– Вы за мной пришли? – говорит он офицеру.
– Да.
– Прошу у вас три минутки.
Король преклонил колена перед священником. «Свершилось, – сказал он, – благословите меня и помолитесь Богу, чтоб он поддержал меня до конца!» – он встал, повернулся и подошел в людям, стоявшим посредине комнаты, где он так хорошо проспал последние часы, отделявшие его от вечного сна. И передал свое завещание муниципальному чиновнику Бодрэ.
Клери в слезах стоял у камина. Королю, который повернулся к нему, он подал пальто. «Мне оно не нужно, – ответил его повелитель. – Дайте мне только мою шапку». Это была шапка с совершенно новой национальной кокардой. При передаче шапки, рука Клери встретилась с рукой короля, и последний горячо пожал ему руку. Потом Людовик XVI обратился к представителям муниципалитета: «Господа, – сказал он, – я желал бы, чтоб Клери остался при королеве». Он тотчас поправился: «при моей жене. Сын мой привык к его уходу. Надеюсь, что Коммуна примет эту просьбу?» Никто не отвечал. Король пристально взглянул на Сантерра и твердым тоном сказал: «Идемте».
Во всей это сцене единственное существо думало, действовало, повелевало – осужденный. Он сказал «идемте», и двинулись в путь. При входе на лестнице король заметил Матэ, привратника тюрьмы. «Я третьего дня немного погорячился с вами, Матэ, не сердитесь на меня», – сказал король. Пройдя сад, превращенный в тюремный двор, он перед входом во второй двор обернулся. В тюрьме, которую он покидает, заключены были единственно дорогие ему существа в мире. Его удел не предвещал и для них ничего доброго!.. Трижды взор его обращается к ним.
Зеленая карета стояла при входе на второй двор. Два жандарма у дверцы её. С приближением короля один из них, Лабрас, бывший отчасти и драматическим автором, влез в карету первым, потом вошел в нее король, пригласив сесть рядом с собой аббата Эджеворта; второй жандарм вскочил последним и запер дверцу. Тесновато было, тем более, что помехой являлось еще оружие жандармов. Королю хотелось быть один на один с своим исповедником во время этого переезда. Но перед этими непрошенными свидетелями ему нечего было исповедоваться, и он замолчал.
Карета катилась глухо. Ее конвоировали кавалерия высшей школы и жандармерия. Надзор был удвоен. Но разве какой-нибудь безумный рискнул бы прорваться через железный круг, отделявший карету Людовика от его проблематических защитников. Однако, эта толпа оказывается доступной чувству сожаления. «Помилование!» раздается в толпе несколько голосов. «Помилование!» Потом и они смолкают. И среди величественного безмолвия совершается это погребальное шествие осужденного Конвентом.
Большие бульвары окружены тройными шпалерами нанятых федератов или гардистов, вооруженных пиками и ружьями. Только узкий проход предоставлен этому печальному кортежу, в главе которого находится большего роста человек, красивый и самодовольный Сантерр с его барабанами, не перестающими трещать. Любопытство никого не привлекло ни к окнам, ни к дверям. они остаются запертыми.
Среди этих сомкнувшихся когорт карета подвигается вперед медленно. Король, решившийся молчать, берет из рук своего исповедника богослужебную книгу. Он отыскивает подходящие к данному случаю псалмы и читает их в полголоса. Жандармы почтительно воздерживаются от каких-либо заявлений о себе. Они упорно глядят чрез дверцу, как бы для того, чтобы отделить от себя этого короля и этого священника, которым есть о чем поговорить между собою…
По прошествии двух часов, мучительных для короля, подъезжают к пустому месту, окруженному дисциплинированными войсками. Остановка кареты вызывает предчувствие в короле, что именно тут роковое место. Он говорит на ухо своему исповеднику: «если не ошибаюсь, мы приехали». Появление прислужника палача, открывшего дверцу, подтверждает эту догадку. Жандармы хотят вылезти из кареты. Король останавливает их, рекомендуя их попечению священнослужителя, который имел мужество ринуться среди черни, не рассчитывая ни на почтение к себе, ни на её благоразумие.
