Молоко врачу-невропатологу принесла молодая разрумянившаяся женщина, с веселой улыбкой.
Врач посмотрела на нее и не узнала тетю Марину. Только когда та закрывала за собой дверь, она сообразила, кто это, глядя на ее копеечные тапочки.
– Тетя Марина? Это ты? А? Спасибо, спасибо! Большое спасибо!
И больше ничего не сказала врач-невропатолог. Смотрела на пакеты с молоком и думала.
На приеме у нее сегодня были одни женщины. Собственно, если быть точной, это была одна, Единая Женщина, с повисшими плечами, тусклыми глазами, сбегающими вниз уголками губ. У женщины на пальцах непроходящие рубцы от ручек тяжелой авоськи, лак на ногтях намазан без маникюра, волосы седые у корней… Она плохо спит, эта женщина, она постоянно глухо раздражена, у нее давно, уже много лет, тупо болит голова, временами ей хочется плакать, но ведь – слава богу! – все у нее живы-здоровы! У нее повышенно-пониженное давление и постоянная мечта о пенсии, до которой еще – ого-го! – сколько лет.
Врач-невропатолог сама вполне могла записаться к себе на прием. Она вполне бы соответствовала этой Единой Женщине, и она не понимает, не может понять бездумную радость тети Марины, потому что ни на что бездумное у нее нет ни сил, ни времени, ни образования.
Чему может радоваться эта несчастная тетя Марина? Воистину хорошо быть блаженным. Полунищая ведь, сын больной, а сияет, как майское солнце. Так, что ли, говорят?
Врач-невропатолог много чего подумала в тот день о Марине. Она была неважным врачом, неважным человеком, и у нее была точно соответствующая этому неважная жизнь.
Но разве люди признают справедливым такое соответствие? Поэтому врач сердилась на всех улыбающихся и счастливых, считая их ворами счастья, которое по праву должно принадлежать если не ей, то другим, достойным. Правда, на Единую Женщину, которой была частично и сама, она сердилась тоже, потому что тоже считала ее вором. Ведь она забирала у нее на приеме время, бесконечно нужное ей самой…
В такие вот минуты врач-невропатолог всегда думала о своей соседке по квартире завуче школы Оксане Михайловне. Она думала о том, что эта старая дева никогда не обращалась к ней за помощью, а она всему их дому достает то элениум, то седуксен, то черта лысого. Этой же – никогда. Может, все дело в отсутствии в жизни мужчины? Вот и у тети Марины его нет, а смеется как ребенок. Идея казалась плодотворной, и врачу было интересно ее разрабатывать, ведя машинальный прием.
…А Мишка и Шурка были весьма довольны друг другом. Они говорили обо всем сразу – о школе и новой песне Аллы Пугачевой, о проходном балле в вуз и телепатии. За незначащими словами возникала из прошлого дружба, что родилась за школьным журналом, которым их защищала первая учительница. И каждый из них с нежностью вспомнил синюю узкую юбку учительницы, и широкий свитер с толстыми торчащими нитями, и голос высокий, насмешливо-строгий, их охраняющий:
– Ну куда ты? Ну куда? Видишь, это я стою? Сквозь меня хочешь пробежать? Нельзя, дорогой, нельзя.
Они делились яблоками, они хихикали, даже озоровали, выдергивая нитки из свитера учительницы, но этого никто не знал, даже сама учительница, настолько тихой по сравнению с окружающей средой была их жизнь на школьных переменах. И сейчас это все проявилось, как будто подержали над теплом листок, исписанный симпатическими чернилами.
И Шурка теперь подумала: «Хорошо, что я иду в десятый класс».
И Мишка подумал: «Здорово, что мы с ней сейчас встретились, хоть один человек не будет первого сентября закатывать глаза от удивления». И еще он подумал: «Неужели на самом деле я так изменился?!»
Они шли и смеялись, а навстречу им брела Ира Полякова.
Ира была той самой девочкой, резкого ухудшения которой Шурка ждала с первого класса. Помните слова Шуркиной соседки: «Запомни самую красивую сейчас девчонку и посмотри, какой она станет уродкой!»
