Дай мне выйти из игры, тата, пожалуйста, дай мне выйти.
Прежде чем я успела сделать что-то большее, чем побледнеть, отец Кольбе выступил вперёд, снял свою полосатую шапочку и заговорил на чистом, правильном немецком.
– Герр лагерфюрер, разрешите помочь?
Кулак Фрича в перчатке врезался в челюсть отца Кольбе, я ахнула, но священник не издал ни звука. Фрич повернулся ко мне:
– Тебе нужна помощь этого жалкого ублюдка?
Несмотря на вопрос, что-то подсказывало, что Фрич не оставил мне выбора, если только я не хотела, чтобы к куче тел добавилось ещё одно. Я покачала головой.
Отец Кольбе склонил голову в знак согласия. Когда он вернулся на своё место, я могла поклясться, что его губы шевелились, я почти слышала слабую молитву.
Что-то внутри подтолкнуло меня к мертвецу, я хотела бы поменяться с ним местами. Никогда бы не подумала, что буду завидовать трупу. Я встала со стула, дрожащими руками приподняла лодыжки своего недавнего соперника и неуклюже поплелась к куче тел, на глазах у всех. Я тащила его по плацу – сначала резкими рывками, но потом сменила тактику и продолжила медленно и ровно волочить труп по грязи и гравию. Нужно было продолжать двигаться.
Дойдя до кучи трупов, я остановилась.
Павяк пах страданиями, Аушвиц – смертью. Отвратительное зловоние пропитало воздух вокруг обнажённых тел. Я оставила мужчину рядом с кучей гниющих, кишащих личинками трупов и уткнулась носом в сгиб руки, чтобы подавить рвотный позыв. У меня не было сил бежать, и я, спотыкаясь, побрела прочь. Когда я отошла достаточно далеко, чтобы можно было снова дышать, то сжала в руках ткань своей формы, в руках, которые касались мёртвого тела.
Вернувшись к отцу Кольбе, я прикусила внутреннюю сторону щеки, молясь, чтобы боль отвлекла меня, но боль была недостаточно сильной, я всё равно заметила забрызганную кровью шахматную доску и устремлённый на меня взгляд Фрича.
Я упала на четвереньки, и на этот раз у меня не было ни сил, ни желания бороться со спазмами в желудке. Рвота выплеснулась на гравий и забрызгала мою форму и кожу. Моё тело очищало себя от всего, что когда-то считалось жизненно важным, чтобы в нём ничего не осталось. Я была пустой, бесполезной. Ничто, один лишь номер.
Глава 7
Аушвиц, 20 апреля 1945 года
Несмотря на то что мне приходится играть чёрными, пока я довольна развитием игры. Мы с Фричем остаёмся на равных, оба выстраиваем надёжную защиту вокруг наших королей, оба проводим сильные атаки.
Пока я обдумываю свой следующий ход, внезапный грохот нарушает мерный шум дождя и мою концентрацию. Я делаю резкий вдох и вскидываю голову. Со стороны Фрича несколько фигур свалены набок.
– Моя вина, – говорит он, поправляя их.
Я медленно выдыхаю, чтобы унять трепет в груди, затем снова сосредоточиваю внимание на доске и оцениваю расстановку фигур. Воцаряется тишина, я тянусь за пешкой. Снова грохот, я отстраняюсь с ещё одним резким вдохом.
– Будь проклят этот дождь. Из-за него всё так скользит, да? – Фрич снова поднимает упавшие фигуры. – Почему ты такая пугливая? Это не должно…
– Дай мне сосредоточиться.
Дерзкий ответ вырывается прежде, чем я успеваю опомниться, я не могу понять, почему это сделала, почему из всех надзирателей я проявила такую вопиющую наглость именно по отношению к Фричу.
– Простите, герр лагерфюрер.
Я сглатываю слова, но уже слишком поздно. Мой язык предал меня. Он не мой командир, я это знаю, но разум спорит со мной и утверждает, что власть принадлежит Фричу. Это неправда, теперь нет…
Закрываю глаза, чтобы разобраться в этом хаосе, но толку мало. Границы между воспоминаниями и реальностью размыты и неразличимы.
Услышав, как Фрич ёрзает на стуле, я открываю глаза и обнаруживаю, что он изучает меня. Он жестом указывает на доску, безмолвно намекая, что я должна продолжать, поэтому я бью его пешку в центре доски своей. На этот раз, услышав его смешки, я сперва убеждаюсь, что контролирую свою ярость, и только потом поднимаю взгляд. Контроль необходим, если я собираюсь показать всё, на что способна.
– Ты играешь с таким напором, – сказал он. – Относишься к шахматам так, будто каждый ход – это вопрос жизни и смерти.
Нет смысла притворяться, что я пропустила колкость мимо ушей, но я не поддамся на провокацию. Вместо этого я откидываюсь на спинку стула и беру две захваченные мной ранее пешки, пытаясь занять руки и надеясь унять дрожь.
