Она ждала, ждала… Чувствовала, что ожидает ещё и другого крика. Но его не было. Только наводящее ужас: «Гу… гу! Гу… гу! Гу… гу!» Никогда ей больше не слыхать крика сокола!
Виски её горели, стучало сердце, переполненной этой внезапной страстной тоской. Тоской по Войланду, по крику соколов.
О, если бы ещё хоть раз в жизни услыхать охотничий соколиный крик…
Её губы сложились сами собой. Ясно, сквозь сумерки прозвучало:
– Кья! Кья!
Она повторила. Это был крик голубятника. Эндри крикнула: «Кьех! Кьех!», как кричит перепелятник, и жестокое «ивье!» падающего ястреба. Кричала нетерпеливое «гет! гет! гет!» ястреба-жаворонника и «ми-ех!» доброго сарыча Бриттье.
Никакого ответа. Замолкла и сова.
Эндри медленно закрыла окно и вернулась в комнату. Но тоска осталась – Войланд! Войланд!
Не написать ли бабушке – в первый раз в жизни? Поискала, нашла в конце концов карандаш и клочок бумаги и уселась за стол.
Но она не находила слов. Как сказать то, что чувствовала: я – теперь ничто, только одна рана, большая кровоточащая рана. Я – только один крик, страстный крик: Войланд!
Нет, она не может писать бабушке. Яну… Кузену – да, это может получиться.
Она написала ему: Войланд. Она думает о Войланде, о бабушке, о нем. О соколах. Она так одинока, так покинута и Богом, и людьми. Если бы у неё было хоть что-то, напоминающее ей о Войланде…
Не согласится ли он попросить бабушку прислать ей что-нибудь. Больше всего хотелось бы ей иметь серебряный кубок. Нюрнбергский кубок мастера Венцеля Ямнитцера, драгоценный кубок с летающими соколами.
У неё опустились руки. Эндри тяжело вздохнула. Соколиный кубок – да ведь это драгоценнейшая вещь в Войланде. Бабушка никогда не даст его ей.
Она разорвала письмо. Сидела тихая и безутешная. Без слез – горели сухие глаза.
* * *
Ян Олислягерс услыхал пронзительный голос докторши. Обернулся и увидал, что она стоит у дверей и в бешенстве кричит на старшую сестру:
– С ума вы сошли? Это похоже на праздник стрелков! Ярмарочная сутолока, базарные украшения! Не хотите ли вы ещё поставить и карусель, качели, тир! А сами будете выступать как Игрушечная королёва или дама без живота! Что это вам пришло в голову превратить моё заведение в сумасшедший дом, дурёха?
– Мы думали, что так будет лучше, – лепетала старшая сестра. – Вы ведь приказали привести зал в порядок и достойно убрать его для приёма гостей.
– Достойно, – зашипела докторша, – это вы называете «достойно»! Положите ещё на каждый стул по медовому прянику сердечком да напишите сахарной глазурью: «На память»! Жрите огонь и пивные бутылки, танцуйте на стеклянных осколках, посадите на эстраду старого тюленя и кричите, что это – морская дева! Навешайте на доску истории болезней в маленьких картинках, чтоб я могла их петь, как баллады об убийствах! Крутите при этом шарманку! А где кабинет восковых фигур? Где ипподром? Где бык, которого будут жарить на вертеле? Это вас надо бы насадить на вертел, старую корову, и поджаривать на медленном огне! Вы этого заслужили!
– Сердечные пожелания! – засмеялся Ян.
– Что вы ещё тут стоите, разинув рот, – кричала она. – Сорвите эту дрянь, выбросьте её в помойную яму и себя впридачу!
Она вскочила на лестницу, схватила большую гирлянду и оборвала её.
Ян подошёл к ней, поздоровался.
– Жаль! – сказал он, – очень жаль! Я так радовался бы, глядя на лица господ профессоров!
– Молчите! – крикнула она на него. – Мне не до шуток. Разве вы не понимаете, что это самый важный день в моей жизни? А вы издеваетесь…
– Издеваюсь? – перебил он её. – Не больше, чем вы, доктор Рейтлингер, всем этим балаганом поиздевались бы над вашими прославленными гостями. Разве не вы при любом случае изливали гнев, яд и жёлчь на «точную науку»? На всех этих учёных мужей, окаменевших теоретиков и осторожных экспериментаторов, которые сами не решаются на риск, а вам бросают камни под колеса? Сегодня у вас была бы хорошая возможность показать всем этим господам, что вы о них думаете. Вы выиграли игру. Вы добились того, чего не достигал никто прежде. Завтра об этом узнает весь свет. Теперь вы могли бы себе разрешить такую сатиру!
– Благодаря вас, милостивый государь, – ответила она. – Вы только забываете, что моё призвание не в том, чтобы ставить остроумные фарсы. Искусство меня не интересует. Здесь не театр, а зал, служащий науке. А в науке – запомните это наконец – для шутки и юмора так же мало места, как и в жизни.
– Да, да, – подтвердил он, – я уже это знаю: «серьёзна жизнь, весело искусство!» Но именно потому, что это, в общем, действительно так: надо в серьёзную и печальную жизнь вклеивать то тут, то там какую-либо шутку, если предоставляется случай. А в вашу скучную науку – в особенности. Но – доктор Рейтлингер, это ваш дом! Охраняйте достоинство науки, сорвите флажки радости, превратите ярмарочный балаган в печальную часовню. Вы вполне призваны к вашей проповеди!
