На востоке занималась заря, и я видна была Уайту отчетливо – худощавая, изящная, неплохие черты лица и бьющий ножками младенец-мозг. Вид у меня на рассвете тогда, пять лет назад, был чуточку взъерошенный, наверно, бледноватый; но в юности, когда жива иллюзия, будто у приключений плохого конца не бывает, требовалось лишь принять ванну и переодеться, и снова заряжена надолго.
Во взгляде Уайли было одобрение ценителя, очень для меня лестное. Но тут мистер Шварц вдруг нарушил наше милое уединение, подойдя к дому извиняющейся походкой.
– Клюнул носом – стукнулся о металлическую ручку, – сказал он, потирая уголок глаза.
Уайли вскочил.
– Как раз вовремя, мистер Шварц. Сейчас приступаем к осмотру пенатов, где обитал Эндрю Джексон – десятый президент Америки, Старая Орешина, Новоорлеанский победитель, враг Национального банка, изобретатель Системы Дележа Политической Добычи.
– Вот вам сценарист, – обратился Шварц ко мне, как обвинитель к присяжным. – Знает все и в то же время ничего не знает.
– Это что еще такое? – вознегодовал Уайли.
Так он сценарист, оказывается. И хотя мне сценаристы по душе – спроси у сценариста, у писателя, о чем хочешь, и обычно получишь ответ, – но все же Уайт упал в моих глазах. Писатель – это меньше, чем человеческая особь. Или, если он талантлив, это куча разрозненных особей, несмотря на все их потуги слиться в одну. Сюда же я отношу актеров: они так трогательно стараются не глядеть в зеркала, прямо отворачиваются от зеркал – и ловят свое отражение в никеле шандалов.
– Таковы они все, сценаристы, верно, Сесилия? – продолжал Шварц. – Я не говорун, я практик. Но молча я знаю им цену.
Уайли смотрел на него с медленно растущим возмущением.
– Эта песня мне знакома, – сказал он. – Ты учти, Мэнни, – при любой погоде я практичнее тебя. У нас этакий мистик будет полдня расхаживать по кабинету и пороть чушь, которая везде, кроме нашей Калифорнии, обеспечила бы ему сумасшедший дом. И закруглится на том, что он глубочайше практичен, а я фантазер. И посоветует пойти осмыслить его слова на досуге.
Лицо Шварца опять потухло и опало. Один глаз уставился в небо, за высокие вязы. Шварц поднес руку ко рту, безучастно куснул заусеницу на среднем пальце. Понаблюдал за птицей, кружившей над крышей здания. Птица села на трубу, зловещая, как ворон, и Шварц сказал, не сводя с нее взгляда:
– В дом сейчас не пустят, и пора вам уже обратно в аэропорт.
Рассвело еще не до конца. Огромная коробка «Эрмитажа» белела красиво, но слегка грустно, осиротело – даже теперь, через сто лет. Мы пошли к машине, сели; мистер Шварц неожиданно захлопнул за нами дверцу, и только тут мы поняли, что он не едет.
– Я раздумал лететь – проснулся и решил не лететь. Останусь здесь, шофер потом за мной приедет.
– Вернешься на Восток? – недоуменно спросил Уайли. – И все лишь потому, что…
– Это решено, – сказал Шварц, слабо усмехнувшись. – Я ведь был человек весьма решительный – на удивление прямо. – Таксист включил мотор, Шварц сунул руку в карман. – Эту записку отдадите мистеру Смиту.
– Мне вернуться часа через два? – спросил водитель.
– Да… конечно. Я похожу тут, полюбуюсь.
Всю обратную дорогу в аэропорт я думала о Шварце: он как-то плохо сочетался с сельским утренним ландшафтом. Долгим был у Шварца путь из городского гетто к грубому камню этой усыпальницы. Мэнни Шварц и Эндрю Джексон – несуразно звучат рядом эти имена. Сомневаюсь, знал ли Шварц, бродя у колонн, кто такой был Эндрю Джексон. Но, возможно, ему думалось, что раз уж дом сохранен как реликвия, то, значит, Эндрю Джексон был человек большого сердца, сострадательный и понимающий. В начале и в конце жизни люди тянутся прильнуть – к материнской груди – к милосердной обители. Где можно приникнуть, прилечь, когда ты никому уже не нужен, и пустить себе пулю в висок.
Понятно, что про пулю мы узнали только через сутки. Вернувшись в аэропорт, мы сообщили дежурному, что Шварц не летит дальше, и на этом поставили точку. Циклон ушел на восток Теннесси и погас там в горах, до взлета осталось меньше часа. Из гостиницы явились заспанные пассажиры; я продремала несколько минут на одной из аэропортовских прокрустовых кушеток. Померкший было от нашей трусливой посадки, возжегся понемногу снова ореол рискованного рейса, – мимо нас бодро прошла с чемоданчиком новая стюардесса, высокая, статная, яркая брюнетка, копия своей предшественницы, только вместо французско-красно-синего платья на ней было льняное, легкое, в голубую полоску. Мы с Уайли сидели, ожидая.
