– До завтра, – все еще продолжая улыбаться, сказал он и снова крикнул на кухню: – Мариночка, проводи, пожалуйста, нашу гостью!
«Ишь ты, гостью!» – подумала Алла, когда дверь за ней захлопнулась и снова послышался скрежет – теперь уже закрываемых замков.
Марина сидела на кухне, как на иголках: она пыталась работать, но работа не шла – она ждала звонка Николая, человека, от которого зависела теперь вся ее жизнь, все ее надежды на будущее. Она дала ему на всякий случай и телефон дяди Антона, но что, если он не сообразит и будет звонить ей в их с матерью квартиру – такие недоразумения чаще всего и случаются, когда у тебя, кажется, все начинает идти на лад. И мать что-то, как на грех, задерживалась.
Неправильно было бы сказать, что, сидя на кухне, Марина совсем не слышала, что происходит в комнате. До нее доносились и кокетливые вздохи Антона Григорьевича, и русалочьи смешки Аллочки, которая сразу ей не понравилась быстрым, оценивающим, все замечающим, каким-то всезнающим взглядом. Трудно определять, чем именно не понравился тебе человек, которого ты видишь впервые в жизни. Вернее всего, и она этой стерве в белом халате не понравилась – уж ей ли, женщине, этого не почувствовать. Но еще больше создали ей дискомфорт слова Антона Григорьевича о том, что должен подойти Ярослав. Словно какая-то ревность кольнула ее. Давно ли все носились с этим мальчиком – как же, будущее математическое светило, компьютерщик. Теперь этот милый мальчик стал наркоманом, и мало того – редкой сволочью, считающей, что все ему что-то задолжали. Хотя, впрочем, что ей-то с того? Ярослав дяде Антону родной племянник, а кто дяде Антону она? Так, соседская девочка, прислугина дочка… Господи, да с какой стати она в ней заговорила – эта ревность? Какое ей дело до какого-то оболтуса, с его то сонными, то неестественно блестящими глазами! Конечно, дядя Антон ей совсем не чужой человек, хоть и не родной, однако это вовсе не значит, что эти ее чувства к дяде Антону должны распространяться и на Ярослава, Ярика, чтобы ему неладно было.
Марина вернулась в комнату больного, быстрым, но внимательным взглядом окинула ее – словно раздражение против Ярослава распространилось и на только что отбывшую медсестру; Марина будто бессознательно проверяла, все ли на месте. Все было на месте, и Марина заботливо поправила на Антоне Григорьевиче одеяло, упакованное в цветастый веселенький пододеяльник.
Старик лежал, устало прикрыв глаза, и что он не спит, она поняла только по тому, как он легонько пожал ее заботливо поправляющую одеяло руку.
– Ничего, дядя Антон, если я вас одного оставляю? – спросила она. – А то мне материал готовить в завтрашний номер, а я не могу сосредоточиться. И мама все никак не вернется… Я на кухне буду, слышите, дядя Антон? Если что – сразу кричите, ладно? Я тут же и прибегу, как Сивка-бурка.
– Да что ты, Манечка, что ты, – назвал он ее вдруг так, как звал в детстве, когда она ходила в первые классы школы. – И без того тебе огромное спасибо, что побеспокоилась о старике… Да и зачем мне нянька-то? Ты же слышала, что эта сестричка сказала, – нет у меня ничего страшного, так – возрастной ревматизм…
– Слышала, слышала! – охотно отозвалась Марина. – Я только не согласна с ней, что это такая уж безопасная вещь – ревматизм. Я читала, что это все равно сердечное заболевание, так что вы уж поаккуратнее здесь, ладно?