Не обращая внимания на его слова, она набросилась на служанок:
– Скорее поворачивайтесь! Не слыхали, что я приказала? Долой всю эту гадость. Только несколько миртовых деревьев по углам и на эстраде!
Она села, следя за тем, как снимают щиты, гирлянды и флажки.
Ян наблюдал за ней. На ней было чёрное, шитое на заказ платье с жилетом и жакетом, очевидно надетое в первый раз и заказанное специально для этого дня. Волосы были недавно подстрижены, подкрашены, старательно расчёсаны и подвиты.
– Вы выглядите чрезвычайно прилично, – сказал он.
– Благодарю, – ответила она, – по крайней мере, я приложила все старания.
Её взгляд упал на надпись под портретом Геккеля:
– Кто выдумал эту глупость? – спросила она.
Ян поклонился.
– Ваш покорный слуга. И за все остальное ответственен тоже только я. Сестры невиновны. Излейте весь ваш гнев на мою голову. Но не проявите ли вы снисхождение сегодня, в день вашего триумфа?
– Разве он и не ваш? – возразила она.
– Может быть, – ответил Ян медленно. – Только мне при этом не очень-то приятно. Мне лишь хочется посмотреть на событие собственными глазами. Меня привлекает только процесс достижения, но не достигнутое. Видите ли, доктор Рейтлингер, то, что вам представляется великим делом науки, для меня – только шуточный гротеск. Один из тех, которые я творю дюжинами с детства по нынешний день. Это тоже – призвание. Когда я был мальчиком, все кончалось обычно тем, что бабушкина плётка гуляла по моей спине. Жизнь тоже надавала мне тумаков. Я не боюсь огня, но хорошо знаю, как он жжётся. То же будет и на этот, раз. Поэтому-то я не очень жажду снова свидеться с моей кузиной.
– С вашим кузеном, хотите вы сказать! – поправила его докторша. – Ну пойдёмте, я должна принимать гостей. Доктор Фальмерайер тоже уже здесь. О своём сотрудничестве он сделает доклад сам.
Они спустились по лестнице. Зал был полон народу.
Двери в сад стояли настежь открытыми. Все ещё подъезжали автомобили, из которых выходили вновь прибывшие. Почти исключительно мужчины. Среди них три-четыре дамы. В дальнем конце зала помещался буфет. Лакеи в ливреях подносили гостям освежительные напитки. Ян отошёл от докторши, которую тотчас же окружили молодые люди. Ян отыскал Фальмерайера, подошёл к нему и поздоровался.
– Ну, доктор, – спросил он его, – получили ли вы мой чек?
– Благодарю, – усмехнулся врач, – сто тысяч! Но я их не заслужил. Вы оплатили моё неслыханное счастье, но не моё искусство. Уважаемая коллега Рейтлингер с сегодняшнего дня – сияющее солнце на небе науки, а я, в лучшем случае, её Луна. Однако я придаю моей работе так же мало значения, как и простейшей операции слепой кишки. Если я буду иметь ещё тысячу подобных случаев, все они окончатся скверно. Таково и сегодня моё глубочайшее убеждение. Такая цепь счастливых случайностей не может сложиться снова.
– А что с Иво? – спросил Ян.
– Иво? – сказал врач. – Вы не знаете? Он умер. Жаль, я бы охотно продемонстрировал его сегодня. Выздоровление шло очень хорошо. Мои искусственные органы, казалось, прекрасно исполняли свою роль, хотя, конечно, и не доставляли эстетического удовольствия. Я оставил здесь при нем молодого Прайндля, когда сам должен был уехать. Он взял его сначала в Бармштедскую больницу, а когда Иво можно было уже перевозить, отвёз его ко мне в Бриксен. Я делал все возможное, но парень решительно не хотел поправляться. Никогда в жизни я не видел больного с таким отсутствием воли к выздоровлению. Это был не саботаж, а пассивное сопротивление. Я выписал его танцовщицу, надеясь на её влияние. Она приехала тотчас же, но Иво не захотел её видеть. Он прятался за спиной сестёр. У нас в больнице сестры-монашки, а вы знаете, что в больничном распорядке орденские дамы влиятельнее врачей. Ифигению не допустили, она должна была уехать. Просила кланяться. Она теперь танцует в Вене у Ронахера. Я долго говорил с Иво. Все испробовал. Ничего нельзя было поделать. Он уже больше не плакал, а раньше у него не просыхали глаза. Теперь он разыгрывал покорного стоика, героя из рода мучеников. Он постоянно жаловался на бессонницу и боли. Я убеждён, что он совершенно не страдал. Он собирал даваемый ему веронал. После его смерти я нашёл в его ночном столике большие запасы. Когда я к концу недели уехал, он очень недурно проводил время. Бегал на лыжах по горам. В его коридоре прислуживала сестра, отличавшаяся особой бестолковостью. Короче, в одно утро он не проснулся. Когда я приехал, он уже был давно без дыхания.
Доктор остановился, взглянул на ворота, куда въезжали двое господ.
– Черт возьми! – воскликнул он. – Этого Рейтлингер могла бы и не приглашать!