– Надо будет остановиться по дороге и купить аризонского бензина, – заметил он. – А то в прошлый раз залили в автомобиль какую-то гадость.
– Чек, сыр, – обратился к нему официант-сенегалец с акцентом, обретенным куда ниже линии Мейсона-Диксона. – Десять франков за два бокала пива.
Молодой человек вручил ему эквивалент семидесяти центов в золотистых французских жетончиках. Пиво, пожалуй, стоило немного дороже, чем в Америке, однако не жалко было и переплатить за право слушать аутентичную песню в исполнении настоящего – или почти настоящего – джаз-банда. А дома молодого человека дожидался настоящий французский ужин: печеная фасоль из малоизвестного древнего норманнского городка Экрона в штате Огайо, омлет, благоухающий чикагским беконом, и чашка английского чая.
Полагаю, вы уже признали в двух этих утонченных европейцах тех самых американских варваров, которые уехали из родной страны всего пятью месяцами раньше. Возможно, вы изумились, как это им удалось столь быстро измениться. Дело в том, что они полностью погрузились в жизнь Старого Света. Вместо того чтобы ошиваться в «туристических» отелях, они совершали вылазки в причудливые ресторанчики, расположенные вдали от исхоженных путей, обладающие подлинной французской атмосферой, где ужин на двоих редко стоил больше десяти-пятнадцати долларов. К чему им столичный блеск – Париж, Брюссель, Рим, им довольно коротких поездок в живописные старинные города, такие как Монте-Карло, где в один прекрасный день они оставили свой автомобиль у симпатичного владельца гаража, который оплатил их гостиничный счет и купил им билеты домой.
Да, лето действительно удалось. И жили мы практически бесплатно – с того момента, когда закончились наши семь тысяч долларов. А они взяли и закончились!
Беда в том, что мы приехали на Ривьеру в несезон – точнее, после окончания одного сезона, но в разгар другого. Летом на юг приезжают люди, которые «хотят сэкономить», и ушлые французы давно уже сообразили, что более легкой добычи просто не существует: люди, которые хотят что-то получить задарма, вообще легкая добыча.
На что именно мы потратили деньги, мы не знаем, но это обычное дело. Например, прислуга: мне очень нравились Марта и Жанна (а потом еще их сестры Эжени и Серполетта, которые приехали им помогать), но по собственному почину я никогда не стал бы покупать им медицинскую страховку. Оказалось, что по закону я обязан это сделать. Если бы Жанна задохнулась под своим накомарником, а Марта наступила на кость и сломала большой палец, отвечал бы за это я. Да я бы, собственно, и не возражал, если бы Мартино «немного зарабатывать» на закупке продуктов не доходило, по моим подсчетам, до сорока пяти процентов.
Недельные счета от бакалейщика и мясника равнялись примерно шестидесяти пяти долларам – то есть были больше тех, которые мы получали на дорогом Лонг-Айленде. Сколько бы там ни стоило это мясо, есть его почти всегда было невозможно, а что касается молока, его приходилось кипятить до последней капли, потому что французские коровы страдали туберкулезом. Из свежих овощей мы ели помидоры и иногда спаржу, а больше ничего – чеснок нам бы удалось скормить разве что во сне. Я часто гадал, как представители ривьерского среднего класса – например, банковские клерки, которые содержат семью на сорок-семьдесят долларов в месяц, – не умирают голодной смертью.
– Зимой еще хуже, – поведала нам на пляже девчушка-француженка. – Англичане и американцы так вздувают цены, что нам тут ничего не купить и мы прямо не знаем, что и делать. Моей сестре пришлось уехать в Марсель и найти там работу, а ей всего четырнадцать лет. На будущий год я тоже поеду.
В общем, тут попросту всего не хватает – и американцы, привыкшие к высоким стандартам материального комфорта, хотят получать самое лучшее из доступного, за что, естественно, приходится платить. Кроме того, ушлые французские торговцы так и норовят воспользоваться американской беспечностью.