Хотя Марина оставила его одного, Антон Григорьевич вовсе не чувствовал себя одиноким – его окружали любимые вещи: тарелка Пикассо с голубем мира, акварель Лермонтова… даже небольшой набросок маслом Брака, мрачно-символичного немца, которого он, вообще-то, не любил, и тот был сейчас дорог его сердцу, как были дороги и любимые им и совершенно ему недоступные Модильяни и Эль-Греко… А ведь у него были еще книги, и хотя не ему принадлежала та самая папка с листами Дюрера, о которой он вспомнил, был Дюрер и у него, были авторские оттиски гравюр Доре, которые так приятно рассматривать в мелких деталях, дивясь жизнелюбию и сочному юмору этого своеобразного художника – так можно было разглядывать часами разве что одного Босха… И было не меньшее его сокровище -книги. Конечно, он не мог читать мысли и не знал, что Алла изумлялась тому, как можно в столь крохотной квартире существовать в окружении такого огромного количества книг. О, это может понять только настоящий фанатик – как прекрасен аромат книжной бумаги, книжной пыли, этот ни с чем не сравнимый аромат мудрости человечества.
Книги давали ему возможность жить необыкновенно насыщенной внутренней жизнью. Взять хотя бы, к примеру, одно то, что, глядя на свою библиотеку, он всякий раз испытывал какое-то… щемящее чувство вины. Оно было странное, это чувство, похожее на внезапное воспоминание о каком-нибудь неправильном поступке, совершенном в далеком прошлом, в молодости. Сделал тогда что-то не так – из осторожности, из трусости, бог знает почему еще, и никогда уже ничего не исправишь, так и будешь жить с вечно сидящим в тебе чувством вины. И не то чтобы она постоянно мучит тебя, а так вдруг – пронзит внезапно, как боль, как симптом какой-то беды, от которой нет никакого спасения… Не зря, не зря он сегодня говорил Алле про следователей НКВД – КГБ. Проблема вся была в том, что добрую половину своей коллекции он приобрел… – как бы это помягче сказать – не совсем нравственным, что ли, путем. Были то главным образом предметы, доставшиеся ему по прежней его работе в органах – что-то можно было законно приобрести из конфискованного имущества, что-то приходило к нему в качестве подношений – кто заискивал, кто откупался. Пылающая в Антоне Григорьевиче страсть не позволяла считать эти подношения взятками. Были у него – стыдно сказать – даже книги, украденные из библиотек, были картины, да вот хоть тот же Лермонтов, попавшие к нему после первой чеченской кампании – безумная страсть коллекционера заставляла не думать о том, какой след тянется за этим его приобретением, какой грязью и какой кровью он сдобрен, этот след. Один он знает историю каждой книги, каждой вещи в своей коллекции, и один он носит в себе стыд точно такой же жгучий, как и стыд за то, к чему причастен он был по молодости. Только, если честно – а кому, как не ему, старику на последнем пороге, не быть честным с собой, – только если честно, он давно уже не стыдился, а лишь спокойно прислушивался к прожигающим иногда душу позывам совести. И так же, как про те, теперь уже далекие времена, когда он, молодой и глупый следак, встречал в коридорах Лубянки то изуродованных бывших наркомов, то врачей-убийц, – он говорил себе: э, да что я мог тогда исправить? Как я мог поступить по-другому? В самом деле, если бы он тогда не изъял у глупого пехотного лейтенантика Гутенберга – где бы он сейчас был, этот знаменитый фолиант? Где был бы Доре? Висел бы в магистрате того маленького городка, откуда и был изъят – и тем спасен от уничтожения? Лежал бы в каком-нибудь бундесхранилище? Вряд ли! В той заварухе, если бы он не взял – взял бы кто-то еще, не взял бы кто-то еще – все сгорело бы, пропало под гусеницами танков, пошло на растопку – видел же он, молодой особист, роскошный беккеровский рояль с нацарапанным на крышке самым знаменитым российским словом из трех букв – хорошо вспорол штык победителя полированное дерево… Велик был российский воин-освободитель, но и дик до ужаса, не зря немцы воспринимали нас точно так же, как некогда киевские русичи воспринимали диких ордынцев. А впрочем, не ему на эту тему рассуждать – он сам русский, он сам такой же, только вот у него не страсть уничтожать, а страсть собирать – для себя. А все эти не совсем красивые истории, тревожащие иногда совесть – они ведь практически такие же, как у каждого, почитай, второго коллекционера. Зато когда он брал свои сокровища в руки, раскрывал, ощупывал скользящие между пальцами закладные ленточки или нежные листы папиросной бумаги, прикрывающие гравюры в старинных книгах и папках с рисунками, любовался своими картинами… О-о, когда он любовался своими картинами, – пусть даже какой-нибудь, на чей-то взгляд, формальной ерундой: как, например, блестит меч у браковского вестника смерти или пучится из-под первого снега зеленая еще трава на писанной гуашью крохотной картонке Серова (едва не самое большое его сокровище!) – его охватывало ни с каким опьянением на свете не сравнимое удовольствие, счастье, ощущение вечности своего бытия, небоязни смерти, ощущение кровной связи с теми, кто был до тебя и будет после (ведь будет же и после его смерти кто-то смотреть на все это!)… И какое уж в эти мгновения имело значение – как именно попали к нему все эти вещи! Как не пахнут деньги, так не прилипает мерзость жизни к настоящим произведениям искусства. И почему, скажем, книги, приносящие ему такую ни с чем не сравнимую радость, должны быть не у него дома, где он может хоть каждый день брать их в руки, разглядывать, бережно заботиться о них, а в какой-нибудь публичной… Ух, даже и слово-то какое!