Глава 8
Аушвиц, 17 июня 1941 года
Яркие прожекторы на сторожевых вышках пронзали тёмное, зловещее небо, освещая плац, окружённый блоками № 16, № 17 и кухонным блоком. Время переклички ещё не пришло, но Фрич всё равно вызвал меня. Когда я пришла, он уже установил шахматную доску в нескольких метрах от деревянной будки рядом с кухней, и несколько охранников собрались, чтобы понаблюдать за игрой.
– Шах. Твой ход, 16671.
Голос Фрича нарушил мою концентрацию, и я попыталась справиться с нахлынувшим чувством бессилия. Я знала, что теперь мой ход, но выдавила ответ, который он хотел услышать:
– Да, герр лагерфюрер.
В воздухе витал полупрозрачный сигаретный дымок, едкий и удушливый. Охранники встали кругом, некоторые наблюдали за игрой в напряжённом молчании, другие разговаривали и предсказывали наши следующие ходы. Я их цирковое представление; они мои хозяева манежа.
На моей стороне доски была выстроена сильная защита вокруг белого короля, но нужно было уйти от шаха. Когда я передвинула короля на одну клетку влево, свет прожекторов упал на поблёкший синяк на запястье. Следы допроса в гестапо исчезали, и я наблюдала, как они меняют цвет до различных оттенков жёлтого, фиолетового, синего и чёрного. Тёмная, извращённая часть меня желала, чтобы они никогда не заживали. Синяки были физическим напоминанием о моих последних днях с семьёй. Теперь у меня отнимали и это.
Всё, что у меня осталось, – это ожоги от сигарет. Когда Фрич поставил чёрную ладью рядом со своим королём в дальнем правом углу, я просунула пальцы в рукав, чтобы дотронуться до неровной кожи. Из сочащихся волдырей ожоги превратились в струпья и остались шрамами – уродливыми, грязно-бордовыми. Я испытывала странную благодарность за них. Это были шрамы, которые никогда не заживут.
Я не ждала, что боль из-за смерти всех моих родных пройдёт, подобно синякам на моём теле. Гнев и горе были такими сильными и изнуряющими, что искажали всё до неузнаваемости. Тюрьма, удерживающая тело, была пустяковым делом по сравнению с этими чувствами. Моей настоящей тюрьмой была та, что завладела моей душой.
Утреннюю тишину нарушил внезапный стук. Я резко отпрянула. У Фрича в руках было несколько захваченных фигур, он уронил одну из них.
– Твой ход.
– Да, герр лагерфюрер, – прошептала я, пытаясь предотвратить его нетерпеливый жест, которым он уронит на стол третью фигуру.
Большинство фигур были разыграны, но я уже видела свою победу. Оставалась только приманка – пешка, которую он охотно взял. Моя ловушка сработала. Я передвинула своего ферзя и забрала пешку, защищавшую его короля.
– Шах и мат.
Зрителям потребовалось мгновение, чтобы понять, как я выиграла; когда до них дошло, по двору прокатились радостные возгласы и стоны разочарования, и охранники начали отсчитывать те баснословные суммы, которые поставили на нас.
Моя победа не принесла обычного удовлетворения. Не игра перед публикой меня беспокоила – в конце концов, когда-то я мечтала участвовать в чемпионатах. Беспокоило, скорее, осознание, что независимо от того, играла ли я против Фрича, другого охранника или заключённого, выбранного в качестве моего противника, были ли мы одни или на виду у всего лагеря, игра в шахматы превратилась в повинность. Для Фрича я была всего лишь живой игрушкой, в которую он продолжал играть, пока ему не надоедало или пока он не выигрывал.
Когда Фрич достал новую сигарету, молодой охранник чиркнул спичкой и предложил ему прикурить.
– Простите, что ставил не на вас, герр лагерфюрер, но я предположил, что с тех пор, как вы выиграли несколько дней назад, она усвоила урок.
Фрич не ответил на мрачную ухмылку солдата; он, как и всегда, смотрел на меня, ожидая моей реакции.
Горькая желчь подступила к горлу, когда я вспомнила нашу последнюю игру; я сосредоточилась на шахматной доске, пока она не превратилась в чёрно-белое пятно. После своей победы тем утром Фрич внезапно схватил меня за запястье правой руки, с силой прижал её к столу и приставил к ней пистолет.
Ствол пистолета пригвоздил меня к поверхности, пальцы растопырились поперёк доски, а потом на столе оказались изуродованная плоть и ручейки крови. Я играла ужасно, Фрич мешал мне концентрироваться, анализируя меня, разговаривая со мной, без конца роняя фигуры на доску. Слабая игра привела к скучной партии, и я поплатилась за это правой рукой.
Однажды Фрич рассказал мне, что в юности он с семьёй слишком часто переезжал, из-за чего не получил последовательного образования, но научился играть в шахматы. Возможно, он стремился доказать, что моя культурная среда не сделала меня лучше его в этой игре, что я оказалась здесь совершенно бесполезной, – здесь, где у меня не было власти, а у него было всё.