– Отдали мистеру Смиту записку? – спросила я полусонно.
– Да.
– Кто он такой? Это, видимо, он поломал Шварцу планы.
– Шварц сам виноват.
– Не люблю всесокрушающих бульдозеров. Когда отец и дома начинает переть бульдозером, я его осаживаю: «Ты не у себя на студии». (И тут же я подумала, не цепляю ли на отца ярлык. Ранними утрами слова – бесцветнейшие ярлыки.) При всем при том он вбульдозерил меня в Беннингтон, и я ему за это благодарна.
– То-то будет скрежет, когда бульдозер Брейди и бульдозер Смит сшибутся, – сказал Уайли.
– Мистер Смит с отцом – конкуренты?
– Не совсем. Пожалуй, нет. Но будь они конкурентами, я бы знал, на кого ставить.
– На отца?
– Боюсь, что нет.
В такую рань как-то не тянет проявлять семейный патриотизм… У регистрационного столика стоял пилот и качал головой. Они с администратором разглядывали будущего пассажира, который сунул два пятицентовика в музыкальный автомат и пьяно опустился на скамью, хлопая слипающимися глазами. Прогрохотала первая выбранная им песня, «Без возврата», а затем, после короткой паузы, столь же бесповоротно и категорически прозвучала вторая, «Погибшие». Пилот решительно мотнул головой и подошел к пассажиру.
– К сожалению, не сможем взять вас на борт, старина.
– Ч-чего?
Пьяный сел прямей; вид у него был жуткий, но черты проглядывали симпатичные, и мне стало жаль его, несмотря на предельно неудачный выбор музыки.
– Возвращайтесь в гостиницу, проспитесь, а вечером будет другой самолет.
– Другой н-не надо, этот надо.
– На этот нельзя, старина.
От огорчения пьяный свалился со скамьи, а нас, добропорядочных, пригласил на посадку репродуктор, укрепленный над проигрывателем. В проходе самолета я налетела на Монро Стара – чуть не влетела ему в объятия, и я бы не прочь. Любая бы девушка не прочь – все равно, с поощрением Стара или без. В моем случае поощрением и не пахло, но встреча была Стару приятна, и он посидел в кресле напротив, дожидаясь взлета.
– Давайте все вместе потребуем обратно деньги за билеты, – сказал он, проницая меня своими темными глазами.
«А какими эти глаза будут у Стара влюбленного?» – подумалось мне. Они смотрели ласково, но как бы с расстояния и чуть надменно, хотя часто взгляд их бывал мягко-убеждающим. Их ли вина была, что они видят так много?.. Стар умел мгновенно войти в роль «своего парня» и столь же быстро выйти из нее, и, по-моему, в конечном счете определение «свой парень» к нему не подходило. Но он умел помолчать, уйти в тень, послушать. С высоты (хоть роста он был небольшого, но всегда казалось – с высоты) он окидывал взглядом все деловитое многообразие своего мира, как гордый молодой вожак, для которого нет разницы между днем и ночью. Он родился бессонным и отдыхать был не способен, да и не желал.
Мы сидели, непринужденно молча, ведь наше с ним знакомство длилось уже тринадцать лет, с той поры как он стал компаньоном отца, – тогда мне было семь, а Стару двадцать два. Уайли сел уже в свое кресло, и я не знала, нужно ли их знакомить, а Стар вертел перстень на пальце так самоуглубленно, что я чувствовала себя девочкой и невидимкой и не сердилась. Я и раньше никогда не отваживалась ни отвести от Стара взгляд, ни смотреть на него в упор (разве что хотела важное сказать) – и я знаю, он на многих так действовал.
– Этот перстень – ваш, Сесилия.
– Прошу прощения. Я просто так засмотрелась…
– У меня полдюжины таких.
Он протянул мне перстень – вместо камня самородок с выпукло-рельефной буквой S. Я потому и засмотрелась, что массивность перстня была в странном контрасте с пальцами – изящными и тонкими, как все худое тело и как тонкое его лицо с изогнутыми бровями и темными кудрявыми волосами. Порой он казался бестелесным, но он был настоящий боец; человек, знавший его в Бронксе лет двадцать назад, рассказывал, как этот хрупкий паренек идет, бывало, во главе своей мальчишьей ватаги, кидая изредка приказ через плечо.
Стар вложил подарок мне в ладонь, свел мои пальцы в кулак и встал с кресла.
– Пойдем ко мне, – обратился он к Уайту. – До свиданья, Сесилия.
Напоследок я услышала, как Уайли спросил:
– Прочел записку Шварца?