Назовите это гордыней, манией, шизофренией – как угодно! Но все эти книги, все эти вещи, доставшиеся ему с таким трудом – даже отцова «птичья» коллекция, которую он в меру сил расширил и умножил, – будут пребывать у него, в его владении до тех пор, пока он находится в памяти и здравом рассудке! Точно так же считал в свое время и его покойный отец, уже тогда не обращавший никакого внимания на досужие разговоры о том, что все коллекционеры – психи и наполовину жулики…
Но что– то сегодняшний день уже утомил его. И снова, несмотря на Аллины обещания, ломило суставы. Когда же они начнут ему помогать, эти проклятые уколы! Бросив последний взгляд на плотно увешанную картинами стену, на стеллажи, на шкаф красного дерева, он нашел в себе силы еще раз счастливо улыбнуться своим сокровищам и спустя минуту-другую, когда в дверь позвонили, спал крепким, крепче не бывает, сном…
Марина подняла голову на этот звонок и, ни минуты не раздумывая, кто бы это мог быть, сразу догадалась: накаркала, призвала племянника Ярика. И впрямь это был он, тот самый Ярослав, о котором она совсем недавно думала с такой не очень ей самой понятной неприязнью. И, глядя на него сейчас, она лишний раз убеждалась, что совсем не на пустом месте выросла ее неприязнь к этому малому, хотя, в сущности, какое ей вроде бы до него дело! Кто-то, возможно, и назвал бы его симпатичным, но ей он был отвратителен. Лживость, безволие, захребетная сущность его натуры – вот что виделось ей во всей повадке этого племянничка, в неестественности, разболтанности всех его движений – словно вместо суставов у него везде были шарниры. И глаза… Неестественно темные, с огромными зрачками – то ли больные, то ли распаленные скрытым вожделением… Вообще-то странно – в прошлый раз он был какой-то сонный, словно заторможенный, словно в его мире время шло по крайней мере раза в два медленнее. А сегодня – совсем другой: суетливый, разговорчивый, хихикающий.
– О, привет, старуха, – нисколько не удивившись тому, что открывает именно она, сказал Ярик, с ходу беря такой тон, словно они были если не близкими родственниками, то уж ровесниками точно. Сопляк! – Слушай, – продолжил он свой ни с чем не сообразный текст, – а что дядьку мой? – Это он с некоторых пор так, почему-то на украинский манер, начал именовать Антона Григорьевича. – Дома? Никуда не сбежал? В больницу не лег еще, старый черт? А то он мне позвонил вдруг – проведай старика, племянничек, то да се… С какого, думаю, огурца? То сто лет про меня думать не думал, а тут – нате вам. – Неся всю эту околесицу, Ярослав снял куртку, повесил ее на вешалку, разулся, поискал глазами тапки, не нашел – тапки стояли в галошнице, обулся снова.
Словом, нельзя было смотреть на это без слез и раздражения. Почему, с какой стати она должна всем этим любоваться? У нее и своих проблем хватает. Вот она торчит здесь, с этим полоумным, а Николай там никак не может ей прозвониться… И Марина не выдержала.
