Он чуть кивнул и повернулся к свече. Да, никаких сомнений. Там что-то было, что-то плясало в язычке пламени, обрамленном случайным венком дыма. В храме чувствовалось присутствие чего-то злого – прямо на священном алтаре. Он почувствовал, как его пробрал холод, хотя он знал, что в помещении было тепло. Казалось, что его душу парализовало, но он не отрывал взгляд от свечи. Он знал, что он должен смотреть на нее. Больше было некому. Он не должен отрывать от нее взгляда. Весь ряд послушников встал, и он тоже автоматически встал вместе с ними.
«Per omnia saecvla, saeculorum. Аминь».
И вдруг он почувствовал, как исчезло нечто материальное – его последняя земная опора. Он сразу понял, что случилось. Его сосед слева потерял сознание от переутомления и нервного потрясения. И затем началось. Что-то неведомое и раньше пыталось подточить корни его веры; пыталось противопоставить его любовь к миру и любовь к Богу, и использовало все возможные, как он думал, силы для борьбы с ним; но сейчас все было иначе. Ничто не отрицалось, ничего не предлагалось. Самое точное описание – как будто огромная масса навалилась на его сокровенную душу, масса без сущности, не духовная и не физическая. Его поглотило бесплотное облако зла, зла во всех проявлениях сразу. Он не мог думать, не мог молиться. Будто сквозь сон до него доносились голоса рядом стоявших, они пели, но они были далеко – и он никогда еще не чувствовал себя таким далеким. Он находился на плоскости, где не было ни молитвы, ни милости Божьей; он понимал лишь, что вокруг него собираются силы Ада, и сущность зла заключена в одной-единственной свече. Он чувствовал, что должен в одиночку бороться с бесконечностью соблазна. Он никогда не испытывал такого и даже не слышал от других о чем-либо подобном. Он знал только, что один человек уже не устоял перед этой массой, а он должен устоять. Он должен смотреть на свечу, смотреть и смотреть – до тех пор, пока сила, заполнившая ее и затащившая его на эту плоскость, не исчезнет для него навсегда. Сейчас или никогда!
Ему казалось, что у него нет тела, и осталась лишь мысль о том, что его сокровенное «я» умерло. Это было глубже, чем он сам, что-то такое, чего он никогда раньше не чувствовал. Затем силы выстроились для последней атаки. Ему был открыт путь, уже избранный другим послушником. Он глубоко вздохнул, застыл в ожидании, и вот – удар! Вечность и бесконечность добра, казалось, сокрушены и смыты вечностью и бесконечностью зла. Казалось, он беспомощно барахтается, уносимый потоком в черный бесконечный океан мрака, где волны становились все выше и выше, а тучи все темнее и темнее. Волны мчали его к бездне, к водовороту вечного зла, а он машинально, незряче, отчаянно смотрел на свечу, смотрел на пламя, подобное единственной черной звезде на небосклоне отчаяния. И вдруг он почувствовал чье-то присутствие. Оно явилось слева и материализовалось в виде излучающего тепло красного узора на какой-то поверхности. И он узнал его! Это был оконный витраж святого Франциска Ксавье. Он мысленно ухватился за него, вцепился и с болью в сердце тихо воззвал к Господу.
«Tantum ergo Sacramentum Veneremur cernui».
Слова гимна набирали силу, как победная песнь, ладан вскружил ему голову, добрался до самой его души, где-то скрипнула дверь, и свеча на алтаре погасла!
«Ego vos absolvo a peccatis tuts in nomine patris, filii, spiritus sancti. Аминь».
Вереница послушников направилась к алтарю. Разноцветные лучи света из окон смешались с блеском свечей, и в золотом ореоле причастие показалось человеку таинственным и сладостным. Наступило спокойствие. Иподьякон протянул ему Библию. Он положил на нее правую руку.
«Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…»
Тарквиний из Чипсайда
I
Шум бегущих шагов: темп задают мягкие подошвы легких туфель из дорогой цейлонской кожи; за ними, на расстоянии броска камня, следуют высокие ботинки на прочной толстой подошве, две пары, темно-синие, с забрызганной грязью позолотой, отражающей неясными отблесками лунный свет.
