– А по микробу? – спрашивала я.
– Тоже нельзя. В этом вся штука.
Он путался и стеснялся, он вообще стеснялся по любому поводу, милый мой папочка, не было на свете его лучше. Я всегда знала, когда у него начинается смущенное смятение, с самого детства. Я очень любила его в эти минуты и инстинктивно (так я понимаю сейчас) переводила на другое. Или просила мороженое, или пописать. Он так всхлопатывался, как будто его застали за чем-то неприличным, а его всего ничего – застали в смущении, неумении объяснить, робости сказать не то. Господи, куда же они делись, такие люди? Сейчас у каждого сто слов под языком – и все дурацкие.
Так вот о Таньке. Там, у шведской стенки, на которую она не хотела лезть, я почувствовала (еще не поняла), что никакая она не тупица, что у нее, как у микроба, своя жизнь, свое время, свои понятия, а все остальное для нее случайно, могла быть шведская стенка, а могла быть мебельная. И я к ней прилипла по принципу противоположности. Мы с ней просидели на одной парте последние годы школы. Она списывала у меня все, а потом старательно вносила несколько ошибок (у меня их сроду не было), чтобы не смущать учителей своим знанием, не менять имидж, как сказали бы сегодня.
Она собиралась после школы идти работать в кондитерский отдел. Сластеной она не была, а выбор объяснила так.
– Единственное место в магазине, где не будут вонять руки.
Как глупо я рассказывала ей про античную литературу, которую начала читать в девятом классе. Она слушала вполуха, иногда неожиданно перебивая.
– В Древней Греции были одни гомики. От них и пошла эта зараза.
Я терялась: откуда она это может знать?
– Нам не все говорят, – говорила Танька. – Нам в школе морочат голову высоким. Жизнь и история чаще всего маленького роста.
Ах, Танька, Танька! Как же ты была права.
Танька подшивала мне свадебное платье, оно же бывшее выпускное, и кто-то сказал, что это не очень хорошая примета – подшивать. Она перекусила нитку и ответила, что нехорошо, если бы у нее был интерес к жениху, а у нее ничего подобного, она уже беременна на седьмом месяце от другого. И тут только я поняла, отчего у нее как-то расплющилось лицо и расквасились губы, но ведь она не была замужем? Какой ужас! Значит, она еще в школе была с пузом?!
Моя хиленькая, на двадцать персон свадьба в родительском доме, с холодцом, оливье и маминым некрасивым и жирным капустным пирогом вся прошла в мыслях о Таньке. Я целовалась под «горько» и думала: «Бедная Танька!» Я получала чайные сервизы и постельные наборы и думала то же. Причем, я не удивлялась, что не знаю, с кем у нее случился грех, что она не поделилась со мной своим горем (?!), тогда как я прибежала к ней как оглашенная, когда Мишка стал со мной целоваться не просто так.
– Ну, на тебе за это конфетку, – сказала Танька, протягивая трюфельку, – девочка вышла из страниц…
– Каких страниц? – не поняла я.
– Тех самых, – ответила, – которые в обложках. Пора, девка, давно пора.
Почему «девка»? У меня имя есть, и мы подруги… Сказывается мир торговли, просторечие, деревенщина.
И больше ни слова, даже не виделись толком, пока не случилась свадьба. И, конечно, я ее позвала, и, конечно, я зацепилась за гвоздь – и пополз низ подола, и она взяла нитку и, сев на пол, подшивала мне подол. Мама почему-то старательно выдавливала слезы, папа был смущенно-растерянно печален, бабушка, в чей тленный квартирный дух нам предстояло ехать, после модного тогда торта «Птичье молоко» рассказывала про свою свадьбу в тридцать седьмом году, которая была вынесена во двор, потому как не было комнаты, где бы можно было поставить стол. Поэтому к доминошному столу приставили нормальные, и было очень весело. Бабушка переходила от одного к другому и в одних и тех же словах повторяла это, пока мама резко не усадила ее возле себя и почти насильно засунула ей в рот кусок сервелата. Я подошла к Таньке. Она сидела далеко от меня, не хотела выходить из-за стола, но ради невесты вышла.