– Антон Григорьевич! – крикнула она в комнату. – Тут Ярик пришел, так что я вас покину, хорошо?… А ты, – строго сказала она Ярославу, – дождись мою маму, не оставляй его одного, он только на уколах и держится, понял? Или, если не дождешься, позвони в нашу дверь – я выйду! Только не уходи просто так – замок не всегда снаружи защелкивается, мы его обычно ключом закрываем. Вообще-то мама вот-вот появится, ты понял или нет?
– Слушаюсь, товарищ командир! – кривясь в нелепой ухмылке, дурашливо расшаркался перед ней Ярослав и, не дожидаясь, когда она уйдет, ввалился в комнату больного. – Здорово, дядьку! – гаркнул он с ходу – точно так же глупо и громко, как гаркнул давеча ей.
Покачав головой, Марина шагнула за порог соседской квартиры, мимолетно подумав, что, наверно, не очень хорошо поступает, оставляя старика одного. Но в конце-то концов – племянник он деду или не племянник? И вообще, что уж такого там может случиться?
Дядька лежал на спине, как в гробу, желтый, кости лица выперли.
– Ну ты, дядьку, даешь! – сказал Ярослав, приближаясь к изголовью вплотную. И вздохнул с облегчением: вот здесь, впритык, было видно, что дядька таки жив, только пребывает в глубоком, каком-то бессознательном, по всему судя, сне.
Вообще– то у Ярослава было намерение попросить у дядьки взаймы -а иначе с чего бы он к нему поперся?! Ну, конечно, отдавать бы он ему не стал – с каких, собственно, шишей? Что он, работает, что ли? Магазин держит? А и не отдаст – ничего зазорного не будет: дядька и сам бы должен понимать, что раз его единственный племянник – человек еще молодой, значит, ему деньги нужны, много денег. Тем более что у племянника такая большая проблема – героиновая зависимость. Была б анаша какая или там «экстази» – он бы и слова не сказал, ну а «гера»… тут человек и сам бы должен понимать, не маленький. И вообще, хрен ли дядьке сидеть на этих своих сокровищах? Жизнь – она придумана для молодых, а дядька Антон – он старый уже, зачем ему коллекция? А ему, Ярославу, очень бы сгодилась, ему деньги нужны, много денег! И, главное, у него уже есть один урод, который предлагает за дедовы книжки хорошие бабки… Ну, не за все, конечно, за некоторые… Все – это дураком надо быть, чтобы все сразу продать. А вот так, понемногу – почему бы и нет? Очень даже замечательно!
Вообще– то нельзя пока сказать, что над ним каплет -доза на сегодня у него есть. Должок за ним этой сволочи, Димону? Так он его сегодня и отдаст, если дед денежку отслюнявит. А чего ему не отслюнявить-то?
Он, вообще-то, дядька-то, сам падла хорошая. Мать же не просто так всегда, сколько он себя помнил, кричала: «Ограбил, ограбил твой чертов дядюшка свою сестрицу!» – «Какую сестрицу?» – спрашивал маленький Ярослав. «А мать твою, дуру!» Маленьким он не понимал, о чем идет речь, а когда вырос, этот грабеж и грабежом-то ему до поры до времени не казался. Мать, как это ни прискорбно, как всякая женщина склонна была преувеличивать такие вот наследственные потери. А дело всего лишь было в том, что его, Ярослава, дед – матери и дяди Антона родитель, собирал когда-то книжки. Не ел, не пил, от семьи, от детей отрывал, а книжечки свои дурацкие собирал. А потом, помирая, библиотеку свою не поделил между детьми, как сделал бы другой, не такой помешанный на книгах, а завещал ее дядьке Антону. Вон оно, то дедово наследство! Он уж спрашивал однажды у дядьки: а где, мол, те книжечки, что дедушка мой собирал? Вон они, стоят в красном шкафу, как миленькие, птички на корешках… Но ведь, если рассудить трезво, отрывал дед кусок-то не только у дядьки Антона, верно? А и у дочки своей Капитолины тоже! А коли так – стало быть, во всем, что тут вокруг, и его, Ярослава, доля имеется? Вот то-то и оно!
