На густо, как периной, устланом сухотравьем и застеленном простынью полоке они уже не беседовали словами, а только телами, понимая друг друга вполне, дыханием и стонами в едином объятии.
Острое дивное это услаждение охватило и задушило, до тьмы в очах и мягкого звона в ушах, и грохоте слитном крови. И невесомостью во всём прочем, когда их вознесло до остановки сердец – и схлынуло… Наконец, и это мучение угомонилась.
Тихо так стало, и поскипывало что-то, потрескивало, остывая, вокруг, шуршало будто бы по углам, у печи, и душистое тепло обволакивало, баюкая…
– Идём… А то я уснуть боюсь.
– Идём, – шёпотом отвечала она, гладя его плечи и спину, и сама едва не улетая в сон.
Тут им в дверь постучали, и голос Марфуши позвал к столу…
– Мы скоро, нянюшка! – отозвался он, всё ещё слегка задыхаясь, потихоньку поднимаясь над ней, освобождая от своей тяжести. – Волосы только заплесть!
– Не выйдет скоро, боюсь… – она села рядом, с улыбкой усталого блаженства разбирая успевшие спутаться влажные долгие пряди…
– А ты не плети, так будь, платом убрусным всё укроем – и довольно.
В банных сенях они выпили из ковшика доброго мёду, принимаясь одеваться в чистое, и поскорее накидывать полушубки и в валенки обуваться. Страшно вдруг есть захотелось. А снаружи совсем уж тьма пала.
– Как на венчании?!
– Ну да!
– Разве можно так?.. За столом-то общим?
Он усмехнулся, точно она – маленькая, неразумная, и, притянув к себе, поцеловал в лоб нежно.
– Я дозволяю – стало быть, можно.
Переночевали они на постели родительской. Наутро разбужены были дружно оживившимся домом, собачьим заливистым лаем, незлобным, вызванным прибытием многих перед двором, чьи наперебой весело кричащие голоса, и мужицкие и бабьи, создавали чувство праздника. И опять ей свадьба припомнилась, и как её этот шум и гам тогда пугал и отвращал. А сейчас она ему рада была, улыбалась. Снова всё – в их честь!
Разошлись по своим половинам – убраться к молитве. Внизу, в кухне, готовилось последнее перед Великим постом добротное простое застолье, а на дворе выстроились длинные столы – для обещанного боярыней сельчанам пивного угощения.
Из всего ей после запомнилось, как всех благословлял и кропил перед порогом нового терема на все четыре стороны сельский батюшка, отец Никодим, новый, как ей сказали, взамен усопшему прежнему присланный, и как они под руку подходили к крыльцу. Кланялись дому. Было много разного и сказано, и проделано, а потом Арина Ивановна, как старшая сейчас из семьи, первой вошла в сени, пахнущие сосной и вересом, держа в руке большой клубок красной шерсти. Следом ступили они с Федей.
Перед распахнутой дверью в гридницу опять встали. Янтарный и лазурный, свет дышал там всюду, мягко отлетал от пушистых теней по углам… Княжна заметила хоромный убор, новый весь, и просторную чистую приветливость ещё не наполненного обычными житейскими мелочами жилища. Но у порога стоял веник, перед божницей в красном углу горела лампада, а у печи обнаружились кочерга, помело, лопата деревянная и ухват[12 - Набор необходимых в любом хозяйстве предметов здесь, при совершении обряда новоселья, носит ещё и сакральный характер.]… Неподалёку были ступка с пестиком и квашня. И высились чугунные поставцы под свечи и лучину. И таким от этого веяло щемящим уютом, что она побоялась опять заплакать. А позади, с их свадебными образами на праздничных ширинках, стояли Андрей Плещеев и брат Вася.
И вот, прочитав кратко не то молитву, не то заговор, Арина Ивановна примерилась и плавно, как мяч травяной в игре, кинула клубок вглубь. Он мягко стукнулся об пол, прокатился довольно далеко, к печи самой, и остался там. Теперь, одною рукой красную нить подобрав, она другую подала сыну, а тот за руку княжну взял. И они стали входить, за Ариной Ивановной, по нити этой, через порог… Кланялись теперь красному углу.