Шурка не дождалась этого светлого часа. Потому что Ира Полякова обладала удивительным качеством: она оставалась самой красивой девочкой во все периоды своей жизни. Она была самой хорошенькой девочкой в детском саду, одновременно занимая первое место по красоте в районной детской поликлинике. Она была лучшей первоклассницей города, а посему признанным доставальщиком лотерейных шаров. Но вопреки всему этому Ира оставалась хорошей, доброй, «подельчивой», как говорила ее мама, девочкой, имея в виду, что дочка охотно делилась даже «дефицитом», не считаясь с особенностями его доставания.
Она здоровалась первая со всеми, давала списывать домашние и контрольные работы, была приветлива, добродушна и представляла собой такое редкое сочетание добродетелей, что люди, которых она в этих самых добродетелях очень опередила, с нетерпением ждали: когда ж она устанет быть такой хорошей? Должна же, в конце концов, она почувствовать бремя одних только превосходных качеств?
Когда Шурка убедилась, что тезис соседки о законе превращений в этом случае не подтвердился, она вывела из этого свой закон. Сущность его была такова: неменяющийся человек подобен дереву, лишенному возможности передвигаться. Как бы ни торжествовало дерево цветами, листьями, плодами, как бы ни размахивало ветками – увидеть, что там, за поворотом, ему не дано. А меняющийся человек способен это познать, потому что он встал и пошел себе, куда ему надо и даже не надо. Теория подлежала дальнейшей разработке, потому что беспокоил вопрос о корнях, которые у дерева есть… Это же неплохо – корни? Но у зайца корней нет, мотается по чисту полю… Заяц все-таки лучше?
Короче, Шурка генерировала в себе превосходство, смешанное с жалостью к обреченной на исключительно слащавое существование Ире Поляковой.
И вот теперь Ира шла им навстречу и улыбалась Шурке. Мишку она не узнала.
– Привет!
– Привет! – сказали девочки друг другу.
Вежливым взглядом Ира скользнула по Мишке, улыбнулась рассеянно, как и полагается улыбаться мальчику знакомой девочки, и услышала Шуркин смех.
– Это же Мишка! – сказала та. – Ты что? Не узнала?
В моменты растерянности и тогда, когда Ира уходила далеко в себя, она слегка косила. Правый ее глаз как-то неожиданно для всех сходил с орбиты. Будто именно в этот момент он сомневался в реальности видимого перед собой и понимал, что истинная реальность где-то совсем в другой стороне, а может, и в другом измерении. И на несколько секунд уверенная, счастливая, лотерейная девочка превращалась в слепое существо, которое ищет не там, где надо…
И сейчас она смотрела именно так, трогательно, смущенно кося. Она не сразу узнала в этом мальчике в новомодных очках Мишку.
Когда же наконец сообразила, то потрясенно сказала:
– Не может быть, что это ты!
– Вот видишь, – пробормотал Мишка. – Такое дело…
Шурка посмотрела на него внимательно. Неисповедимыми путями она раньше Мишки, раньше Иры, раньше самого факта осознала, что все случилось. Они еще болтали о том, какого цвета море в Одессе, где был Мишка, и какого в Ялте, где была Ира, а Шурка видела, как из ничего родилась крохотная, эфемерная клетка и стала лихорадочно делиться на две, на четыре, на восемь. Как стало тесно в Мишкином организме от такого беспорядочного деления, а сошедшая с ума клетка продолжала нарушать все законы природы и математики.
Ну что, он первый, что ли, влюбился в Иру Полякову?
Это ведь была тривиальнейшая из историй. Каждый мальчишка проходил через любовь к самой, самой, самой девочке. Как через корь и свинку. Конечно, можно было сейчас, пока он сам еще не знает о своей болезни, сказать, что с ним произойдет: «Учти, ты будешь в этом списке сорок седьмым…»
Или: «Ты знаешь, ты хотя вырос, но поглупел явно…»
Или: «Обрати внимание: она ведь косая. Невероятно косая…» Но ничего этого Шурка не сказала.
Просто она прокляла ту секунду, когда они вступили именно на эту дорогу и эту улицу. Шурка поняла, что лучшая девочка города уже отняла у нее то, что так естественно, по праву, по справедливости должно было принадлежать Шурке и принадлежало десять минут тому назад. И она пожалела, что идет в десятый класс. Она засомневалась: так ли уж правильно устроена жизнь, если превращение слабого в нормального сопровождается непременным влюблением в Иру Полякову?