Легкие туфли молнией проскочили залитый лунным светом открытый участок и устремились в темный лабиринт аллей, оставляя за собой все более удаляющийся неясный шум шагов, исчезнувший где-то в кромешной тьме впереди. Появляются высокие ботинки с криво накинутыми плюмажами, над ними – обнаженные короткие клинки; слышно, как на бегу они чертыхаются и проклинают лондонские закоулки.
Легкие туфли подбегают к утонувшим в темноте воротам и продираются сквозь живую изгородь. Высокие ботинки тоже подбегают к воротам и продираются сквозь живую изгородь – впереди вдруг неожиданно возникает ночной дозор: двое солдат с пиками, свирепые с виду, как и положено ветеранам голландских и испанских походов.
Но никто не зовет на помощь. Преследуемый, задыхаясь, не падает ниц пред стражами, судорожно хватаясь за кошелек; преследователи тоже не поднимают шум, не кричат: «Держи! Хватай!» Легкие туфли, как порыв ветра, проносятся дальше. Стражники чертыхаются, останавливаются и недоуменно глядят вслед беглецу, затем зловеще скрещивают пики над дорогой, поджидая высокие ботинки. Как огромная рука, тьма скрывает луну.
Когда снова выходит луна, в бледном свете вновь проявляются карнизы, окна – и стражники, израненные и валяющиеся в придорожной пыли. Высокие ботинки бегут дальше, вдоль по дороге; один из них оставляет за собой цепочку темных пятен и неуклюже, на бегу, перевязывает рану дорогим кружевом, сорванным с шеи.
Стражникам сегодня не повезло: сегодня был день Сатаны, и, кажется, тот, кто был еле виден впереди, тот, кто перескочил через забор у калитки, и был самим чертом. Больше того, противник явно чувствовал себя как дома в этой части Лондона, которая, казалось, специально создавалась для его низких целей, поскольку дорога, как на картинке, все более сужалась, а дома становились все ниже и ниже, устраивая идеальные закоулки для засад, убийств и их театральных сестер – внезапных смертей.
Все дальше по длинным извилистым тропинкам продвигались жертва и гончие, то исчезая, то появляясь в лунном свете, как фигуры на бесконечной неровной шахматной доске. Преследуемый беглец, уже потерявший по дороге свою короткую кожаную куртку и почти ослепленный падающими со лба каплями пота, стал в отчаянии осматриваться вокруг. И тотчас же внезапно замедлил темп, пробежал немного назад и нырнул в боковую аллею, такую темную, что, казалось, и луна, и солнце не заглядывали туда с тех самых пор, как с этого места со скрежетом сполз последний ледник. Через пару сотен ярдов он остановился и втиснулся в нишу в стене, съежившись и затаив дыхание, как гротескное изваяние, бесплотное и незаметное в темноте.
Высокие ботинки, две пары, приблизились, поравнялись с ним, пробежали мимо, через двадцать ярдов остановились; их обладатели шепотом обменялись глухими фразами:
– Я все время слышал его: он остановился.
– Шагов двадцать назад.
– Он спрятался!
– Будем держаться вместе, и мы его прирежем.
Голоса смолкли; слышался только шорох шагов, но обладатель легких туфель не стал ждать продолжения беседы – в три прыжка он пересек аллею, подпрыгнул, на мгновение задержавшись на вершине стены, как огромная птица, и исчез, будто проглоченный в одно движение голодной ночью.
II
Читал в постели, за обедом,
Читал везде – живых не ведал
И жил, лишь мертвецов любя.
До смерти зачитал себя!
Любой посетитель старинного кладбища, заложенного во времена Якова Первого и расположенного недалеко от Пэт-Хилл, повторит вам наизусть эти вирши с гробницы Уизела Кэстера – являющиеся, без сомнения, одной из худших эпитафий, начертанных во времена королевы Елизаветы.
