– Ещё одно, дядюшка! Если ты это сделаешь…
Но тайный советник прервал его: «Не знаю, сделаю ли!»
– — Хорошо, – ответил студент. – Я ведь больше не спрашиваю. Только в случае если ты это сделаешь – ты должен мне кое-что обещать.
– Что именно? – спросил профессор.
Тот ответил: «Не приглашай княгиню в качестве зрительницы».
– Почему? – спросил тайный советник. И Фрэнк Браун ответил мягко, но серьезно и строго: «Потому что – потому что дело это – слишком – серьезно».
Он ушел.
Он вышел из дому и пошел к воротам, лакей отворил ему и, громыхая замком, запер за ним. Фрэнк Браун вышел на дорогу. Остановился перед изображением святого и пытливым взглядом посмотрел на него.
– О дорогой мой святой, – сказал он. – Тебе приносят цветы, льют свежее масло в лампаду. Но не этот дом заботится о тебе. Здесь тебя ценят разве только как археологическую древность. Хорошо ещё, что народ чтит твою силу. Ах, милый святой, тебе легко охранять деревню от наводнения – раз она в трех четвертях часа от Рейна. И особенно теперь, когда Рейн так успокоился и струится меж каменных стен. Но попробуй же, о старый Непомук, охранить этот дом от потока, который нахлынет на него и разрушит. Я люблю тебя, милый святой, потому что ты покровитель моей матери. Её зовут Иоганной Непомуценой, у неё есть ещё имя – Губертина, в знак того, чтобы её не могла искусать бешеная собака. Ты помнишь ещё, как родилась она в этом доме в день, посвященный тебе? Поэтому-то она и носит твое имя – Иоганна Непомуцена! И потому, что я люблю тебя, милый святой, и ради неё я хочу тебя предостеречь. Там внутри сегодня ночью поселился святой – в сущности говоря, полная противоположность святому. Маленький человечек не из камня, как ты, и не одетый красиво в длинную мантию, – он деревянный и совершенно голый. Но он так же стар, как и ты, может быть, ещё старше. Говорят, он обладает чудодейственной силой. Так попробуй же, святой Непомук, покажи свою силу! Кто-нибудь из вас должен пасть, ты или тот человечек: пусть же решится, кто из вас будет господином над домом тен-Бринкенов. Покажи же, милый святой, на что ты способен.
Фрэнк Браун снял шляпу и перекрестился. Потом тихо, сухо рассмеялся и быстро зашагал по дороге. Вышел в поле и полной грудью стал вдыхать свежий ночной воздух. Дойдя до города, он пошел по улицам под цветущими каштанами и здесь замедлил шаг. Он шел задумавшись, слегка напевая про себя.
Но вдруг остановился. С минуту поколебался. Потом повернулся. Быстро свернул налево. Опять остановился и оглянулся по сторонам. Потом быстро взобрался на низкую стену и спрыгнул на другую сторону. Побежал по тихому саду к большой красной вилле. Там остановился и взглянул вверх. Его резкий короткий свист прорезал ночную тишину, два-три раза, быстро, один за другим.
Где-то залаяла собака. Но вверху тихо распахнулось окошко, и в белом ночном одеянии показалась белокурая женщина. Её голос прошептал в темноте: «Это ты?»
Он ответил: «Да, да!» Она скользнула в комнату, но тотчас же снова вернулась. Взяла носовой платок, что-то завернула в него и бросила вниз.
– Вот, мой дорогой, тебе ключ! Но будь потише, как можно потише, чтобы не проснулись родители!
Фрэнк Браун взял ключ и поднялся по маленькой мраморной лестнице, открыл дверь и вошёл в комнату.
Глава 4. Которая рассказывает, как они нашли мать Альрауне
Фрэнк Браун сидел на гауптвахте. Наверху в Эренбрейтштейне. Сидел уже около двух месяцев и должен был сидеть ещё три. Все лишь за то, что он выстрелил в воздух, так же как и его противник.
Сидел он наверху у колодца, с которого раскрывался далёкий вид на Рейн. Он болтал ногами, смотрел вдаль и зевал. То же самое делали и трое товарищей, сидевших вместе с ним.
Никто не говорил ни слова.
На них были жёлтые куртки, купленные у солдат. Денщики намалевали на их спинах огромные черные цифры, означавшие No камер. Тут сидели сейчас второй, четырнадцатый и шестой.
У Фрэнка Брауна был No 7.