Правда, как раз сейчас ему это ни к чему – доза у него есть, денег дед даст, так что без кайфа он не останется. А вот потом… Потом, когда кайф обламывается – надо все по новой, если снова хочешь заторчать. И даже если не хочешь – все равно надо новую дозу добывать, потому что, если не уколешься – так ломать начинает, что лучше сдохнуть. Такая вот она сволочь, эта «гера»… Тут мать с отцом продашь за дозу, а не то что дядькины книжки. Но потом – оно и будет потом. Вон, Димон уж подкатывает: тащи, мол, книжки – я тебя на полное обеспечение возьму. А хочешь – деньгами дам, баксами. И, главное, книжки, гад, называет, как будто он, сука, тоже в дедовы шкафы заглядывал. Не, тут еще придется подумать… Это дураком надо быть, чтобы вот так, за здорово живешь… Хотя, собственно, почему нет? Плохо ли – полгода ни о чем не думать… Дядька спит, даст он денег или нет – это еще как повезет…
Воровато оглянувшись на входную дверь – он так и не понял, ушла эта сучка Марина или нет, Ярослав пошарил у деда под подушкой – знал где шарить (не один уж раз мысленно представлял себе похожую сцену) – и обнаружил там небольшую связку ключей, а на ней – один, старинный, с какими-то выкрутасами. Ключ был большой, медный – судя по виду, по размерам, именно он-то ему и был нужен. Стараясь двигаться бесшумно, Ярослав подошел к шкафу красного дерева. Собственно, в том, что он собирался сделать, не было, как он уже для себя решил, ничего предосудительного или неправильного. Раз дядька его вдруг позвал – сам, заметьте, позвал, чего не случалось уже очень давно, – значит, решил сделать его наследником. Ну а коли так – значит, он, Ярослав, имеет право! Тварь я дрожащая или право имею, хе-хе. Великий был писатель Достоевский, жаль только его Раскольников наркоты не употреблял. От наркоты, брат Родион, сильнее ощущения, страсти глубже! Что тебе там голод, или унижение с оскорблением, или азарт Монте-Карло! В наркоте, особенно в «гере», – все сразу, и ниже, чем от нее, от наркоты, человек ни от чего не падает. Все, он уже сам себе не хозяин, и нету на свете ничего, чего нельзя было бы продать за дозу. «А я, кстати, – убеждал себя Ярослав, вставляя ключ в украшенную медной же пластиной скважину, – никого даже убивать и не собираюсь, или, там, продавать… ну в смысле – предавать…»
Замок открылся легко, без шума и какой-нибудь музыки – музыки больше всего боялся Ярослав, любили предки везде, где ни попадя, устраивать музыкальные шкатулки.
Ни продавать, ни убивать… Он всего лишь возьмет кое-что из этого заветного шкафа, самую малость. Не, ну в самом деле – не ждать же дядькиной смерти, какого-то там завещания – фу, как это некрасиво – ждать смерти родного человека ради выгоды! Пусть какая-нибудь стервятница вроде воняющей духами Марины этим занимается. А он не будет ждать ничьей смерти… И вообще, чего ждать, если ему надо именно сейчас, а не когда-нибудь? Он и жлобствовать не будет, он возьмет аккуратненько самую, может быть, слабую часть будущего своего наследства: вот этот двухтомничек про птичек, насчет которого все долдонит Димон, – почему не сделать человеку приятное, тем более если он готов заплатить баксами? Даже не так: возьмет один том, а один том пусть у деда будет. И никому не обидно, верно? Так, она? Она. Инглиш. Иллюстрировано Томасом Бьюиком… хоккей! А это что за фигня? Во, блин, да это ж дядькин штамп, вернее сказать, круглая печать: «Проверено Антоном Красновым», и в середине звездочка. Сапер, блин! Проверено – мин нет. Не мог уж себе экслибрис заказать, сэкономил… Не, ну вообще дела – наклепал каких-то своих служебных печатей на чужие книги! Ярослав был слегка задет таким легкомысленным дядькиным отношением к его, Ярослава, будущим вещам…