Историк поведает, что человек этот скончался тридцати семи лет от роду, однако наш рассказ начался с совершенно определенного момента – а именно, с ночной погони, так что мы обнаружим его в добром здравии, погруженным в чтение. Он был близорук, с явственно выделявшимся брюшком, плохо сложен и – прости, господи, – с виду ленив. Но эпоха есть эпоха, и во времена правления Елизаветы, милостью Лютера и королевы английской, никто не мог не воспламениться от искры читательского энтузиазма. Ведь каждый приход Чипсайда издавал собственный Magnum Folium (или какой-нибудь журнал), наполненный новейшими «белыми» стихами; содружество актеров Чипсайда без всяких раздумий ставило что угодно, лишь бы пьеса отличалась «от этих реакционных мираклей», а новый перевод Библии выдержал уже семь «массовых» изданий за последние семь месяцев.
И вот Уизел Кэстер (который в юности ходил в море) теперь стал неутомимым читателем, не пропускавшим ни единого слова, начерченного на бумаге и попавшего в его руки: он читал манускрипты о священном огне дружбы; за обедом просматривал молодых поэтов; он шатался у лавок, публиковавших и продававших Magna Folia, и внимательно слушал диспуты молодых драматургов, нередко переходившие в брань, с язвительными и злобными обвинениями друг друга – нередко за глаза – в плагиате и вообще во всех смертных грехах.
Сегодня перед ним была книга – или, лучше сказать, работа – в которой, как он предполагал, несмотря на некоторую необычность стиха, можно было обнаружить замечательную в своем роде политическую сатиру. В дрожащем свете свечи перед ним лежала «Королева фей» Эдмунда Спенсера. Продравшись сквозь первую песнь, он принялся за следующую:
Легенда о Бритомартис, или о Целомудрии
Мне не хватает слов, чтобы воспеть
Великую из многих добродетель,
Что «целомудрием» зовется в мире…
Внезапно на лестнице послышался шорох шагов, со скрипом растворилась настежь хлипкая дверь и в комнату ввалился человек: тяжело и судорожно дышащий мужчина без куртки в полуобморочном состоянии.
– Уизел, – речь давалась ему с трудом, – спрячь меня где-нибудь, во имя Девы!
Кэстер встал, аккуратно закрыл книгу и со скептическим выражением запер дверь на засов.
– Меня ищут! – воскликнул обладатель легких туфель. – Клянусь, двое полоумных с клинками пытались превратить меня в фарш, и это им едва не удалось! Они видели, как я перепрыгнул через стену во двор.
– Для того, чтобы надежно оградить тебя от возмездия человечества, потребуется несколько батальонов, вооруженных мушкетонами, а также две или три Армады, – произнес Уизел, с любопытством глядя на него.
Обладатель легких туфель удовлетворенно улыбнулся. Его судорожные вдохи постепенно сменились обычным учащенным дыханием; испуг нагоняемой жертвы уступил место смятенной иронии.
– Я несколько удивлен… – продолжил Уизел.
– Две такие ужасные гориллы…
– Выходит, всего их было три!
– Только две, если ты меня им не выдашь. Давай, давай скорее! Уже через мгновение они будут на лестнице!
Уизел вытянул из кучи хлама в углу старое копье без наконечника, приставил его к высокому потолку и открыл им крышку люка, ведущего на чердак.
– Лестницы нет.
Он придвинул скамейку прямо под люк, на нее вскочили легкие туфли, их обладатель присел, замешкавшись, затем опять присел и ловко прыгнул вверх. Он схватился за край люка, на мгновение повис, раскачиваясь, чтобы схватиться за край поудобнее; затем подтянулся и исчез во тьме наверху. Послышался шорох разбегавшихся крыс, крышка люка была водворена на место, все стихло…
Уизел вернулся к своему столу, снова открыл «Легенду о Бритомартис, или о Целомудрии» и замер в ожидании.
Через минуту послышался скрип ступеней и громкий стук в дверь. Уизел вздохнул и, взяв в руки свечу, встал.
– Кто там?