Наконец король выходит из кареты. Трое окружают его. Это прислужники палача. Они хотят снять с него одежду. Он отталкивает их с ужасом, и раздевается сам. Его самообладание изумляет палачей. Они привыкли видеть, как умирают жертвы под уравнительным ножом, но эта жертва, смерть которой вызывает такую скорбь в нации, поражает их еще более благодушным героизмом, составляющим контраст с трагизмом положения. Их охватывает какая-то робость.
По знаку Сансона они ободряются. Ведь они работают тут на глазах у властей. У окна одного из зал собрались члены временного исполнительного комитета и Антуан Лефевр с Моморо следят за перипетиями события и ведут свой протокол. Их обязанность – не упускать из виду Капета вплоть до гильотины. С часами в руках они должны отмечать все приготовления и время, когда в корзину Сансона скатится королевская голова.
Помощники палача окружают осужденного, чтоб взять его за руки.
– Что вы хотите? – спрашивает он их, не давая им своих рук.
– Связать вас, – отвечает один из них потомку Мв. Людовика.
– Меня связать! – вскрикивает король громко.
И краска негодования разливается по его лицу, доселе казавшемуся бесстрастным. Это оскорбление чувствительнее всех, какие наносились ему. У него не хватает терпения, и можно было ожидать, что его сопротивление вынудит прибегнуть в насильственным мерам. Исповедник его, во избежание неприятных последствий этого негодования, увещевает короля успокоиться. «Это новое унижение, государь, еще более приближает ваши страдания к страданиям Спасителя…» Король поднимает глаза в небу с выражением глубокого страдания и покоряется: «делайте», говорит он палачам, которые завязывают ему руки на спину. Сансон обрезает ему волосы. Король чувствует сталь на своем теле. Этот холод вызывает в нем дрожь, но он стоически подавляет в себе страх перед физической болью.
По ступенькам эшафота всходить не легко. Он взбирается по ним опираясь на руку своего исповедника. Его тучность мешает ему. Ему тяжко. Опасаются как бы он не упал. Ему приходится отдыхать, собраться с силами. Но он овладевает собой и взбирается на последние ступени, потом решительно вступает на платформу. Его скорее держат, чем поддерживают. Король подходит к балюстраде и громким голосом говорит: «замолчать, барабаны, перестать, барабаны!» Этот приказ он сопровождает ударом ногой от нетерпения. Барабаны могут смолкнуть только по приказанию того, который командует ими. Но нравственное обаяние человека, пришедшего сюда умирать, так властно, что бессознательно руки перестают бить и, не останавливаясь, барабанный бой замедляется. Король начинает речь: «Я умираю невинным… От всей души прощаю всем моим врагам. Надеюсь, что пролитие моей крови будет способствовать счастью Франции. И ты, народ несчастный…» Но человек, распоряжающийся казнью, видя колебание барабанщиков, поднимает свою шпагу. Это приказ формальный, краткий, без возражений, заглушить эту речь. Бой усиливается. Пользуясь им, помощники палача бросаются на осужденного, тянут его к плахе, кладут его на нее… И Сансон опускает нож…
Изабо и Саллэ, члены временного исполнительного комитета, в своей обсерватории отметили час для официальных газет и протоколов. Ровно 10 часов и 22 минуты.
Кровь прыснула потоком, едва не затопив аббата Эджеворта, который, будучи объят ужасом, на коленях у балюстрады, плавал, отвернувшись в сторону от страшного зрелища. Вот он слышит крики: «Да здравствует республика! Да здравствует нация!» Чувствуя головокружение, охваченный страхом, он стремительно встает, сходит с эшафота, прорывается через стражу, смешивается с толпой и скрывается.
Эти крики были вызваны тем, что самый юный из помощников палача, 18-ти летний молодой человек, схватил отрезанную голову короля и показал ее народу. «Vive la Rеpublique!» «Vive la Nation!» И шапки заколыхались, поднятые вверху на конце штыков и пик, острия которых казались точно колосьями трагической жатвы.
Дисциплина тут утратила всякое значение. Взрыв любопытства оказался сильнее боязни ответственности за несоблюдение строгого приказа – не трогаться с места впредь до особого распоряжения. Ряды расстроились, федераты, марсельцы, жандармы, солдаты кинулись к эшафоту. Началась толкотня, свалка. Те, кто хотел бы бежать от этого ужасного зрелища, были стиснуты толпой и увлечены к эшафоту. Безоружная толпа, стоявшая вдали, чтоб пробраться к месту казни, пустила в ход локти. Здесь были и представители буржуазии, и иностранцы.