На скалу к колодцу поднялась группа иностранцев, англичан и англичанок, в сопровождении сержанта гауптвахты. Он показал им несчастных арестантов с огромными цифрами, – которые сидели с таким печальным видом. В иностранцах зашевелилось чувство жалости, с ахами и охами они стали расспрашивать сержанта, нельзя ли дать что-нибудь несчастным. Это строго запрещено. Но в своем великодушии он повернулся и стал показывать туристам окрестности. Вот Кобленц, сказал он, а позади него Нейштадт. А там внизу у Рейна…
Между тем подошли дамы. Несчастные арестанты заложили руки за спину, держа их как раз под номерами. В протянутые ладони тотчас же посыпались золотые монеты, папиросы и табак. Нередко попадались и визитные карточки с адресами.
Игру выдумал Фрэнк Браун и к общему удовольствию ввёл её здесь.
– В сущности, это довольно-таки унизительно, – заметил No 14, ротмистр барон Флехтгейм.
– Ты идиот, – ответил Фрэнк Браун, – унизительно только то, что мы считаем себя такими аристократами, что отдаём все унтер-офицерам и ничего не оставляем себе. Если бы хоть по крайней мере эти проклятые английские папиросы не так пахли духами. – Он посмотрел на добычу. – Ага! Опять соверен. Сержант будет рад. Бог мой, мне бы и самому он пригодился!
– Сколько ты вчера проиграл? – спросил No 3.
Фрэнк Браун засмеялся: «Ах – всю свою вчерашнюю получку. И ещё вдобавок подписал векселей на несколько сотен, Черт бы побрал эту игру!»
No 6 был юным поручиком, почти мальчиком, кровь с молоком. Он вздохнул глубоко: «Я тоже продулся».
– Ну а, по-твоему, мы не проигрались? – огрызнулся на него No 14.-И только подумать, что бродяги кутят теперь на наши деньги в Париже. Сколько, по-твоему, они там пробудут?
Доктор Клаверьян, морской врач, арестант No 12, заметил:
– По-моему, дня три. Дольше они не смогут остаться, а то отсутствие их будет замечено. Да и на более долгое время не хватило бы денег».
Те трое были-No 4, No 5 и No 12. В последнюю ночь они много выиграли и тотчас же рано утром спустились вниз, стараясь не опоздать к парижскому поезду. Они отправились – немного развлечься, как это называлось в крепости.
– Что же мы предпримем сегодня? – спросил No 14.
– Напряги хоть раз свои пустые мозги, – сказал Фрэнк Браун ротмистру. Он спрыгнул со стены и пошел через казарменный двор в офицерский сад. Он был в дурном настроении и громко что-то насвистывал. Не из-за проигрыша – он проигрывал уже не в первый раз и это его мало трогало. Но жалкое пребывание здесь, невыносимое безделье!
Правда, крепостные правила были довольно свободны, и, во всяком случае, не существовало ни одного, которое бы оскорбляло хоть как-нибудь господ арестантов. У них было свое собственное собрание, в котором стоял рояль и большой гармониум; они получали десятка два газет. У каждого свой денщик. Камеры просторные, чуть ли не залы; они платили за них государству по пфеннигу в день. Обеды они брали из лучшей гостиницы города и держали обильный винный погреб. Было только одно неудобство: нельзя запирать свою камеру изнутри. Это единственный пункт, к которому комендант крепости относился невероятно строго. С тех пор как в крепости произошло самоубийство, каждая попытка приделать изнутри камеры задвижку или крючок подавлялась немедленно.
– Что за дураки они все! – подумал Фрэнк Браун. – Точно не может человек покончить с собою без всяких засовов! Это неудобство мучило его, отравляло радость существования. Быть в крепости одному было совершенно немыслимо. Он привязывал дверь верёвками и цепочками, ставил перед нею кровать и другую мебель, но ничего не помогало: после продолжительной борьбы все разрушалось и разбивалось вдребезги товарищи торжествующе врывались в его камеру.
О, эти товарищи! Каждый из них был превосходнейшим и симпатичнейшим малым. С каждым из них можно без скуки поболтать наедине полчаса. Но вместе они были невыносимы, они пели, пили, играли по целым дням и ночам в карты. А кое-когда принимали у себя женщин, которых приводили услужливые денщики. Или предпринимали продолжительные экскурсии – вот и все геройские подвиги! Ни о чем другом они никогда и не говорили. Те, что сидели в крепости дольше других, были ещё хуже. Они совсем погибали в этом бесконечном безделье. Доктор Бюрмеллер, застреливший своего шурина и сидевший здесь уже целых два года, и его сосед, драгунский лейтенант граф фон Валендар, на полгода больше наслаждавшийся прекрасным воздухом крепости.