Всё тут было порядком, конечно. Стол большой, и коник[13 - Коник – лавка на условно мужской половине общего помещения в русской избе (или тереме), расположенная особым образом, и названная по наличию резной конской головы с одного бока.], и множество полок, уже отчасти заполненных утварью, всё украшенное подзорами, и лавочки при столе тоже, и стулья большие хозяйские, всё с узорами резными… Короба, укрытые вышитыми накидками, и на матице – оцеп. Княжна порозовела от вида его, вообразив привешенную к нему колыбель… Была и долгая лавка[14 - Долгая – лавка женской половины общего помещения, обычно длиннее мужской. На ней, расположенной вдоль стены под божницей, обычно между двух окон, женщины занимались своей работой, рукоделием, здесь же удобно было, не вставая с неё, качать колыбель. И на долгую лавку клали под белое покрывало усопшего в самом начале погребального обряда.], не знающая пока что на себе ни единого покойника этого дома. И от её мирного вида, от нарядного, полосками, длинного укрывающего её полавочника, веяло такой уверенной силой и чистотой, словно и не было на свете смерти… А была только молодая и счастливая жизнь.
Передали им образа. Своего Спасителя Федька пристроил в спальне. Возожги и там лампаду. И на большую кровать, ещё не застеленную, оба бросили взгляд – и друг на друга, сдерживая тихие смешки… Наверху же, в тереме, княжна установила свою Богородицу. Осмотрелась, пока наскоро, будет ещё время. Всё надо будет разобрать, что привезено, приданное тоже, всё по уму разложить тут, а на это не один день, верно нужен…
А завтра уже он уедет. Но то завтра! Она вскинула голову, не позволяя себе кручиниться сейчас, здесь, при обретении ею своего дома, а заставив только о радостях думать. Которых впереди у неё… – весь день и вся ноченька.
Вернувшись вниз, любовались украшением печи, узорами на плиточках глянцевых, такими же милыми, как и у неё в родительском доме. Скакали коники с огненными гривами и летели птицы с длинными завитыми хвостами попеременно по пояску…
– Тут уж дальше ты сама, хозяюшка, пригожества по стенам наводи, как тебе приглянется, – говорила Арина Ивановна, всё любуясь на них. – Ключи я тебе передам все, и мы с тобою тогда, Варенька, и с Настасьей постель обустроим как следует, первым делом… Ну, и о прочем всё переговорим. А теперь идёмте за стол.
Ходили поклониться и могилам. Со всеми немногими близкими, что здесь лежали, её познакомили. Помянули, оставили свечечки, и проса птицам.
И ещё одному надгробию кланялись, но уже возле домовой их церкви расположенному. Над одним камнем, с письменами, потемневшими уже, возвышался старинный, тоже каменный, голубец[15 - Голубец – в православной культуре воздвигался как поминальное сооружение в виде креста с двухскатным покрытием, как бы крышей избы, из двух досок, объединяющим три верхних конца крестовины опоры, или в виде более сложных сооружений, имеющих развитую кровлю с охлупнем, причелинами и помещенным в средокрестии, нишей, объёмным киотом. Знаки такого вида унаследованы от дохристианского культа почитания предков и обережного обряда. Такие кресты-голубцы также ставились на границе кладбищ, у дорог, как обозначение какого-то знакового места, и помещаемые в их киоты свечи и иконки придавали им значение и вид миниатюрной часовни.]. Был он тут один такой, и, смахивая остатки снега с кровли его, с причелий и средокрестия, поведал ей Федька, что это не могила даже, а памятное место деда его по отцу, Данилы Андреевича, который сгинул в литовском плену, будучи туда Великим князем Василием, отцом государя нашего, для переговоров посланным. Говорил он это с глубокой печалью, и вслух произносил то, что так часто отзывалось скорбью сочувственной в сердце…
– Как же страшно это, представь только! Обречённому быть в застенке враждебном умирать… Одному, без вести до близких, без единого слова доброго… Сколько дней он так смерти ждал?.. Мученье какое душе!
Она подошла и обняла его. Он смотрел перед собой, точно в ту неведомую жуткую давнюю тьму. Никогда ещё не видала она такого его лица… И вдруг сама всё это ощутила, весь этот непоправимый, бесконечный и безнадежный мрак страданий.
– Семье-то каково… – прошептала.
Он поправил в киоте свечу, трепещущую от ледяного ветерка, перебарывающего сегодня тёплое солнышко.
Так хотелось верить, что пока тебя помнят, и хотя бы где-то за тебя свечу зажигают, жалость имея, как бы там не случилось с телом бренным, а будет и твоей душе – путь к утешению. Луч возвращения райского.
Глава 3. Гонец
Вологда-Полоцк
Май 1567 года.
Весною день упустишь – годом не вернешь.
Таково же можно сказать и про всю жизнь человеческую…
Но тут случай был особый, и поговорка эта показалась пригодной не только пахарям и сеятелям, честным труженникам, повсеместно с надеждою всегдашней всматривающимся в небеса и парную землю под собою, но и для Федьки и его троих товарищей.
С самого рассвета, вылетев верхами из Борисоглебских ворот Вологды, по крепкому холодку, зябкости сырой и остро нежно зелено пахнущей, отмеряли они теперь по уже раскатанной после зимы дороге версту за верстой. Ровно, без устали будто, шли плавным галопом их аргамаки, и у каждого был второй в свободном поводу, несший лишь невеликий груз, притороченный к седлу. Их кожаные плащи треплись ветром гонки, чёрные башлыки, надвинутые на лица, распугивали нечастых встречных, поспешно сметающих себя с их пути, и заставляли замереть на своих делянках копошащийся люд, после долго провожающий их взглядами из-под ладоней. Опричников царских уже узнавали по чёрному облику, а прекрасные кони под ними ясно указывали – непростые то, а ближние и знатные слуги государевы…
Удалясь от Вологды так, что уже еле слышались её редкие колокола, отмеряющие жизнь и монастырскую и мирскую, они откинули башлыки и пустили аргамаков лёгкой рысью, давая роздых, и так продвигались дальше, дальше, к югу и западу, а между тем розовел и наливался блаженным теплом майский долгий уже день.
Если бы у них была охота глядеть по сторонам, они бы видели близ деревень, мимо которых шла ямская дорога, благочестивых хлебопашцев, воздыхающих молитвы Тимофею и Мавре мученикам и Феодосию с Петром, прежде чем бросить в поле три горсть семян, и кладущих после три полона – на восток, юг и запад, и идущих далее, бороздой к борозде, по всему засеву… Но им было не до повседневных забот народа, и дело, сорвавшее их с мирного при государе пребывания, не терпело ни часа промедления. Но касалось оно прямо дальнейшего для всех повседневного, так как было оно о войне.
– «Живи-веселись, да каково-то будет в мае»! – нарушил общее молчание бодрым окриком владелец гнедого зловредного охотника за зайцами и убийцы коз, вёрст через тридцать, и похлопал его по влажной тугой шее, услышавши в ответ глухое тихое порыкивание. Впрочем, больше дружелюбное, чем сердитое. – Вот уж правда! Ну и студёное утро было… Передохнём? Фёдор Алексеич!
Скакавший впереди на своём вороном Атре Федька кинул взгляд через плечо, тоже чуть придержав бег: – Рано! Ещё бы надо… Столько же, а там передохнём.
– Да боюсь заморить! Вон хуторок, давай там водицы добудем.
– Зря боишься, Григорий Матвеич! – Федька ещё придержал недовольно заворчавшего Атру, чтобы идти с Чёботовым рядом. Позади них, шагах в десяти, также о стремя рысили Вокшерин и князь Мишка, как называл за глаза Федька Михаила Трубецкого, ныне стольника царевича Ивана, того самого, к которому так неистово приревновал он некогда государя… Княжич держался не то чтоб запросто, но и носа особо перед ними не драл. Хоть и было заметно, что ему не вполне свойски в их кружке. Все четверо одеты были в чёрные опричные кафтаны, простые с виду, но из-под которых при распахивании пол виднелись цветные шелка. Сапожки сафьяновые и шапки бархатные с собольими околышами, добротные нарядные ножны и конский убор, а также видневшиеся под плащами притороченные к поясам саадаки также выдали бы пристальному взору приверженность гонцов этих к непростому служилому сословию. За Федькой в поводу бежал легко вожделенный серебряный Садал Сууд, которого он, как новый хозяин, объезжал во всё время богомолья, пользуясь свободными часами. Остальным же выданы были арабские скакуны из царской конюшни, самые покладистые и добронравные: два роскошных золотистых хабдана и крапчатый, маленький хокейлан. Федька поймал себя на вожделении к его широкой груди, росту, частым пятнышкам и невероятно плавному ходу, и зависти к князю Мишке, вполне могущему себе такого позволить насовсем. Стыдя себя за непомерную алчность, он потрепал с силой своего несравненного сиглави[16 - Хокейлан, хабдан, сиглави – Разновидности арабской породы лошадей, отличающиеся чертами экстерьера и некоторыми качествами. Среди прочих сиглави считается наиболее ценным древнейшим (точнее, бесценным) видом чистокровной арабской лошади. Происходит из культуры берберов, с Аравийского полуострова.] по бархатистой горячей шее, и почесал между ушей. Атра вскинул голову и коротко всхрапнул.
Какое-то время рысили молча, и до того арабы ладно ровно шли, точно лодочки, что начинало убаюкивать… Через малое время Чёботов опять запереживал, а остальные смотрели то на него, то на Федьку, невозмутимо скачущего впереди, то на постепенно приближающиеся крыши какого-то селения. Врассыпную за его околицей тускло светлели в распаханных полосах рубахи сеятелей. День понемногу разгорался лучезарным зелено-дымчатым маревом, пыльной душистой розовостью небесных окаёмов, и пахло издали медовым дождём. Дорога их вилась себе теперь в сторону от большого пути через Ярославль, что на Москву, забирала западнее, и они рассчитывали оказаться в Рыбинской слободе до заката… Это если не слезать с седла ещё часов десять, за малыми вычетами на естественные нужды и поение-кормёжку коней. Так было рассчитано знающими дорогу людьми, однако, даже будучи сам в состоянии, если постараться, высидеть столько единым махом в день, Чёботов никак не мог вообразить подобной прыти в своей лошади, да и ни в какой другой. До сих пор ему не доводилось такое проверить… А они всё рысили дальше… И вот уж последняя избёнка какого-то сельца осталась смотреть им вослед, вместе со своими обитателями, когда он осторожно натянул поводья, у ступая дорогу Вокрешину.
– Ты как хочешь, Фёдор Алексеич, а я коня напою!
Маленький отряд смешался, постепенно замедляясь и скучивась… Кони всхрапывали, фыркали, выдыхали шумно, взмахивали хвостами, сразу успокаиваясь, и желая опустить головы в поисках свежей травы, которой тянуло отовсюду.
– Экий ты, Григорий Матвеич, недоверчивый, – насмешливо отозвался Федька, со вздохом спускаясь с коня, поглаживая его нервную морду и быстро целуя в жилку под атласной чёрной кожей переносицы. – Ну как желаешь, только быстро.
Трубецкой и Вокшерин также спешились, и последний выразил желание идти с Чёботовым к колодцу за водой. Придорожные овражки, на вид чистые, всё же доверия не вызывали… Пока они ходили, Федька добыл из припасов торбу овса, и попросил Трубецкого раздать всем по горсти, а он подержит, кого сможет. Не следовало отпускать Вокшерина, не дай бог сейчас что коней пуганёт – вдвоём их не удержать будет… За Атру он ручался, но вот остальные его бы вряд ли послушались. А посланцы ещё и подзадержались – чтоб не застудить, коням давать следовало бы водицу чуть подогретою, не прям из колодезной стужи… Пришлось просить за пару медяков крестьянина поставить в печь самую большую корчагу и разбавить чуток горячим два ведра набранного питья… Чёботов приволок ещё два меха, полные водой, про запас. Федька глянул – и только головой покачал. Напрасный груз заводным[17 - То есть сменная лошадь, на которую пересаживались, чтобы первая отдохнула от веса всадника, и не приходилось прерывать движение]