Он обернулся в сторону огромной кровати под балдахином. Дядька лежал все так же страшно, лицом вверх, желтый, с полуоткрытым ртом, из которого временами рвался какой-то клекот. Эк тебя скрутило, Антон Григорьевич, мамани покойной брат! Вот так колотишься, колотишься, чего-то добиваешься – и бац! Лежи потом вот такой желтый, как пергамент, на которых твои инкунабулы царапали или как их там? Палимпсесты, о! Молодец, Ярослав Михалыч, какие слова еще помнишь! А говорят, «гера» – она память отшибает. Врут, суки! Да, так, значит, возвращаемся к нашим баранам, то есть к делу. Несть греха… поскольку дядька все равно не сегодня завтра отдуплится, жалко старичка, честное слово… Вот это у нас что такое красивенькое? Ну, козел старый! Везде нафигачил пятиконечных звезд… «De origine mali», Уильям Кинг, 1702… Ладно, возьмем, так и быть. Уважим старика. Блин, ему бы отечественные книжки собирать, а эти – хрен разберешь… «Гипнероптомахия», – прочитал он. А марочка у издательства красивая была: якорь, а вокруг него дельфин обвился… Нет, это он не возьмет. О, вот наконец на русском: «Левиафан». Гоббс. 1864 год. Ну вот, уже хоть на что-то похоже, а то язык свернешь… Вот теперь хорош, пожалуй. Можно шкафчик-то и закрыть… Ну-ка, а это что за конвертик из крафт-бумаги? Кунст… Кунстхалле, Бремен. Альбрехт Дюрер. Всего-то две картинки. Мужик в берете, скулы торчат, как вон у дядьки Антона. Рахитичная дамочка, задушенная корсажем… Взять, что ли?
Но раздумывать было некогда – дядька шевельнулся на своей огромной кровати, промычал что-то обиженное. А ну как проснется, старый черт! Ярослав осторожно повернул ключ. Он был весь в холодном поту – не на шутку испугался, когда дядька зашевелился. Нет, блин, «гера» все же на нервы действует! На память нет, а на нервы действует. Если будут детишки, подумал Ярослав, закажу им, сукиным сынам, колоться. Скажу: что угодно, а это – даже и не думайте, идиоты! Хотя… какие уж там у него детишки, откуда…
Сложив конфискованные богатства на журнальный столик, он со всеми предосторожностями подкрался к изголовью дядькиной постели, сунул ключи под подушку. Потом на цыпочках прошел к двери. Хватило ума не бежать сразу сломя голову, а еще раз бросить взгляд на порушенный им порядок в красном шкафу. Сейчас, когда кайф начинал мало-помалу проходить, он уже понимал, что совершает глупость, что рассчитывать ему особо не на что – если дядька заявит, куда надо, его вычислят сразу же. Но и менять свое решение он уже не мог. Что, в самом деле, за фигня, что сделано – то сделано. «Дак ведь посадят!» – шепнул ему внутренний голос. А и хрен с ней, отмахнулся он от этих нашептываний. Там тоже люди живут, и ничего. У нас страна такая…
Но вот со шкафом малость некультурно у него получилось: книжки-то он вытащил, а что после этого дырка образовалась – не заметил. Нет, надо исправлять – если и поймают, то хоть не сразу. Когда-то еще дядька хватится пропажи – в его-то состоянии. И снова Ярослав, обливаясь потом – теперь уже не от случайного, а настоящего, пронизывающего все его равнодушное к жизни существо, неистребимого страха, снова залез дядьке под подушку, снова открыл заветный дядькин шкаф, немного переставил книги, сунул в дырку ту самую, что понравилась – с дельфином вокруг якоря. Дырка все равно осталась, правда поменьше. Тогда он сдвинул книги поплотнее. Вот так было нормально. Безумству храбрых поем мы песню! Ну все, теперь хрен кто чего заметит! Кроме дядьки, конечно. А дядька, прямо скажем, не того. И Ярослав, любуясь делом своих рук, хихикнул с полегчавшим сердцем.
И, естественно, он не вспомнил о том, что ему наказывала Марина. Захлопнув входную дверь как получится, он, никуда, конечно, больше не заглядывая, сломя голову понесся вниз по лестнице.