А те, что поступали сюда вновь, уже через неделю уподоблялись другим. Кто был самым грубым и необузданным, тот пользовался наибольшим почетом. Почетом пользовался и Фрэнк Браун. На второй же день он запер рояль, потому что не захотел больше слушать несносной «Весенней песни» ротмистра. Забрал ключ и бросил потом с крепостного вала. Он привез сюда и ящики с пистолетами и часто подолгу стрелял. Что же касается выпивки и ругательств, то он мог соперничать с кем угодно.
А ведь он, собственно, радовался этим летним месяцам в крепости. Он привез с собою целую кипу книг, новые перья и массу бумаги. Он думал, что сумеет здесь работать. Радовался заранее вынужденному одиночеству. Но за все время он не раскрыл ни одной книги, не написал даже письма. Он сразу втянулся в дикий, ребяческий хаос, который, однако, был противен ему, но из которого он не мог ни за что вырваться; он ненавидел своих товарищей, любого из них…
В саду появился денщик и откозырял:
– Господин доктор, письмо.
Письмо в воскресенье? Он взял его из рук солдата. Письмо было адресовано ему домой и оттуда переслано сюда. Он узнал тонкий почерк своего дяди. От него? Что ему вдруг понадобилось? Он помахал письмом в воздухе, – ах, ему захотелось отправить его обратно. Что ему за дело до старого профессора?! Да, это было последнее, что он от него видел с тех пор, как приехал вместе с ним в Лендених, после того торжества у Гонтрамов. С тех пор, как он старался убедить его создать Альрауне, с тех пор – прошло больше двух лет.
О, как давно это было! Он перешел в другой университет, сдал все экзамены. А теперь сидел в этой лотарингской дыре-в качестве референдария. Работал ли он? Нет, он продолжал жизнь, которую вёл студентом. Его любили женщины и все те, которым нравилась свободная жизнь и дикие нравы. Начальство относилось к нему неодобрительно. Правда, он работал иногда, но работу его начальство всегда называло ерундой. Как только появлялась возможность, он уезжал, отправлялся в Париж. Был больше у себя дома на Butte Sacree, чем в суде. Но, в сущности, он не знал, чем все это кончится. Несомненно только одно: никогда не выйдет из него юриста, адвоката, судьи, даже чиновника. Но что же ему предпринять? Он жил изо дня в день, делал новые и новые долги. Он все ещё держал в руках письмо: хотел открыть, но в то же время его тянуло что-то вернуть письмо нераспечатанным.
Это был бы известного рода ответ, – хотя и запоздалый, – на другое письмо, которое написал ему дядя два года назад вскоре после той ночи. С пятью другими студентами он в полночь проезжал через деревню, возвращаясь с пикника. Вдруг ему пришла в голову мысль пригласить их в дом тен-Бринкена. Они оборвали звонок, громко кричали и неистово ломились в железные ворота. Поднялся такой адский шум, что сбежалась вся деревня. Тайный советник был в отъезде, но лакей впустил их по приказанию племянника. Они отвели лошадей в конюшню. Фрэнк Браун велел разбудить прислугу, приготовить ужин и сам отправился за винами в дядюшкин погреб.
Они пировали, пили и пели, буйствовали в доме и в саду, шумели и ломали все, что только попадалось под руку. Только рано утром уехали они с тем же криком и шумом, повиснув на своих лошадях, точно дикие ковбои, и некоторые – словно мешки с мукой. Молодые люди вели себя, как свиньи, доложил Алоиз тайному советнику.
Тем не менее другое рассердило профессора, – про это он ни слова не сказал бы. Но на буфете лежали яблоки, свежие груши и персики из его оранжерей. Редкие плоды, взращённые с невероятными трудностями. Первые плоды новых деревьев, – они лежали там в вате на золотых тарелках и созревали. Но студенты не сочли нужным считаться со стараниями профессора и беспощадно набросились на добычу. Одни откусывали по кусочку, но, убедившись, что те ещё не поспели, кидали их на пол.
Профессор написал племяннику недовольное письмо и просил его не переступать больше порога его дома. Фрэнк Браун был глубоко оскорблён, проступок казался ему пустою безделицей. Ох, если бы письмо, которое он сейчас держал в руке, пришло туда, куда оно адресовано, в Мец или даже на Монмартр, – ни минуты не колеблясь, отослал бы его обратно нераспечатанным.
Но здесь – здесь, в этой невыносимой скуке?
Он решился.