Может, лучше было бы для него же оставаться задохликом?
А Мишка превосходил самого себя. Он «травил одесские анекдоты». Откуда что взялось? Они хохотали так, что Ира просто взвизгивала от смеха и хваталась почему-то за коленки. Мишка же был неисчерпаем. В какую-то минуту, опять согнувшись в коленках, Ира сквозь слезы предложила им:
– Идемте ко мне! А то я просто упаду от смеха.
3
Окно кабинета завуча школы Оксаны Михайловны смотрело на цирковые конюшни, и это было нехорошо. Десять лет назад Оксана Михайловна впервые внесла сюда свои туфли и чашку и, рванув фрамугу, ощутила «этот запах». Она сразу решила переселиться в другой кабинет и даже спустилась на первый этаж посмотреть для этой цели пионерскую комнату. Но тут обнаружились другие неудобства: школьное крыльцо было прямо под окном. Не сосредоточишься, не поработаешь, шум, гвалт, хлопающие двери.
Пришлось из двух зол выбирать конюшни.
На свои деньги Оксана Михайловна купила на окно плотную югославскую штору, которая создала в кабинете полумрак. Понадобилась на стол большая лампа с двумя патронами.
Запах же был неумолим и постоянен, а при юго-западном ветре от него не спасала ни плотно пригнанная фрамуга с толстыми веревочными прокладками – кстати, тоже за свой счет, – ни дезодорант «Лесной воздух», ни специально устраиваемый сквозняк.
Никто в школе не знал зависимости дурного настроения завуча от юго-западного ветра, тем более если учесть, что школа гордилась своим соседством с цирком.
Оксана Михайловна же цирк не любила. Правда, теперь уже трудно было понять, что от чего произошло… То ли конюшня определила ее отношение к цирку, то ли, не любя его изначально, она именно поэтому так остро воспринимала конюшни. Но было так, как было. Новый учебный год всегда начинался с вида на старенькие деревянные строения, на широкую подъездную дорогу к ним. И тогда к Оксане Михайловне подкрадывалась мысль о пожаре, и глаза ее прикидывали расстояние между цирковым двором и школой, и думалось, что, если бы не было юго-западного ветра, школа совершенно не пострадала бы от пожара. Ну лопнули бы где-нибудь стекла – подумаешь, проблема. Но пожара не случалось.
Зато другая возможность покинуть этот кабинет становилась более реальной. Собиралась на пенсию директор их школы. С Оксаной Михайловной уже был предварительный разговор в гороно. Вам, мол, предстоит принимать дела. Фактически ничего принимать не надо было. Дела и так давно были в ее руках. Анна Семеновна уже много лет была директором де-юре, знаменитым в стране, а потому обреченным на симпозиумы, съезды, представительства. Сейчас старушке было семьдесят шесть. Дети терялись перед обилием странной нежности и странной ласки, которые она на них обрушивала. И Оксана Михайловна была убеждена – они глупели от них. Но слава Анны Семеновны пока перевешивала причуды. Правда, разница в уровнях становилась все больше и больше, и были в городе люди, которые считали, что «баушке» давно пора на пенсию, но стоило такой точке зрения взять верх, как, точно по волшебству, возникала какая-нибудь зарубежная делегация, которая приехала посмотреть и послушать именно Анну Семеновну.
Сегодня, накануне нового учебного года, Оксана Михайловна снова подумала о том, что уйдет на пенсию, как только почувствует свое несоответствие времени, испытала она и удовлетворение от сознания того, что школа стоит прочно и все у них в порядке, потому что есть она, директор де-факто. И, в конце концов, не так уж важно, в каком кабинете сидит она формально. Если бы только не конюшни…
А их, как назло, расширили… Пристроили низкий сарайчик, неказистый такой – для собак, что ли? Малыши на него лазают, она из окна видит это. Однажды пришлось залезть на подоконник и кричать во фрамугу, чтоб спустились. Дети испугались, посыпались с крыши горохом, а она осталась стоять на подоконнике. Вдруг сразу почувствовала, как ей трудно слезть.