Она сказала мне до того, как я приготовилась раскрыть рот.
– Не приставай. Кто он, все равно не скажу. Он женат, но порядочный. Купит мне квартиру и будет помогать. Родителей это устраивает, ты же знаешь нашу перенаселенку. Отец предупредил, что если не сдержит слово, отрежет ему яйца. – Танька засмеялась. – Так что у меня все о'кейчик, и не смотри на меня жалобно. Вот перееду, позову на новоселье.
Но потом она исчезла, как и не было. Ни новоселья, ни крестин. Значит, никакой подругой по большому счету Танька не была, ну и не надо, мне и без нее хорошо. Правда, было хорошо. Еще были очень романтические отношения с Мишкой, очень интересно было учиться. Оглянуться не успела – уже третий курс кончаю. Это как раз девяносто первый, танки в городе, «Лебединое озеро» в телевизоре, и Ельцин такой молодой, и юный Гайдар впереди.
Такое сексуальное время, а я – оказывается – фригидна. И я читаю нужные книжки, их почему-то навалом, как нарыв прорвало, жратвы нет – пустые полки во всех магазинах, но жажда оргазма удовлетворяется книжным словом сполна. Так что же в человеке все-таки первично? Все всполошенные, у всех блестят глаза.
– Что угодно – конец света, потоп, но что мне придется дожить до краха советской власти – об этом я и думать не могла. – Это мама в слезах.
Нам же с папой все нравится. Мишка настроен скептически. «Смотря кто возьмет верх». Мама же в трансе. Она ходит на тусовки коммунистов, они готовятся к борьбе и победе типа «за ценой не постоим».
– Сколько же можно не считать цену? – урезонивает ее папа. – Ваша цена – это ведь человек, жизнь. Она ведь не повторится. Как же не жалко!
– Не вздумай забеременеть! – Это мне мама. – Не известно, куда идем.
А мне как раз хочется. Мне кто-то сказал, что роды лечат фригидность. Ребеночек, идя на свет, как бы растворяет у женщины всю ее зажатость и даже, можно сказать, девственность. Плева – это такая чепуха в широкой проблеме девственности. Я почему-то в это верю, а вокруг идет такой всемирный трах, такое освобождение, выбрасывание в окна принципов и постулатов типа: «Умри, но не дай», «Любовь с хорошей песней схожа» и др. и пр. – все заголяются, все дают. Я, конечно, в стороне, так как замужем, и мне не надо уже лезть на баррикады для освобождения от девичества, другим же просто отрывают руки и ноги – так тащат любить.
– Дура, – говорит мне Мишка, – только увидела! Да секс – первый революционер, это он прокричал «ура», еще лет десять-пятнадцать как, все давно спят вповалку, и начал это комсомол, знаешь, какое совокупление было в ЦК ВЛКСМ и их гостинице «Юность». Но было правило не сбрасывать одеяло. Все было под ним. А сейчас сбросили.
Почему же я этого ничего не видела? Слепая? Глупая?
Ну, были у нас в школе случаи позора. Девочка в восьмом классе забеременела. Выгнали в два счета, и где она и что с ней? Знала я в нашем доме гулящую, она всегда ходила слегка под балдой и летом визжала во дворе, когда ее «рвали на куски» – выражение мамы. Но наутро она была целенькая, как огурчик, веселая, с косящими от кайфа глазами. Но она была одна!
Главное – всеобщая доступность и дозволенность – меня не коснулись совсем. «Меня не рвали на куски», ко мне не приставали с гнусными предложениями, не пытались познакомиться. Видимо, моя фригидность была написана на моем лице большими и квадратными (для плохо читающих) буквами. И во мне росли такая преданность Мишке, такое обожание, что он меня взял и спит со мной, равнодушной коровой. Я ослепла на два глаза в своей какой-то бабьей признательности до степени полной идиотки. Тут-то все и случилось.
