
Родом из шестидесятых
____
Почему и в новом времени воспроизводятся все прежние тяготы существования? Только становятся более открытой страсть обладать вещами, властью, уже даже не прикрываясь моралью и совестью? Почему не исчезает страх перед аномалиями природы? Что является причиной устойчивости корней старого мира? Социальная система? Ограничивающая наше существование природа? Или мы сами? Какая невероятная сила корневых привычек народа, как у встреченных мной людей шестидесятых, держит дух рухнувшей системы незыблемым, чем испокон пользовались властители для своих целей? Дело в воспитании и образовании народа?
Неужели непобедима природа живого существа – поедать другого, чтобы выжить самому, стремиться стать альфа-самцом?
Исчезла цель. Нет идей. Есть лишь то, чем был когда-то счастлив. Как сказал писатель Д. Быков, время, заторможенное искусственно, перестало существовать. Мы оказались в безвременье, и феномен возраста исчез. Нет вертикального возраста, а только горизонтальный, 50-летние ведут себя как 20-летние. Мировоззрения нет, ибо меняться нечему. Возрастные изменения сводятся к деменции. Застывшее время не становится историческим.
Кто бесконечно крутит колесо сансары, находящейся во власти кармы и воспроизводящее все те же переживания? Это состояние, из которого не выйти, вроде античного рока (социальный строй с законами и подзаконными актами, жажда возвыситься, день и ночь, зима и лето).
Сальвадор Дали писал: конвульсии Революции нужны лишь затем, чтобы дать новую жизнь Традиции. Стоячим водам Традиции, в отличие от рек, нет надобности куда-то течь, ибо они справляются без этого, отражая вечность. Несокрушимые и стойкие вещи, пыль под ногами – знаки вечности. Власть зримого и осязаемого – что перед ней эфемерная суетность идеологии!
Может быть, мое ощущение предопределенности исходит из неприятия отставшего от времени (мое время кончилось). Но великие мыслители, как доказано, опережали время, а я прислушиваюсь к ним, и потому могу быть впереди своего времени.
****
Приближается очередной Новый год в двадцать первом столетии. В этот день происходит добровольное помешательство – из желания освободить все инстинкты, напиться и забыться. Что это за страсть к мишуре и блесткам? Ожидание чуда? Ведь все знают, что чуда не будет.
Новый год – это своего рода революция, освобождение от всех горестей мира, чистый воздух преображения. Только разрешенная революция, с отдаленной безопасной для эпохи мечтой. Даже сами органы насилия ослабляют скрепы, вернее, отбрасывают их и предаются разгулу свободы.
Для нас с женой это уже не был праздник. После смерти дочери мы убрали коробку с проклятыми новогодними игрушками и искусственной елкой на антресоли – навсегда. И на Новый год выключали "ящик" с его бесконечными хороводами, с дешевой мишурой над головами пляшущих толп на Красной площади (хотя сейчас совсем не дешевой – мэрия тратит миллионы, чтобы мы забыли наше неопределенное тревожное будущее). И не понимаем восторгов огромных толп. Впрочем, я и тогда, в молодости, считал их наносными, из отчаяния перед реальностью.
Мы перестали смотреть телевизор, ибо свобода интернета настолько обширна, что в него можно погружаться бесконечно. Иногда, когда включали телевизор, на экране ругались в политических шоу, «сбрасывая Ивашку с наката», или врывались пересуды повседневных измен и разводов пар, с судебными тяжбами родственников, делящих наследство. Ими заполнен экран, раньше только показывавший монолитность советской семьи, хотя я и в шестидесятых вживую видел и испытывал на себе то же самое.
Мы с женой живем равнодушные, как люди давно привыкшие один к другому. Я не изменился – в глазах жены такой же эгоист, озабочен не семьей, а чем-то высшим. И даже не озабочен, а – все мои мысли там. Но при любом недомогании оживляемся, чувствуя неизбывный страх друг за друга. И в то же время, вопреки нашей трагедии, – инстинктивно стремимся ухватиться за край уходящего в бессмертие плато жизни, что еще может обеспечить наше физическое существование.
Я вижу в Кате, постаревшей, душу такой же, не умевшей притворяться и прекрасной, какой она была всегда, только я не ценил ее раньше.
Она по-прежнему несет свою ношу любви – опекает не только меня, но и своих подруг. Галка потолстела и еле ходит, но такая же бодрая, Валя болеет, и муж шофер дежурит у ее постели. Катя помогает им доставать лекарства. Они постоянно звонят, вываливая на нее свои беды, как вампиры. "Ты наша заступница", – канючат они. "Нет, я врачеватель", – сердито говорит она.
Наше время прошло, и мы думаем лишь о том, сколько еще, два или пять лет будем вместе, и кто уйдет первый, оставив другого уже в безысходном одиночестве.
Нет никаких изменений в возрастных свойствах человека за тысячи лет. В старости я стал добрее, умнее, мудрее, больше понимаю людей, потому что сам многое понял. Но остался в душе прежним Веней, хотя зовут уже Вениамин Сергеевич. Так же открываю рот в удивлении, глядя в книжку и забыв поесть.
____
Встречаюсь изредка с Валеркой Тамариным, памятью о давней дружбе. Он телеведущий, но все такой же, злой – к тем, кто в альтернативных СМИ пишет о его, якобы, доме во Франции. Что-то случилось – мне стало неприятно встречаться. Это как неприятно видеть его напарницу красивую телеведущую-пропагандистку, слишком рьяно презирающую «либерастов», что для меня перечеркивает ее женственность.
Он раздраженно говорил мне:
– Вы, демократы, не имеете за собой ничего, и потому вам ничего не жалко.
И это был он, бездомный, кто обижался на встроенных в систему, и гордился своим одиночеством.
Наконец, корневые различия в нас обнажились, и мы перестали встречаться.
____
Как-то пригласил меня домой кадровик Злобин, его "ушли" на пенсию. Там сидели его приятели-старики из КГБ, бывшие эксперты. Они воспринимали крушение СССР, как конец света. Их изгнали из той системы, без которой не мыслили жить, как будто отобрали все – работу, честь, убеждения, оставив умирать.
– Сталин держал всю эту шелупонь в ежовых рукавицах.
– А Ельцин дал свободу: берите, сколько сможете ухватить. И начался распад республик. А ведь вся экономика работала на них, на окраины. А для России – по остаточному принципу.
Злобин остался прежним приспособленцем, ничем это из него уже не выбьешь. Но стал откровенным и циничным. ласково уговаривал:
– Забыли ежовые рукавицы? А страх? Я с Берия рядом жил, у Москвы-реки. И мое военное училище, где был директором – рядом. К нам захаживал его личный охранник Бобриков. Так мы вечно опасались, что Берии о наших… недостатках будет больше известно, чем нам, начальству. У него была своя просека, где гулял. Ничего, машины не заворачивал. А вот Каганович – тот, когда гулял – не проедешь. С ним эскорт. Жена Берии, рыжеволосая грузинка, заходила, потом пригласила: «Лаврентий Павлович будет рад». Я дома жене: «Пойдем, Л. П. пригласил». Та: «Я-те пойду, что, шкурой не дорожишь?» Я: «Ха-ха…». Это – перед его снятием. Вот попался бы!
– Перед снятием пришел Бобриков, веселый, – продолжал Злобин. – Рассказал, как товарищ Берия приказал ему: «Ты – останься». "Я ничего, хозяин сказал, значит, так. А потом пришли, те: «Ваши документы! И провода телефонные длинными ножницами – хрясь! Я подумал: «контрреволюцию кто-то делает».
– После того, как Бобрикова отпустили, он, не в себе, прошел поперек Красной площади, потом: куда, в село к родственникам? Выпил бутылку – не пьянеет, еще прихватил, домой пришел, шут с ним со всем! Уехал срочно – в Рязань, в милицию работать. Пил страшно.
Я знал: в кадровике сидел живой человечек, с рождения и навсегда запуганный перед находящимся всегда в опасной близи катком, готовым вмиг смять его жизнь. Он не совершил видимого зла, и оберегал меня, как умел, от этого катка.
____
Ночью я ворочаюсь. Где найти то благодатное местечко, откуда можно уйти в блаженный сон? Во мне остается молодая тяга к размышлению, не дающая спать, отрывающая время от сна и довольства жизнью. Другие спят безмятежно, словно отдыхают в садах наслаждения за свои заслуги. И что лучше?
Я, наверно, скоро истончусь до полной духовности в сфере экологии духа. Блок благодарил Бога за то, что у него исчезли желания.
Моя энергия не охладевает. Она уходит вглубь, сосредоточивается внутри, сжимаясь в сингулярную точку. Но я способен, как и прежде, любить и говорить о любви. Просто становится труднее, когда любимые отдаляются или умирают. Но любовь остается, она есть, и даже старик ее жаждет, ибо без нее космически одинок.
Но до самой смерти – мы живы! Любовь неизменно остается, и наверно это резон думать о ее внешнем происхождении, божественности.
____
Ортега-и-Гассет высказал мысль, что в кругах более дальних любовь рассеивается, а любовь к человечеству – чушь. И философ К. Леонтьев писал, что идея всеобщего блага – пустое, отвлечение мысли, мираж на почве уравнительного благополучия. Всеобщего счастья не ждите, всем лучше не будет. Добро, любовь не бывают отвлеченными, любить можно только конкретного человека. Человечество – не имеет адреса, там рассеиваются любовь и добро, это нравственная энтропия. Мораль может держаться верой в вечность. Взаимосвязанные колебания горести и боли – такова единственная возможность гармонии на Земле. И всему есть конец. Надежды человека – лишь в своеволии мысли.
Кафка помещал своего героя в гротеск, обостряющий ощущение несовершенства нашей природы, в страхе обычая, суда – непреодолимая черта меж нами и обществом, как у насекомого в "Превращении".
Я пришел к банальной мысли: главное – семья, близкие, там концентрируется любовь, что излечивает человека. Кого я бы принял с радостью? Увы, только родных и близких друзей! И тех несчастливых женщин, кого так жалел. И больше никого.
Окружающие люди? А чего бы они хотели, они не входят в близкий круг, с ними может быть только дальнее родство, от привычки жить и работать рядом. Если наши жизни не сольются так, что мы не сможем стать дальними.
Любовь к близким – оттого, что всей нашей любовью знаем всю глубину их сути, а в ней тоже тоска по безграничной близости и доверию. «Возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке». Это не о коллективе. Окуджава думал об узком круге друзей.
Но я в подсознании остаюсь наивным, как в молодости. Если воображением проникнешь в боль тех живых мириад людей, то возможно полюбить, во всяком случае, пожалеть человечество. Если всех так знать – все будут близки. Возможно, в этом состоит заповедь Христа.
Это главная проблема человечества – как создать дружеское общение различных человеческих общностей. Наверно, это невозможно, нельзя заставить всех любить друг друга так, как близких. Но мне все же кажется, что у всех спрятано внутри детское желание близости со всем миром. Свет в душе есть у каждого. Но с суровым опытом он исчезает из виду, как наша Света. Она, как Ева, осталась в своем чистом раю, где нет одиночества, осталась без забот ленивая и капризная, как ветер. Не успела выйти за пределы рая, в наш жестокий мир. Мы храним в себе память о дочери, она стала тем светом, что никогда не потухнет для нас.
Неужели нужна смерть близких, чтобы память сохранила любовь к ним, и воскресла безгранично близкое в душе? Когда-нибудь у каждого будет легко обнажаться этот свет из-под грубых наслоений опыта, и настанет всеобщая близость людей. Возможно, после какого-нибудь «дуновения чумы», отрезвившей мир. Видимо, есть формула, противостоящая Ортега-и-Гассету и К. Соловьеву: с возникновением угрозы гибели человечества любовь и солидарность к дальним не рассеивается, а наоборот, возрастает. Они не учли степень централизации человеческой цивилизации.
____
У стариков, окруженных детьми и внуками, нет чувства безнадежности, их обычно изображают старыми добряками в окружении любящих родных, тихо вливающихся в бессмертие потомков. "Если даже станешь бабушкой, Все равно ты будешь ладушкой".
Таких одиноких стариков, забытых в своих квартирках, бесконечно много было и в шестидесятых, и теперь, кому еще хуже доживать в безвременье. О их судьбе незачем писать в принципиально молодом оптимистическом сообществе творцов, живущих бессмертием.
На что надеяться им? На глухое волнение памяти? На творческую радость познания себя и мира, чтобы помереть «на всем скаку»? Причем, на старой кляче.
У них есть память о прошлом, и это немаловажно, чтобы быть спокойными. Мне кажется, что смысл жизни состоит в том, чтобы удивляться жизни в разных эпохах и даже измерениях. Сознавать, что мир велик, вся земля усеяна костями, а мир длится, земля кружится. Пока не станет конец планете. Мы умрем. Но и все живое умирает, сама Вселенная подвержена энтропии.
Ничто, даже смерть дочери, не меняет меня, моей раскрытой в изумлении "варежки", как у нее. Я по-прежнему жадно впитываю новости, события и книги, – все, что происходит, происходило, и будет происходить. То есть, эмоции, переживания меняющегося времени, в яме неясной тревоги: что будет дальше? Хотя меня уже не так интересует поверхностная социальная жизнь. Зачем нужно смотреть пропаганду и развлечения по "ящику"? Душа уже не отвлекается на пену. Сейчас я больше слушаю подземные токи смены времен.
Пока есть моя цель найти ответ, рассчитанная на гораздо большее время, чем жизнь, я не умру. Пусть не успею, у всех остаются неоконченными труды.