А Антон Григорьевич спал беспамятным сном и видел в этом сне узкий кабинетик в Варсонофьевском, и невнятную, стоящую перед его столом фигуру, от которой жутко несло пропитавшей ее одежду мочой – так всегда воняет во внутренней тюрьме подследственный, у которого отбиты почки. А ради чего их отбили, ради чего человека арестовали? Уж не ради ли того, чтобы он, спасенный молодым следователем Красновым, подарил ему впоследствии один из томов «Истории птиц Британии» – тот самый, о котором мечтал еще его покойный отец…
Впрочем, как раз об этом-то сон ему ничего и не говорил…
Глава 2
Конечно, Игорь Альфредович Решетников сделал ошибку, поместив то свое дурацкое объявление: «Состоятельный иностранец приобретет книги по орнитологии и вообще о птицах», – это было совершенно очевидно. Только теперь, разведав все как следует насчет хитрого рынка торговли антиквариатом с заграничными «благодетелями», он понял: ты лишь начни искать, начни дело, а все остальное само поплывет тебе в руки – были бы средства и идеи. Ну и, конечно, немного удачи. Но понял он это, как говорится, задним, увы, умом. Вообще-то на книжном рынке Игорь Альфредович был не новичок, как могло кое-кому показаться. И вовсе не лох – пусть на этот счет никто не обольщается, наблюдая его барскую вальяжность.
Он начинал ужасно-ужасно давно, когда был еще никто, скромный учителишка-словесник в драном пальтишке и лоснящемся, заношенном шевиотовом костюмчике. И ходить бы ему так до века, если бы не начались в стоячей жизни родного государства всякие революционные процессы, особенно заметные в столице. Начинал он, если хотите знать, с макулатуры. Помните, был такой порядок: сначала сдаешь макулатуру, тебе за нее, кроме копеек, дают талончик, соответствующий сданным килограммам. Как двадцать кило набрал – получай право на приобретение чего-нибудь дефицитного: Дюма, Дрюона, Проскурина какого-нибудь, на худой конец. Игорь Альфредович тоже сдавал макулатуру, мечтая, правда, не о Дюма и тем более не о Проскурине – он хотел собрать библиотечку поэзии: Пастернак, Цветаева, Мандельштам. Книжки по поэзии очень нравились девушкам, а к девушкам Игорь Альфредович относился с очень большим интересом… И вот обратил как-то Игорь Альфредович внимание на то, что приемщики – неграмотные алкаши, из тех, кого раньше называли старьевщиками, бракуют половину приноса у всяких там бабушек-старушек. Потому как бабушки-старушки сдавали большей частью никому в советской стране не нужные книжки в толстенных переплетах. Переплеты эти приемщики должны были отрывать, выкидывать – сплошная морока, газеты для них были во много раз предпочтительнее. И когда старушки, бросив у стен приемного пункта с таким трудом принесенную тяжесть, несолоно хлебавши ковыляли домой, умный человек Игорь Альфредович кидался к этим никому теперь не интересным связкам, жадно развязывал стягивающие их бечевки. Так, что нам сегодня господь послал? 2-е издание полного собрания сочинений Ленина, печатается по постановлению… под редакцией тов… Не бог весть что, хотя и это может кому-нибудь понадобиться: книжечки-то давным-давно изъятые, с не выкорчеванными еще остатками всякого троцкизма и прочей крамолы… «Четьи минеи». А вот это уже другое дело! «Путешествие цесаревича Николая Александровича» – эту и букинистический, пожалуй, хорошо возьмет, не каждый день встретишь… Ого, «Деяния Св. Апостолов»… Да если ты не дурак, да приложи малость руки, чтобы книги выглядели поновее, да придержи их, если можешь, в своей библиотеке – не для чтения, конечно, а как обменный фонд… Стоило Игорю Альфредовичу вовремя сообразить все это, как пошло у него дело, поехало, да так, что и работа никакая ему не нужна бы была, если бы не борьба родной власти с тунеядством. Мало-помалу начал Игорь Альфредович ощущать себя не жалким жучилой, а чуть ли не спасителем родной культуры, начал мечтать о свободных рыночных отношениях, представляя их точно такими, какими они складывались под его и других таких же, как он, жучил полулегальным воздействием: он, Решетников, подбирает брошенные дураками книги и перепродает их или выгодно обменивает, а государство его при этом не трогает – не только не мешает ему, а даже как бы и любуется его культурно-охранительной деятельностью.