– Мне не нравится этот счет, – говорю я поставщику продуктов и льда. – Мы договаривались на пять, не на восемь франков в месяц.
Чтобы выиграть время, он бормочет нечто неразборчивое.
– Общую сумму считала моя жена, – говорит он наконец.
Полезные они люди – ривьерские жены! Вечно они делают подсчеты для своих мужей и, похоже, плохо отличают одну цифру от другой. Обладай таким талантом жена директора какой-нибудь железной дороги, на ее недочетах можно было бы заработать несколько миллионов.
Пока я пишу, надвинулись сумерки, темнота за моим окном наползает на купы деревьев, переливчатыми оттенками зелени сбегающие к вечернему морю. Пылающее солнце уже завалилось за пики Эстерелей, взошла луна над римскими акведуками Фрежюса в пяти милях отсюда. Через полчаса придут ужинать Рене и Бобе, офицеры-авиаторы в белоснежных кителях; Рене всего двадцать три года, он так и не оправился оттого, что пропустил войну, и он начнет повествовать романтическим голосом, как он мечтает покурить опиум в Пекине и как кое-что сочиняет «исключительно для себя». Потом в саду, когда в воздух прольется новая порция темноты, кители их потускнеют, и в конце концов они, как и тяжелые розы и соловьи в сосновых ветвях, станут органичной и неотъемлемой частью красоты этого гордого, жизнелюбивого края.
И хотя денег мы так и не сэкономили, мы танцевали карманьолу, а еще, если не считать того дня, когда жена глотнула лосьона от комаров вместо ополаскивателя для рта, и другого дня, когда я попытался выкурить французскую сигарету и, как определил бы это Ринг Ларднер, «упал без чувств», мы ни разу не пожалели, что приехали сюда.
Темно-коричневое дитя стучит в дверь, чтобы пожелать мне спокойной ночи.
– Поплывем на большом кораблике, папа? – говорит оно на нетвердом английском.
– Нет.
– Почему?
– Попробуем пожить здесь еще годик. А кроме того – не забывай, какие тут духи!
С дочкой мы всегда говорим только так. Она считает нас самой остроумной из всех известных ей супружеских пар.
«Подождите, пока у вас не появятся собственные дети!»[68 - Эссе «„Wait Till You Have Children of Your Own!“» опубликовано в журнале «Woman’s Home Companion» в июле 1924 г.]
То поколение, которое некогда считалось молодым (я имею в виду то самое, которое вырвалось на сцену в 1919 году и стало предметом бесконечных пересудов), регулярно выслушивало этот угрожающий рефрен. Ну что ж, представители этого молодого поколения теперь стали родителями. Они смотрят на новый мир, который вылепился из хаоса войны, и пытаются решить, в чем воспитание их детей будет отличаться от их собственного.
Под словом «воспитание» я в данном случае понимаю полный набор привычек, идеалов и предрассудков, который дети в возрасте от двух до шестнадцати лет усваивают от родителей. Скорее, я понимаю даже больше – понимаю то, что понимал мой отец, когда однажды выразил надежду, что моя жизнь будет отличаться от его. Он надеялся, что я получу в руки более тонкие инструменты для противостояния миру.
Все родители желают этого для своих детей – кроме тех, которые настолько тупы и самодовольны, что мечтают, чтобы дети стали такими же, как они. На одного родителя, который в сорок лет откидывается на спинку стула и объявляет своему чаду: «Посмотри на этого идеального мужчину (женщину), которого (которую) Бог сотворил в качестве примера для тебя!» – приходится по трое тех, которые считают, что дети должны идти дальше родителей, которые хотят, чтобы дети не следовали слепо по их стопам, а учились на их ошибках.
