависти и жадности, да еще претензий безмерных, и они режут соседей и друзей, родственников, детей не щадят. Они нажрались идеей и как кокаина нанюхались, и маршируют в никуда и всех за собой утаскивают. И нет лекарства, нет противоядия! Почему? А потому, что русский человек из сказки вышел и любой дряни верит, раскрывши рот. Эх, полковник… Вот мы с вами обнимемся когда не то – как здешние жители говорят – на этом, так сказать, берегу и побредем на тот… А возврата уже не будет. Никогда.
– Петр Иванович… – мрачно посмотрел Дебольцов. – Ваша начитанность – она угнетает. Понимаете? Ничего доброго, один похоронный звон. Экий вы, право… Ни во что не верите.