– Вот Пленум и сказал на всю страну колхозникам: надо создать все условия, чтобы колхозники взялись за колхозные поля, за колхозное животноводство, за овощеводство. И для этого все условия уже создаются. – Тут секретарь обкома простыми словами изложил программу действий, вытекающую из решений Пленума Центрального Комитета партии, ожидая, что это поднимет настроение хозяйки, а та все ниже и ниже опускала голову и наконец произнесла:
– Этак бы хорошо! Духом всполошится народ. – И безнадежно: – Только Гаранин поломает нас, как поломал учителя Чудина… и пальцем вы до него не дотронетесь.
– Понадобится, дотронемся и кулаком, Елизавета Лукинична.
– Будете обмусоливать лет пять, а Гаранин за это время кишки из нас вымотает.
5
Когда Ивашечкин и Гаранин пришли, Аким Морев, сев в машину, сказал:
– Хотим посмотреть ваши поля. А как без хозяев?
– Гаранин, лицо которого после этих слов еще больше сморщилось и стало похоже на пересушенное яблоко, был человек тертый и потому, забежав наперед, пренебрежительно произнес:
– У нас не поля, а горе: того и гляди, покроются ромашкой, васильками и всяким прочим. Венки бы только плести. Оно так и есть: приедет ученая молодежь на каникулы и давай венки плести да песенки распевать. Вон чему в городе учат! У той же Елизаветы Лукиничны дочки. Прикатят из институтов разных и пошли травку-муравку собирать да спекулировать: шелковые платья на травке-муравке наживать. А матушка-то ихняя забыть никак не может, что раньше председательша колхоза была, а теперь председатель вот – герой заслуженный, Никанор Савельевич. – Гаранин, видимо, намеревался ткнуть Ивашечкина в плечо, но пьяная рука промахнулась, и палец его вонзился в шею Ивашечкина.
– Угу. Что и говорить, – робко подтвердил тот, отклоняясь от пальца Гаранина.
В машине пахло водкой. Аким Морев подумал: «Только мы от них отвернулись, как они уже набрались… Обрадовались: ловко выпроводили секретаря обкома!» И спросил:
– Значит, наговаривают на вас? Сами работать не хотят, спекуляцией занимаются, а на вас наговаривают?
Гаранин вскинул голову.
– Сплошные саботажники. Подавай сладкий пирог… и все тебе. Я вот в семнадцатом году, к примеру, с пушкой в революцию пришел: артиллерист. На Волге беляков громил, а меня всякий сопляк учит, как и что. Я, бывало…
– Тарас Макарович, – перебил его Ивашечкин, – что ты завел свою затяжную? Ты ее потом, при случае, допьешь… то есть, извиняюсь, допоешь.
– Ну, ладно, пусть при случае, – согласился Гаранин, вытирая пальцем губу, будто расправляя усы.
Поле яровой пшеницы было засеяно рядовыми сеялками аккуратно, но изреженно.
Выйдя из машины последним, Астафьев глянул на это изреженное поле и произнес:
– Как волосенки на голове старика. У нас колхозники сеют вдоль, а потом поперек. А у вас что ж?
– Так ведь вам государство отваливает, ого! А у нас и семян-то тю-тю. – Гаранин махнул рукой наотмашь, точно палкой сбивал крапиву.
– Нашим колхозам государство ничего не отваливает. Это вы зря, – проговорил Астафьев и еще злее добавил: – Что же директор МТС смотрел? Как он позволил производить такой изреженный посев?
И Гаранин, ухмыляясь, облизывая губы пьяным языком, сказал:
– У нас не директор, а сплошной гнев: как что насупротив скажешь, он – фырк, тельцем своим жирным в автомобильчик плюх – и укатил.
Такой же изреженной оказалась и озимая пшеница, а на боковых степных дорогах колыхалась сухая прошлогодняя высокая полынь. Подойдя к одному из кустиков полыни, Астафьев, все больше и больше раздражаясь, сказал, обращаясь к Гаранину:
– Вы знаете, сколько семян на этом кусте?
– Не считал. Упаси бог! – И Гаранин захохотал. – Вот бы еще чем заняться! Итоги подбивать, сколько семян на полыни. На то я в революцию с пушкой пришел, чтобы семена на полыни считать? Упаси бог!
– Никто вас не упасет. – И, уже обращаясь к Ивашечкину, Астафьев пояснил: – На этом кусте не меньше пяти тысяч семян. Представляете? А у вас все дороги поросли полынью. Дунет ветер – и семена на поле. Вовремя надо было скосить полынь, а с ней вместе и другие сорняки. Скосить и сжечь. Ведь это зараза. Чума полей. Понимаете?
– Да. Ясно. Понимаю. Тарас Макарович, он… сельское хозяйство не его дело: у него, слышь, печать сельсовета. Вот что бережет. На дело это, слышь, я гожусь.
– Ни на что вы не годитесь! – резко произнес Аким Морев и первый пошел к машине.
Вскоре они очутились на гумне. Здесь на току в кучах лежала проросшая пшеница.
– Сколько тут сгнило зерна? – спросил Аким Морев.
– По бухгалтерии, сорок тонн, – ответил Ивашечкин, весь сжавшись и став похожим на мяч, из которого выпустили воздух.
– Почему не вывезли?
– Не на чем было. Совались туда-сюда, и вот стихийное бедствие.
– Вы с государством осенью полностью рассчитались?
– Окончательно.
– Так почему же вы этот хлеб тогда же не роздали крестьянам на трудодни? Они принесли бы сюда весы и на плечах перетаскали бы зерно домой. Как же это вы?
– Да так уж… бедствие… стихийное, товарищ секретарь, – отводя глаза от куч, смиренно повторил Ивашечкин. – И нам влетело: на райкоме по выговору влепили.
Астафьев взорвался:
– По выговору? Вы что? Забыли, как в былые времена крестьяне хлеб называли? Тело Христово! Тело… и за великий грех считали сорить его.
– Дурманом были заражены, – нахально заявил Гаранин с явным расчетом сбить Астафьева.
– Дурманом? Нет! Так говорили крестьяне не потому, что очень уж верили в Боженьку, а потому, что знали: хлеб – это их труд, без хлеба они погибнут голодной смертью. А вы сгноили сорок тонн, то есть две тысячи четыреста пудов, и жалуетесь, что колхозники собираются бежать на Орловщину. Это вы своими пакостными делишками гоните их с колхозных полей!
– Ну, вы не имеете права так разговаривать со мной: я с пушкой пришел в революцию и громил беляков на Волге, да и у вас в районе строил социализм, что и теперь неотступно делаю! – возмущенно закричал Гаранин и даже замахнулся, точно собирался ударить Астафьева. – Я вас могу привлечь к партийной ответственности за оскорбление моей личности!
– Не привлечешь! Испугаешься: дрянненькие твои делишки вскроются… Стихийное бедствие? Знаю, что это за стихия! – разгорячась, закричал и Астафьев.
Но тут вступился Аким Морев. Уничтожающе глядя на Гаранина, он резко заговорил:
– В революцию пришел с пушкой и громил на Волге беляков? Хвала и честь вам за то. А ныне такими вот делами, – он показал на кучи гнилого хлеба, – кого вы громите? Колхоз! Поехали, Иван Яковлевич. А они пусть пока тут показнятся, ежели хоть капля совести у них осталась. – И, сев в машину рядом с Астафьевым, Аким Морев с горечью заключил: – Заразным делом занялись: базаром. Помните, как сказала Елизавета Лукинична? Да при таком руководстве базаром поневоле займешься, самому есть надо, детей кормить, обувать, одевать, учить надо… – И у Акима Морева на этот раз из глаз брызнули не слезы, а кипящая на душе ярость.
Астафьев подумал: «Тогда слезы брызнули, произнес: “Ветром надуло”. А теперь чем надуло?»
6
Покинув на току Гаранина и Ивашечкина, Аким Морев и Астафьев заехали к учителю Чудину, предполагая, что тот живет на квартире при школе. Но оказалось, что Чудин давно уже перебрался в домик вдовы Матреши Грустновой, потерявшей мужа в годы Отечественной войны и ныне работавшей в бригаде Елизаветы Лукиничны. Домик Матреши стоял на конце села – аккуратненький, веселый, но крыша была покрыта почерневшей соломой, и потому домик напоминал разнаряженного человека, на голове у которого кошелка.
Учитель Чудин переселился в домик Матреши вот как. После того как Гаранин громогласно возвестил: «Учителишка капитулировал и остался у разбитого корыта», – Чудин еще не пал духом. Он рассуждал: «Партия оставила меня в своих рядах, значит, я должен трудом доказать, что достойный ее сын». И потому повел более активную общественную работу: беседовал с колхозниками, выступал на их собраниях. Но Гаранин всюду говорил, что учителишка – скрытый враг, всякое его выступление мастерски извращал, выдергивая из него ту или иную фразу, посылал анонимки в райком, в обком, в областную газету и даже в Министерство просвещения.