Нельзя забывать, что идеи, предрассудки и даже сама истина постоянно видоизменяются и то, что одному поколению – молоко, для другого может оказаться ядом. Молодые американцы моей эпохи видели подобное превращение собственными глазами, и по этой причине не станут совершать ту самую первичную ошибку: пытаться научить детей слишком многому. К тридцатилетнему возрасту любой человек успевает набрать в голову, наряду с некоторым количеством мудрости, огромное количество трухи и глупостей; трудность состоит в том, чтобы передать детям эту самую мудрость, не вываливая на них одновременно глупости и труху. Все, что мы можем сделать, – это преуспеть в этом чуть больше предыдущего поколения: когда какое-нибудь достигнет в этом полного успеха, то есть сумеет передать следующему все свои достижения и ни единого заблуждения, дети его получат в наследство весь мир.
Начнем с того, что ребенку моему предстоит существовать в обстоятельствах, о которых я не имею ни малейшего представления. Возможно, ему выпадет жить в коммунистическом государстве, или жениться на марсианке, или сидеть под электрическим вентилятором на Северном полюсе. Лишь одну вещь я могу утверждать с полной уверенностью насчет мира, в котором ему предстоит жить: мир этот не будет столь же жизнерадостным, как тот, в котором родился я. Никогда вера в светлое будущее человечества не была так сильна, как в девяностые годы, – и почти никогда она не ослабевала до нынешней степени. Когда вокруг наблюдается полный упадок идеалов поведения, тому должна быть веская причина. Творить зло в вакууме просто невозможно. Мир приобрел некий серьезный изъян (какой именно – понимают только профессиональные проповедники, авторы дешевых романов и коррумпированные политики, да и те неверно). Только отважное сердце способно плыть против течения по этим мутным водам и не развить в себе, подобно моему поколению, толики цинизма, толики подозрительности, толики печали. Мы стали свидетелями войны и сопровождавшей ее жестокости, истерии одновременно и коммунистов, и (здесь, у нас) «стопроцентных американцев», облапошивания инвалидов-ветеранов[69 - …облапошивания инвалидов-ветеранов… – Имеется в виду громкий скандал 1923 г. о хищениях в Бюро ветеранов: его директор, подполковник Чарльз Форбс, близкий друг президента Уоррена Гардинга, в течение двух лет отказывал в страховке и пенсиях более чем 200 тыс. американцам, получившим ранения в Первую мировую войну, и присвоил 2 млн долларов из средств, выделенных конгрессом на социальные нужды. (Примечания А. Б. Гузмана).], коррумпированности чиновников, скандального сухого закона – что же странного в том, что мы чуть не с ужасом открываем по утрам газеты, опасаясь, что увидим там сообщение о новой трещине в цивилизации, о новом изъяне, открывшемся в темной комнате, называемой человеческой душой!
Именно такой мир сейчас предстает глазам наших детей. Я недавно оказался в палате, где лежала молодая мать, только что родившая своего первенца. Это была прекрасно образованная, очень культурная молодая женщина, в распоряжении которой доселе всегда были все блага мира, у которой были также основания полагать, что блага эти останутся у нее навсегда. Очнувшись от наркоза, она обернулась к сиделке с вопросом; сиделка склонилась над ней и произнесла:
– У вас родилась прелестная девочка.
– Девочка?
Молодая мать открыла глаза, потом закрыла их снова. А потом внезапно расплакалась.
– Ну и пусть, – сказала она сквозь слезы. – Очень рада, что девочка. Дай только бог, чтобы она выросла дурой, потому что в нашей жизни для женщины самое лучшее быть хорошенькой дурочкой.[70 - Очнувшись от наркоза, она обернулась к сиделке с вопросом; сиделка склонилась над ней и произнесла: /– У вас родилась прелестная девочка. /– Девочка? /Молодая мать открыла глаза, потом закрыла их снова. А потом внезапно расплакалась. /– Ну и пусть, – сказала она сквозь слезы. – Очень рада, что девочка. Дай только бог, чтобы она выросла дурой, потому что в нашей жизни для женщины самое лучшее быть хорошенькой дурочкой. – Ср. с рассказом Дэзи из первой главы «Великого Гэтсби» (роман был опубликован в апреле 1925 г., через 9 месяцев после выхода этой статьи): «Я очнулась после наркоза, чувствуя себя всеми брошенной и забытой, и сразу же спросила акушерку: „Мальчик или девочка?“ И когда услышала, что девочка, отвернулась и заплакала. А потом говорю: „Ну и пусть. Очень рада, что девочка. Дай только бог, чтобы она выросла дурой, потому что в нашей жизни для женщины самое лучшее быть хорошенькой дурочкой“» (перев. Е. Калашниковой). (Примечания А. Б. Гузмана).]
Разумеется, несмотря ни на что, лишь немногим из нас хватает отчаяния – или логики, чтобы дойти до подобного пессимизма. Мы не хотим, чтобы дочери наши были хорошенькими дурочками, а сыновья – «пышущими здоровьем животными», несмотря на то что это избавило бы их от многих страданий. Более того, мы хотим, чтобы они имели представление о том, что такое чековая книжка и уютный дом. Мы хотим, чтобы они выросли порядочными, достойными – и хотя в данный момент язык у меня не поворачивается добавить «законопослушными», по крайней мере – способными проголосовать против законов, которым не считают возможным подчиняться.
Могу представить себе, как молодой отец, родившийся, как и я, в середине девяностых, обращается к новорожденному сыну примерно с такой речью:
– Я не хочу, чтобы ты стал таким же, как я, – говорит он, стоя над колыбелью. – Я хочу, чтобы в твоей жизни нашлось место чему получше. Я хочу, чтобы ты вращался в кругах политиков, где не только у одного из десяти чистые руки. А если ты станешь бизнесменом, я хочу, чтобы ты разбирался в бизнесе лучше, чем я. Между прочим, сынок, если не считать нескольких детективов, я после окончания колледжа не прочел ни одной книжки. Мое любимое развлечение – играть в гольф или в бридж вместе с толпой таких же, как я, тупиц, по ходу дела прихлебывая контрабандный джин, дабы забыть, какие мы тупицы. Я не имею никакого представления о науке, литературе, живописи, архитектуре, даже об экономике. Я верю во все, что пишут в газетах, так же как и мой прораб. Во всем, кроме своей непосредственной работы, я полный невежда, я и голосовать-то едва пригоден – но я хочу, чтобы ты вырос другим человеком, и я дам тебе такую возможность, и да поможет мне бог.
Надо сказать, это совсем не похоже на то, что собственный его отец говорил ему в 1896 году. Тот изрекал примерно следующее:
– Я хочу, чтобы ты добился успеха. Хочу, чтобы ты усердно трудился и заработал много денег. Не дай никому себя обмануть и сам никого не обманывай, потому что тогда ты сядешь в тюрьму. Не забывай, что ты – американец, – (вместо этого можно подставить «англичанин», «француз» или «немец» – одна и та же речь произносилась на разных языках), – и все остальные нации нам в подметки не годятся, так что помни: все, во что не верит наша нация, скорее всего, полная чушь. Я учился в колледже и читаю газеты, так что уж я-то знаю.
Узнаёте? Это философия девятнадцатого столетия, философия личного эгоизма и национальной заносчивости, которые привели к Великой войне и стали косвенной причиной страшной смерти многих миллионов молодых мужчин.
По крайней мере, новорожденный ребенок, наш ребенок, начинает с несколько другой точки. Побывав на войне, а возможно, даже участвовав в боях, отец его не питает ненависти к немцам – ее он оставляет тем, кто не нюхал пороха, – и, возможно, помнит, что жизнь в Париже почти столь же приятна, как и в Поданке, штат Индиана. Ему решительно наплевать, будет ли его сын петь в школе национальный гимн, поскольку ему доподлинно известно, что показной патриотизм ровным счетом ничего не значит и что Гровер Кливленд Бергдолл тоже когда-то выводил писклявым голоском: «Страна моя, тебе пою» – по указанию учительницы.[71 - …ему доподлинно известно, что показной патриотизм ровным счетом ничего не значит и что Гровер Кливленд Бергдолл тоже когда-то выводил писклявым голоском: «Страна моя, тебе пою» – по указанию учительницы. – «Страна моя, тебе пою» («My Country, Tis of Thee») – американская патриотическая песня (1831) на стихи баптистского проповедника и журналиста Сэмюела Фрэнсиса Смита (1808–1895), также известная как «Америка»; исполнялась на мотив британского гимна «Боже, храни короля [королеву]» и служила национальным гимном США до принятия в 1931 г. официальным гимном «Звездно-полосатого знамени». Гровер Кливленд Бергдолл (1893–1966), из семьи филадельфийских пивоваров немецкого происхождения, уклонился от призыва в Первую мировую войну и бежал в Германию (где его тоже пытались забрать в армию); вернувшись в США в 1939 г., был осужден и просидел в тюрьме до 1946 г. (Примечания А. Б. Гузмана).] Наш молодой отец вообще не испытывает неестественного доверия к школам – пусть даже они вполне хороши, – потому что ему известно, что учителя тоже люди, что они не гении, а обычные молодые, не слишком образованные трудяги, которые зарабатывают свой хлеб, стараясь изо всех сил. Ему известно, что школы по сути своей – рассадники стереотипов в и без того стереотипной стране. Ребенку там вобьют в голову идеалы работящего лавочника, с оглядкой на висящие на стене портреты Авраама Линкольна и Джорджа Вашингтона – на двух этих президентов-романтиков, которых недоумки-биографы и авторы слюнявых рассказов стремительно превращают в иллюстрации к учебникам для воскресной школы.
Нет, молодой отец сознает, что в школе детям его, по всей видимости, не смогут внушить идеалы, пригодные для современного мира. Если он хочет, чтобы на душе его ребенка отпечаталось хоть что-то, помимо истертых канцелярских штампов, этим его душу нужно напитывать дома. Система образования – настолько колоссальное предприятие, что при управлении им никак не обойтись без условностей. Однако молодой отец вовсе не обязан следовать условностям и потчевать своего ребенка нелепо-дешевыми измышлениями касательно жизни. Полагаю, он и не станет – самые суровые критики этого поколения не решатся обвинить его в показной скромности. У детей представителей этого поколения есть как минимум это преимущество над моими современниками, которые успевали выучить все грязные ругательства, существующие в английском языке, еще до того, как узнавали хоть что-то о стороне жизни, которую представляли им в полностью искаженном виде.
Кстати, я не хочу создать впечатление, что молодые представители и представительницы моего поколения так и фонтанируют идеями касательно того, как со стопроцентной вероятностью превратить своих детей в Авраамов Линкольнов. Напротив, они склонны предохранять своих детей от законсервированной дряни, которой полно в этом мире. Они знают, что лучше прочитать одну хорошую книгу, например «Историю человечества» ван Лоона[72 - …«Историю человечества» ван Лоона… – Имеется в виду популярно-исторический бестселлер Хендрика Виллема ван Лоона (1882–1944) «The Story of Mankind», выпущенный в 1921 г. (Примечания А. Б. Гузмана).], чем сто томов «Классики для детей», составленных каким-то профессором-маразматиком. А поскольку они страшно боятся того, что дети их станут потреблять культуру в виде консервов, они пуще прочего будут предохранять детей от законсервированного вдохновения, которое превратилось у нас в общенациональную чуму. Дружба с человеком постарше, мудрым и состоявшимся, великое благо – но людей таких немного, по три на каждый город не наберется. А заменители такой дружбы – лекции профессиональных «педагогов» и авторов рассказов для юношества, – на мой взгляд, представляют реальную опасность.
Опасность эта состоит в излишне громких призывах. Мальчики и девочки, которые каждый день приходят домой с новой идеей: срочно заняться украшением дома, или сбором старой одежды для жителей Лапландии, или благородным самоотречением (ровно раз в неделю), – это мальчики и девочки, чьи мозги через несколько лет превратятся в забитые хламом сорочьи гнезда. Я не хочу, чтобы моего ребенка постоянно к чему-то призывали разные недоумки, от корыстных патриотов до киномагнатов, которые непрестанно роются в пыльных грудах избитых идей, кои можно всучить молодежи. Понятно, в результате ребенка скоро утомят радио и необходимость помогать соседям; я совершенно не возражаю против каких бы то ни было способов отвлечения, но постоянная смена этих способов губит в ребенке энтузиазм и оставляет неизлечимые раны на его разуме. Он уже не способен оценить и даже осмыслить что-либо, помимо того, что подается ему в виде консервов или полуфабрикатов, – консервированная музыка, консервированное вдохновение, даже консервированные игры, – так что ничего нет удивительного в том, что, став взрослым, он будет вместилищем законсервированных взглядов и законсервированных идеалов.
– Однако, – возразит мне реалист, – вашим детям, как и моим, предстоит расти в мире, который совершенно вам неподконтролен. Если запрещать им все эти вещи, не вырастут ли они в кольце ограничений – подобных тем, которыми были когда-то окружены и вы и по поводу которых так сетовали?
Я попытаюсь ответить на этот вопрос, но сначала хочу поговорить о том, почему мой ребенок будет относиться к жизни иначе, чем я; это очень важно.
Тут все просто: у него отберут всяческое уважение ко взглядам старших. Если у меня не повредятся мозги и я не вступлю во всемирный заговор, составленный с целью внушать детям, что их родители лучше, чем они, я стану учить своего ребенка, что уважать только за старшинство – это бред, уважать надо только за вещи, действительно достойные уважения. Я поведаю ему, что знаю немногим больше, чем он, о смысле жизни, и перед отправкой в школу предупрежу его о том, что учитель – почти такой же невежда, как и я. И все это потому, что я хочу, чтобы мои дети чувствовали, что они одни. Я хочу, чтобы они с самого начала относились к жизни серьезно, без всякой зависимости и неуместного юмора, а еще я хочу, чтобы они знали правду: что они уже потерялись в дремучем мире, по сравнению с которым все сказочные леса и пещеры – сущая ерунда. Мальчишка, русский еврей, торгующий газетами на улицах Нью-Йорка, имеет колоссальное преимущество перед нашими детьми, потому что он знает: он совершенно один. Он знает, что жизнь огромна и безжалостна, и свои знания о человечестве он примеряет только на себя. Когда он падает, никто его не поднимает и не ставит обратно на ноги.
Я не могу дать этого преимущества своему сыну, не подвергнув его тысячам опасностей бродячей жизни, – но я могу создать у него ощущение умственного одиночества, которое живет в душе каждого великого человека, – пусть он будет один со своими убеждениями, пусть создает их сам для себя, в соответствии со своим характером, каковой является выражением этих убеждений. Я не стану навязывать сыну никаких стандартов, более того, я стану подвергать сомнению то, что ему сообщают о жизни другие. Неколебимое чувство уверенности в себе – одно из величайших человеческих достоинств, и мы все прекрасно знаем из биографий великих людей, что рождается оно только у тех, кто рассчитывает исключительно на самих себя, – и службу моему сыну сослужит не то, что он услышит от других, а только то, что откроет для себя сам. Я могу лишь одно – отгонять стервятников, которые кружат вокруг, вдувая ему в уши лживые банальности. Лучший друг отрочества – всегда тот, кто учит сомневаться и задавать вопросы; именно таким другом я и стану своему сыну.
Итак, вот пять отличий между миром детства моего будущего сына и миром моего детства.
Первое: он будет менее провинциален, менее патриотичен. Он усвоит, что гражданин мира может принести больше пользы Поданку, штат Индиана, чем принесет Поданку, штат Индиана, гражданин Поданка. Он научится пристрастно вглядываться в американские идеалы, смеяться над теми из них, которые просто абсурдны, презирать те, которые узколобы и ничтожны, и всей душой отдаваться тем, в которые он верит.
Второе: еще не достигнув десяти лет, он уже будет знать все о своем теле, от головы до пяток. Узнать это важнее, чем выучиться читать и писать.