Этой своей деятельностью он гордился и тогда, когда начал откровенно грабить отъезжающий на историческую и иные новые родины еврейский контингент. Работы стало так много, что пришлось Игорю Альфредовичу обзавестись шестерками, научиться делать властное лицо, а иногда и руки в дело пускать. И знаете – удавалось держать всякое отребье в повиновении: деньги, они многое в этой жизни меняют, а у Игоря Альфредовича деньги к этому времени водились, и в немалых количествах, да и книги как-то потихоньку-потихоньку начали вытесняться антиквариатом повесомее – ювелирными изделиями, иконами, оружием. Книги, которым он оказывал теперь такую честь, были настоящим коллекционным раритетом…
И все шло прекрасно, пока не взяли его, уже в горбачевские времена, за хобот менты. Как он ни пытался откупиться – получил свои два года условно. За спекуляцию. Пострадал и материально – имущество-то у него по решению суда конфисковали, хотя и он не дурак – позаботился заранее, припрятал кое-что про черный-то день. Но главное – он тогда пострадал нравственно. Те несколько месяцев, которые ему пришлось провести в камере, в следственном изоляторе, Игорь Альфредович вспоминал с чувством омерзения, каждый раз думая, что если еще раз такое с ним случится – лучше уж сразу покончить с собой. Может быть, именно для этой цели обзавелся он пистолетом «беретта», а может, и для какой другой, а только стал он теперь осторожен, суров и недоверчив и уж никак не похож на приезжего скромного учителя словесности. И хотя времена окончательно изменились, делал он теперь свои коммерческие ходы тихо, незаметно, мечтая лишь об одном: реализовать по-умному все, что у него есть, прикопить еще столько же и оказаться за границей. Пусть недалеко, пусть хоть в Чехии какой-нибудь, но только не здесь. В Чехии можно жить в хорошем месте, купить чистенький пряничный домик с садиком. Ковыряться в этом садике, пить себе пиво, смотреть телевизор и не видеть всего того хамства, что расцвело вокруг. А если еще чуть побольше денег – можно и в Америку… И не так уж, между прочим, много и денег-то надо.
Он долго думал, как ему примениться к той новой жизни, что бурно вспухла вокруг за те два года, что его мытарили по судам, а потом держали под надзором, но так ничего и не мог придумать. Продолжать здесь, в стране, спекулировать книгами? А кому они теперь так, как раньше, нужны, если людям нечего жрать, да и книг стало не в пример больше! Серьезный антиквариат, картинная галерея? Нужен начальный капитал, и немалый, а он пока загашник свой трогать не собирался – размотать денежки легче всего, ты попробуй их накопи сперва.
И так бы, может, он и маялся до сих пор, не в силах сделать какой-то решающий шаг, если бы не подслушал однажды дуриком разговор двух бывших своих коллег-книжников, сидящих за пивом в подвале в Столешниковом, излюбленном некогда их месте. Разговор у этих двоих шел о каком-то чокнутом иностранце, готовом за бешеные деньги скупать тут, в России, книги о птицах. Вот ударила мужику моча в голову, и все тут!
– А он что, этот мудила, ну, иностранец-то – по-русски сечет, что ли?
– Да какой там сечет! Наш он, русский. Заехал туда, на чем-то сколотил миллион, ну и, как водится, сразу в дурь попер…
– Ишь, блин, деньги что делают!
– А че, были бы у тебя бабки, – заржал второй, – ты бы тоже в дурь ударился… Ну и сколько он платит?
– Ну, чтоб ты понял порядок цифр… Там у них, у этих птичников, есть какая-то знаменитая хренотень, какой-то популярный трактат об английских птицах – ну с картинками, в двух томах… Так он за эти два тома готов, не торгуясь, сразу семьдесят пять тыщ выложить.
– Баксов? – ахнул второй.
– А то чего. Конечно, баксов.
Это был «полный абзац». Во-первых, потому что деньги были даже на слух очень большие. Во-вторых, потому что сам Игорь Альфредович книги по орнитологии не то что никогда не собирал – он и не интересовался ими, и даже не помнил, попадались ли они ему хоть когда-нибудь на глаза.