* * *
Я как ни в чем не бывало прихожу домой, а в доме нашем пахнет воровством. Никакого переносного смысла, а в самом буквальном. Пустая вешалка, нет видюшника, нет любимого желтого батика с коноплей, кальяном и маковой головкой. Когда мы его покупали с Мишкой возле художественного салона, никакого подтекста (хотя какой подтекст, все в открытую) не увидели. Просто пленил рыжий цвет с капелькой красноты, как подтеком крови, и крошкой черноты на маковом хвостике. А главное – продавал, видимо, наркоман, почти даром, у него тряслись руки, и ему нужна была доза незамедлительно. Грешный батик хорошо украсил наш скромный быт. Ядовитая травка так распахнулась вся наружу, что не удержаться и плюхнуться на нее слабеющей от красоты мошке-человеку – было самое то.
Мои вещи остались на месте. Из серванта взяли набор для виски, который был подарен на свадьбу, но которым (одним стаканом) пользовался только Мишка, когда в доме оказывалось виски. Мне виски не нравилось, я пила вермут с соком из большой чайной кружки, что была на все про все.
Я, видя все это, очень расстроилась за Мишку. Черт с ним, с воровством, но пострадал-то он один. Хоть бы для приличия сволочь взяла какую-никакую мою побрякушку. Хотя это глупость – у меня ничего стоящего сроду не было, сплошная металло-стеклянная галантерея. Я пошла к телефону, чтоб упредить и успокоить мужа и пообещать, что мы все наверстаем. Разве что батик… Его до слез жалко. Я пошла к телефону звонить Мишке, чтоб он избежал шока, придя домой. Он тоже любил батик, уже не говорю о сервизе для виски. Прямо в кружочек набора цифр был вложен в четырежды сложенный листок. И я подумала? «Мишка уже был дома, все видел и упреждает, успокаивает меня. Подумаешь, батик! Подумаешь, стакан! Да не бери ты в голову!».
И я почти благодарно за его заботу обо мне разворачиваю листок. Я отсталая. Меня не доносили как минимум десять минут внутриутробной жизни.
Вот что было написано на листке.
«Инга! Я слинял. Думаю, что тебя это не должно удивить. Все у нас с тобой тухло, тухло и стухло. Я ушел к женщине, с которой у меня связь уже два года. Ей надо было развязать отношения с мужем и закрепить за собой квартиру, дабы я мог уйти красиво, не требуя раздела и прочее. Она взяла на себя трудное, поэтому ухожу легко, ибо ничем тебя не ущемляю, я взял только то, что мне дорого как память. Ты хороший человек, подруга, и я желаю тебе всего самого лучшего. Я же всегда буду любить и уважать тебя как друга, надеюсь, и ты тоже.
Михаил».
Я смотрю на квадрат обоев, где висел батик. Он ярок, потому что не выцвел. Если его взять в рамку, получится сюр-картина из прямых полосок бежевого и желтого цветов, которую можно так назвать: «Бежевое и желтое не пересекаются». Где я была эти последние два года? Уезжала в экспедицию в поисках забытой русской речи? Лежала в тяжелом анабиозе? Проводила перепись населения на Таймыре? Я была тут все эти два года, пока мой муж окучивал другую женщину. И я не унюхала это, моя знаменитая подкорка лежала-полеживала, не выполняя своих прямых функций.
Автоматически я нашла бобину со старыми записями, оторвала метра три пленки и сделала-таки рамку вокруг невыцветших обоев. Место перестало быть пустым, полоски на обоях внутри пленки как бы напружинились, обозначились. «Ну что, – подумала я, – в середину можно прикнопить Мишкину цидулу», я бы так и поступила, но изнутри подымалась выше дома, выше крыши мысль, что меня бросили, что меня сделали, как говорят теперь молодые, что мне предстоит объяснять что-то родителям (какой ужас!), знакомым, хорошо, что мы с ним хоть в разных сферах жизни. Я кончаю свою журналистику, он уже окончил свою Менделеевку и ушел в промышленную фармакологию. Интересно, его баба там тоже шьется или он нашел ее в метро? Сел как-то в поезд, а рядом она, такая вся сразу родная и теплая, что так бы с ней ехать и ехать… Ехать и ехать. Что он и сделал.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: