В общем, пока мама гостила в Москве у дочери на Сретенке, роман, возникший на рыбьем фронте, развернулся во всю мочь, и владелец квартиры с окнами на известную скульптуру сделал предложение разведенной провинциалочке. Потому как взыграли в нем все нерастраченные соки жизни, и не было большего счастья, чем тискаться в крохотке подвала, пока не было Олечки. Конечно, естественно спросить, а почему бы не тискаться на просторной площади с окнами на монумент? Но именно тут, в запрете и неудобстве, вспоминалась общая бедность и теснота молодости. И хотелось ощутить ее до сердечной боли, чтоб в другом месте снять ветхую одежку и потянуться всласть новым освобожденным телом. Квартира невесте была предъявлена, в ней пристойно попили чай, но руки не распускали. Мало ли чудного на свете, а русский человек по части чуди стоит первый, и нет ему равных.
Мама уехала, чтоб уволиться с работы учительницы младших классов, продать какое ни есть барахлишко: они с мачо подали заявление в загс, и времени у нее было на все про все месяц.
Она уже купила билет в Москву за десять дней, как положено, и умерла во сне. У нее разорвалось сердце. Известно: скрипучие больные – люди практически вечные, а те, кто без бюллетеней всю жизнь, сгорают как спички. Воистину, боли?, моя болезнь, боли? сильнее, дольше жить буду. В гробу мама лежала хорошенькая, светленькая и улыбалась.
Ольга не могла найти в Москве жениха-мачо, он уехал в командировку в Прибалтику, хотел купить там «Спидолу» и кое-что для молодой жены – трикотаж там, янтарь или украшения для кухни.
Ольга на кладбище потеряла сознание. Она очень хотела тогда умереть, и ей дана была временная смерть, и она там увидела гневно раскрытые глаза мамы и даже успела на нее обидеться за это. Потом обрадовалась, что мама смотрит живыми глазами, но ее уже трясли изо всей силы и совали в нос нашатырь. И она снова увидела, что мама лежит мертвая, закричала, рванулась обратно, но тут же обмякла и уже маму не видела. Тетка была в ответственной командировке и на похороны сестры не поспела.
После университета Ольга чуть больше года учительствовала в Болшево, пока защищал диплом муж. Ей дали комнатенку в деревянном бараке. Но, окончательно замерзнув и будучи беременной да еще и с малым ребенком, она решила вернуться в Р., в мамину комнату. На Курском вокзале она увидела мачо, который бережно вел под руку беременную женщину. Мамин жених был белый как лунь, а жена могла бы сойти и за его дочь.
Кольнуло в сердце: вспомнила, как уезжала мама из Москвы, оставив ей кое-какие вещи. Зачем таскать туда-сюда, если через месяц вернется? Ольга до сих пор носит в мороз кофту толстой вязки. Ее не берет время, только рукава слегка вытянулись. Благодаря ей она долго не покупала зимнее пальто – осеннее с маминой кофтой хорошо грело.
Надюша попросила судно. Ольга наклонилась достать, но та оттолкнула ее рукой и потребовала Ваняточку.
Она пи?сала торжественно, громко, гордая ухаживанием именно мужа: совсем ведь другое дело, чем племянница, у которой определенно не из того места руки растут. Надюша не любила дочку сестры и покойную сестру не любила тоже – никчемные женщины, ничего не добились в жизни, достойного места не заняли. Тёхи! Особенно эта, с отвислым задом. Подрабатывает корректоршей в каком-то никому не нужном издательстве, исправляет чужие ошибки. Иногда сама напишет незнамо что, то про ударения в словах, то про то, откуда они пошли, все эти слова. Оно тебе нужно?
Однажды Ванятка пристал к Ольге с неразрешимым вопросом: надо ли убить человека еще до того, как он захочет предать родину? Так сказать, освободить его смертью от греха? Какое твое мнение, где лежит правда-истина? Та аж задохнулась. Сказала, что предательство родины тьфу по сравнению с убийством. Родина – место рождения. И сколько тысяч людей меняют его, считай, каждый день. А если родина – камера, то сбежать из нее – святое дело. Убить же… Это она даже понять не может. И слушать не хочет, что есть какие-то родины, медом намазанные, на которые надо молиться. Нет заколдованных царств и родин. Человек имеет право выбора севера и юга, океана и горы. Как вам не стыдно, дядя Ваня, производить такие сравнения. Тогда-то и наступило второе за ольгину жизнь долгое необщение с теткой. И опять из-за нее. В первый раз не послушалась и уехала в Москву. Ну и что? Хорошо тебе было? Вернулась, как побитая собака. И тут. Чего стоило принять позицию дядьки? Просто бы кивнула и все тут. Так нет же! Вот так, жили в одном городе, на соседних улицах и в упор не хотели видеть друг друга. Замирились на болезни Надюрки. Ольга пошла, потому что о болезни написали в газете. Ванятка встал в дверях.
– Пошел ты к черту! – сказала Ольга. – Патриот хренов.
И Ванятка покорно сделал шаг в сторону. Он был как бы польщен. Все-таки патриот бесспорно. А хренов – хорошее слово. У него командир был Хренов. Не человек – зверь по уму и правилам жизни. Едва не убил одного дурачка, который простодушно предложил поменять фамилию. «Мои предки, – орал командир, – из петровских Хренов, мы специалисты по лошадям первые в мире. Хреновым был и буду на веки вечные». Ну, скажите, причем тут Ванятка, если другой человек был Хренов? Но для Ванятки командир был пусть не самое большое, но все-таки какое никакое светило.
Надюрка слышала все из комнаты, и не будь лежачей, встала бы рядом во фрунт с Ваняткой и непременно отомстила бы за него. И могло так случиться, что Ольга не пришла бы больше ни разу, не закатись у тетки глаза – пришлось срочно вызывать «скорую». Уколов пять сделали, оживела тетка. И Ольга сказала себе: «Смерть ходит так близко, что, если приглядеться, увидишь ее в лицо». Нельзя бросать даже такую, как у нее, родню в последнюю минуту.
И она стала ходить к тетке через день.
Оклемавшись, тетка поняла мысли Ольги. Пожалела ее племянница. Ну, ничего, как-нибудь со временем она ей покажет, как та профукала свою жизнь, а не училась у нее, единственной, у кого можно и нужно было учиться.
Надо было бы этой дуре после университета сосредоточиться на школе. Сначала стать завучем, потом – директором, глядишь, доросла бы до районо. Тогда, лет шесть тому, она бы ей помогла, слов нет. Но дура была неэнергичная, беспартийная, муж такой же олух. Чтоб идти вверх, вверх – этого им не дано. Ольга в мать, мещанка и обывательница. И дочки будут в нее. Это она одна в семье прорубила окно на высокий этаж жизни. И не случись горя, не приди этот недоумок со Ставрополья, она бы еще с десяток лет, до своих восьмидесяти доработала бы. Тогда ценили и уважали опыт, знания, квалификацию. Усилием воли Надюша останавливает поток гнева, который идет точнехонько из печени: там возникает изменение, и с легкой тошнотой вверх поднимается злость. Ей это не нужно. У нее больное сердце. Она будет думать о хорошем. О Ваняточке. О том, что он сейчас на синей досточке сечет тонюсенько, как кружево, капустку, а потом за пять минут до конца варки нежно положит ее в борщ, прижав деревянной ложкой, а следом кинет уже готовый растолченный в ступочке кусочек полежавшего на верхней полке сальца с зубочком чесночка, и по квартире пойдет дух настоящего борща, а не того, который показывают по телевизору. Это ж надо! Умники! Кладут капусту раньше картошки и выжаривают томатную пасту до черноты на сковородке, а свеклу варят целиком, чтоб потом вынуть и выбросить. Разве они когда слышали про сало, пожелтевшее на полке, сало, получившее в старении мудрость и запах, который так и просится соединиться с чесноком. Тем, кто знает, что такое дух борща, это известно точно. А Ваняточка – мастер.
Конечно, есть одно «но». Процесс варения сопровождается выпиванием поллитры. Надюша делает вид, что не знает этого. Каждая закладка в кастрюлю, каждая чистка там или рубка начинаются после глубокого выдоха Ваняточки, когда, открыв освобожденный от протеза рот, он заливает в себя «меру», стограммовую стопку. Пять закладок – и нету поллитры. Но он обязательно откроет новую, так сказать, легализованную бутылку, чтоб выпить одну рюмку за общим обедом за ее здоровье. Ничего, ничего! Она встанет. Она победит ямочку, что трепещет в горле. Вот откуда оно взялось, ни с того ни с сего, это подергивание, тик в ямочке?
– Поешь с нами борщика? – больным притворным голосом спрашивает Надюша.
– Нет, спасибо, – говорит Ольга. – Я сыта и не могу по времени.
Она голодная как собака. Но знает, что с дядькой надо будет выпить. И не отделаешься пригублением или полрюмкой, умордует, но без стакана водки мало кого выпустит. Она научилась убегать. В эту маленькую паузу достижения нужной хрусткости капустки надо спрыгивать с парохода. От кастрюли он не отойдет. Это свято. И она влезает в сапоги – отекли сидючи ноги – и уже тянется к двери, когда слышит голос тетки.
– Вернись на минутку. Можешь не снимать сапоги.
Ольга останавливается в дверях.
– Пришли мне свою Катьку. Она мне очень нужна.
Зачем ей Катя? Ольга задает себе этот вопрос уже в лифте. От запаха борща слегка кружится голова. Когда она ела в последний раз? Вчера днем. Тарелку пустого супа в школе. А ужин девчонки съели. Смотрели сериал и не заметили – доскребли до дна кастрюльку. Ну, и на здоровье. Такой возраст. Кате девятнадцать, Люське почти пятнадцать.
Так зачем тетке Катя?
Бездетная, Надюша отрицает у людей материнский инстинкт как таковой. Инстинкты – это у кошек и собак. У людей разум и цель. Это она выговаривала Ольге, когда та забеременела Катькой на первом курсе. Потом ругала уже за Люську: рожают без ума в тесноту, какое жилищное строительство поспеет за кроличьей бабьей прытью? Ольга тогда только-только получила квартиру трамвайчиком, мамин дом сносили, и тут же – ругалась тетка – спасибо тебе, родина, новым животом.
Так всегда: приходишь как человек, уходишь как оплеванная. Ольга действительно поправилась за последнее время! Но кто бы говорил! Надюша последние лет пятнадцать меньше восьмидесяти пяти не весила, ей специально шили длинные пиджаки, чтоб скрыть срединность тела. И тетка гордилась своим весом, своей статью. Какие там комплексы, о них слыхом не слыхивали. Большой женщине – большой вес. А Ольга супротив тетки – женщина незначительная, даже весьма, в раскладе жизни. Ей вес не положен. Но Ольга мучается из-за лишних кэгэ. Юбка на ней бездарная, купленная на углу: шла какая-то дешевая распродажа – всё за сто. Не удержалась, купила – мягкая, как одеяло, шерстяная юбка с защипами внизу. Но полнит, конечно, сама ткань почти в палец толщиной. Ольге больно от слов тетки, но и сказать нечего. Полнота-то не наследственная. Мама была старше ее, когда умерла, но юбки ее Ольге не сгодились – их пришлось расшивать. Все пошло не так после рождения Люськи. Девочка была крупная, роды тяжелые, пузо растянулось, а гнуться, зацепив ноги за батарею, как она делала после Катьки, ей запретили врачи. Однажды потеряла сознание, наклонившись вниз, началась рвота, кровь из носа. Признали скоротечную гипертонию, от которой, мол, не все выживают. А ей тогда было все равно. И плачущая Люська, и помертвевшая Катька, и перепуганный муж. Все было все равно, все. Ей никого не было жалко. Хотелось, чтобы все ушли или уйти самой
Спасение от неизбежного – вещь и неизученная, и мистическая. Ночью в больнице она оставалась без пригляда, потому что острой больной не была, лежала себе тихо, с закрытыми глазами, чуть повернув голову к окну. Если протянуть руку, можно было тронуть подоконник, но зачем?
В ту ночь было так же. И как-то не так. В комнату вошел тонкий, чуть сыроватый дух. Войдя словно даже смущенно, дух густел, она открыла рот и стала его глотать – необыкновенный свежий, когда-то вроде знакомый запах. Ей вдруг стало так интересно, что рука легла на подоконник, и она подтянулась на подушке. Ничего прекраснее в жизни не было. Вдыхать всем существом это. Тело впитывало чудо, пальцы отбивали на подоконнике нечто, что могло бы соответствовать запаху, но, омертвевшие, были бездарны и неуклюжи. Она хотела их остановить, но они продолжали шевелиться, и тут заметила, что и пальцы ног чего-то хотят, потому как сдвинулось одеяло. И совсем невероятное – Ольга почувствовала свою кровь: горячая, живая, как бы задышала для жизни, а не прислушивалась к ее умиранию.
Дальше было уже медицинское чудо: ожившие ноги скинули к чертовой матери одеяло и спустились на пол. Ольга хохотала, как смешно и бестолково искали они по полу тапки, как дети малые. Но через десять минут, а может, через час она уже стояла перед открытым окном, и ветки сирени, отяжеленные расцветшими гроздьями, тянулись к ней в окно. И Ольга вспомнила, как зовут сирень и как она выглядит. В темноте нельзя было узнать, темная она или светлая, но она была щедрая и сильная, если поставила ее на ноги. Утром ее нашли у окна, испугались, что, ослабленная, она могла застудиться. Но Ольга стала по-сумасшедшему поправляться, крепнуть. Лишь с отвислым и дряхлым животом так и не справилась. А последние годы, с двумя работами, с вернувшейся гипертонией, стала совсем плохой. «Теперь делают операции», – говорили ей знакомые. Она узнала, сколько это стоит, и чуть не потеряла сознание. «Да черт с ним! – сказала она себе. – Мне, что ли, замуж выходить? Мне бы девчонок хоть чуть-чуть поставить на ноги». И только тетка, нет-нет, а скажет, что место ей не на венском стуле.
Ну, Бог с ней, с теткой. На больных не обижаются. Сколько ей осталось? Всю жизнь подчиненных в зубах носила, а теперь у нее одна Ольга осталась нижестоящая. Вот зачем ей Катька – неизвестно. Еще не факт, что та к ней пойдет. Нынешние молодые стариков терпеть не могут. Она, как может, вправляет им мозги и в школе, и где придется – учительская привычка. Толку – чуть. Хорошо, если не пошлют, а то ведь в тебя же и ткнут пальцем: сама, мол, уже полный отстой, вот и сторожи прилет смерти к тетке. Так ей сказала младшая дочь Люся.
– Ты что, мама, нанялась стоять на воротах, чтоб мы не кидали им вслед камни? Всем этим старперам, от которых пахнет застоялой мочой?
Дала ей по физиономии, и сама же извинялась. Потому как Люська сказала: «Я лично тебя не трогала. А иметь мнение – мое право. Ни одного старика, чтоб жалеть, не видела. Ну, покажи мне пальцем! Твоих тетю-дядю, что ли? Коммуняки сраные…» Три дня не разговаривали, а потом Ольга первая сказала:
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: