– Не беспокойся! В тебя скорее бы попал! Вот уж некого было бы жалеть-то!
Рабочие захохотали.
И здесь рабочие разделялись на партии… Татары, башкиры и часть русских забрали себе полати; на печи опали казаки и бабы, исправлявшие здесь должность кухарок на рабочих, за что ни рабочие, ни доверенный им ничего не платили, так как они и сами ели готовое и имели время работать на приисках, недалеко от избы, за что им и выговорена была плата по пятнадцати копеек; на скамейках спали остальные, которых не пускали ни на полати, ни на печь. В числе этих были две татарки с своими мужьями и двумя парнями-татарчонками, пришедшие сюда недавно, и несколько человек беглых, которых, впрочем, никто, кроме доверенного и приказчика, не спрашивал, кто они такие, но которым часто приводилось брать место с бою; ребята спали на полу, а если было свободно, то и в большой печке.
Эти разнородцы постоянно ссорились друг с другом, смеялись друг над другом, задирали на ссору, высказывая каждый свое умственное и физическое превосходство. Попрекам не было конца, потому что каждый считал другого за вора, мошенника и пройдоху и доказывал это тем, что честный человек не пойдет в работу на прииски. Но какова ни была жизнь в избе, все сходились в нее, каждый ложился на приобретенное им место, и никто не выдавал перед начальством другого, если замечал за ним что-нибудь. Так, если татарин знал, что русский клал между складок лаптей несколько песчинок золота, он никому не говорил об этом, а старался как-нибудь обменить этот лапоть. Если проделка татарину удавалась и об ней узнавали рабочие, то татарина долго грызли русские, преследовали за воровство ругательствами везде, – и наоборот. Но никто не смел объявлять об этом начальству, опасаясь за свою жизнь, потому что здесь суд был короток: ябедник на другой же день оказывался убитым где-нибудь во рву.
Две женщины стали доставать из печи котлы с кислыми капустными щами. Один котел принадлежал христианам, другой – иноверцам, потому что ни те, ни другие не хотели есть вместе, чтобы не опоганить себя.
Начался крик, свалка; рабочие кинулись за чашками, лежащими под печкой. Чашки были грязны. Кто не брал чашки, развязывал узелок с хлебом.
В избе стал подниматься пар от нескольких чашек, которые держали на коленях рабочие.
Пришли женщины со своими чашками и ложками. Опять крик, свалка; женщины голосят пуще мужчин, а у одной пищит на руках грудной ребенок. Женщинам некуда было сесть.
– К чему ты эту куклу-то с собой взяла! – крикнул один рабочий.
Женщина не обратила на него внимания и полезла за щами, но ей уже не досталось щей.
– Дайте хлебнуть христа ради, – просила женщина.
– Што делала?
– Мальчонку кормила… Дайте ложечку…
– Самим мало.
– Погодите же… Припомню же я вам.
– Машка! Иди, дам ложку.
Женщина рванулась в ту сторону, откуда послышалось приглашение.
Молодой рабочий стоял с чашкой у железной печки, то нагибаясь, то приседая, то ворочаясь и закрывая руками чашку для того, чтобы в чашку не загребали ложками.
– Хлебай скорее! – и он присел на пол, не обращая внимания на толкотню.
Женщина с жадностию стала хлебать, не обращая внимания на то, что щи простыли и прокислые. Ребенок пищал.
– У! – произнес мужчина и ударил по голове ребенка ложкой.
– Варвар! не жалко тебе своего-то ребенка! – крикнула женщина, ударив по лицу мужчины кулаком.
– Говорю, расшибу!
– Смей…
…
– На работу!.. Доверенный идет осматривать, – крикнул приказчик, входя в избу.
– Скажи, не пойдем.
– Братцы! Мне-то разве охота неприятности получать! Ведь он говорит: дери их чем попало…
Рабочие стали ругаться, и немного погодя половина ушла на работу, из другой половины одни легли, жалуясь на нездоровье, другие прикладывали к головам снегу и валились в снег: они угорели.
Добывка руды происходила в это время в трех местах, в логах и в небольшой площади, по обеим сторонам речки Удойки. В логах рабочие копали слой глины параллельно площади, следя за полосой, в которой, по их мнению, должно находиться золото; на площади же копали внутрь. Доверенный осмотрел работы и позвал рабочих к своему дому.
Через час он роздал деньги и велел завтра гулять.
Рабочие, в том числе и женщины, отправились к Костромину.
Это был седой высокий старик. Ему было более ста лет. Он очень рано начал работать в рудниках и с приисками был знаком больше, чем кто-нибудь. Настоящий прииск он уступил теперешнему хозяину за тысячу рублей и выговорил себе право торговать на прииске хлебом, водкой и т. п. В городе у него был сын купец, а здесь с ним жил женатый племянник, который ему помогал торговать. В город он не ездил, потому что, как он говорил, не любил городской жизни и порядков, не любил и сына, который стал совсем другим человеком, отстав от дедовских обычаев. Рабочие любили старика за то, что он забавлял их рассказами. Особенно он любил рассказывать о Пугаче, который чуть-чуть его не повесил на колокольне за то, что он, бывши старостой в единоверческой церкви, держал икону вниз головой в то время, как Пугач прикладывался к ней.
От дома Костромина не было отбою; племянник, племянница и он сам то и дело высовывали руки из окна, спрашивая бумажку. Рабочий подавал бумажку, на которой был записан забор. Костромины, сосчитав долг, писали цифру и объявляли ее в окно.
Костромины не пускали к себе в дом вечером, потому что при свалке ничего бы им не поделать с рабочими. Они уже были научены опытом, что рабочие при получении денег прежде уплаты долгов старались забрать что-нибудь от содержателя лавочки и очень скоро опрастывали даром бочонок с водкой.
Народ между тем с ожесточением толкался перед окнами, ругая друг друга, колотя в спины, не разбирая личностей, потому что каждому хотелось просунуть свою руку с бураком в окно.
– Пива! Водки! Кумыс!.. – кричат рабочие.
– И што это за порядки такие – дверь запирать! Што он за барин! – кричат недовольные Костроминым.
Мало-помалу рабочие были удовлетворены. Каждый, отдавая с запиской долг, просил отпустить ему на столько-то копеек чего-нибудь. Костромины уничтожали старую записку, получая деньги, и, если денег недоставало, говорили:
– Десяти копеек недостает.
– Получай!
– Пиши в долг! – отвечал покупатель.
Через час каждый мужчина нес к избам по разнокалиберному бураку, в котором заключались водка, пиво или кумыс. Кроме бураков, мужчины несли кто калач, кто витушку, кто крендельки, кто кусок мяса, кто несколько огурцов, кто табаку. Женщины несли бураки с пивом и брагой. Вся эта толпа шла до избушек с хохотом, визгом и руганью. И если бы не этот гвалт, то всю эту публику можно было бы сравнить с тою, которая в крещенский сочельник идет домой с крещенскою водою.
Началась попойка в мужской избе под свет сальной свечки, едва освещающей избу. Ребята сидели в кучке у дверей, попивая пиво и водку из своих бураков и покуривая табак.
Невозможно описать тот гам, который происходил здесь. Говорили, кричали все, стараясь каждый похвалить себя и обругать другого чем-нибудь. Теперь здесь не было ни над кем никакого начальства, всяк чувствовал себя свободным человеком, не боясь никого. Все пьющие казались веселыми, и тех, которые казались скучными и которые отказывались принимать участие в попойке, заставляли пить силой.
– Ты што сидишь-то? О чем ты такую думу задумал?
– Лей на него! Лей в него – Костромин ответит!
– Не могу, братцы! – говорил больной.
– Слышите! Вытащимте его вон. Он худое замышляет!
И больной поневоле должен был пить.