Все они хотели крови, хотели вещественных сувениров. Внезапно импровизировался торг ими. Какой-то иностранец дал 15 франков ребенку, чтоб он смочил платок в крови. И десятками пошли смачивать платки, под эшафотом, королевской кровью. За платками стали обагряться кровью штыки, сабли, пики. Эта сталь уносила с собой кровавый след цареубийства. Жажда крови в ринувшейся к эшафоту толпе била так велика, что палач крикнул ей: «погодите же, я вам дам целое ведро, это будет удобнее». И он принес ведро, в которое упала голова. Какой-то гражданин окунул туда руку до локтя и пригоршнями брал запекшуюся кровь, которой трижды окропил присутствовавших: «Республиканцы, – завывал он, – кровь короля приносит счастье!»
Но от этого исступленного удаляются с отвращением. Не хищнические инстинкты господствуют в толпе. Не жестокосердие привело всех этих людей к эшафоту. У одних двигателем было молодечество, патриотическая экзальтация, у других – чувство скорби, которое приходилось маскировать, потому что иначе попадешь под подозрение. И это сказалось при импровизированном торге волосами короля. Рабочие-плотники предложили купить эти волоса. Со всех сторон потянулись руки в ним: «мне на пять ливров! мне на десять!»
Все эти люди, как к мученику, относились в безмолвному казненному, который растрогал их покорностью своему жребию. Они стали делать сближение, сравнивая платье его с одеждой Христа, из-за которой спорили между собой римские воины. И это платье разодрали по полам. Каждому хотелось унести с собой хоть лоскутов, но из боязни быть заподозренным в недостаточной циничности, что по тогдашней терминологии было равносильно измене отечеству, каждый старался наружно показать, что он поступает, как истинный республиканец, что он запасается куском одежды короля, чтобы наглядно объяснить детям: «вот поглядите-на на этот лоскут, это часть платья последнего из наших тиранов в тот день, когда он взошел на эшафот, чтобы погибнуть от казни предателей». беспристрастный и внимательный наблюдатель не мог тут ошибиться. Вдали от подозрительных взглядов лазутчиков исполнительного комитета – эти лоскутки хранились как драгоценные реликвии.
Палачи заключили обезглавленный труп и голову короля в ивовый ящик. Людовик Капет, по распоряжению Конвента, отвергшего просьбу одного гражданина из Санта о погребении этого трупа рядом с трупом его отца, «должен быть отвезен в обычное место, предназначенное для погребений секции, в районе которой он был казнен». Этим указывалось на кладбище прихода Св. Магдалины, в улице Anjou Saint-Honorе. Вырыта была яма установленных размеров – 12 футов глубины и 10 ширины и в предупреждение культа реликвий приказано было уничтожить кости негашеной известью.
Уже в 9 часов утра граждане Леблан и Дю-Буа, администраторы департамента, отправились к священнику Св. Магдалины, гражданину Пивавец, и спросили его, исполнил ли он пунктуально то, что ему приказал распорядительный совет, и все ли готово. Он предложил им самим удостовериться в том, что все сделал как приказано. С викариями Ренаром и Даморо они отправились на кладбище и остановились у только что вырытой могилы.
Через несколько минут после казни отряд пеших жандармов явился на кладбище, конвоируя останки казненного. Ящик спустили на землю, скользкую от подтаявшего льда и истоптанного снега. Очевидцы утверждают, что от сотрясения ящика голова короля, положенная к ногам трупа его, скатилась к шеи, что тело его было полуодето, а ноги без обуви. Башмаки были сняты или потерялись во время перевозки. Уж не соблазнился ли какой-нибудь вор их серебряными пряжками? Или, может быть, какой-нибудь фанатик свято сохранил эти башмаки?
Труп положили в гроб, который и был немедленно опущен в могилу и покрыт слоем негашеной извести. Таким образом 21 января между 11 и 12 часами дня, в присутствии только нескольких жандармов, двух неведомых чиновников и трех священников, изменивших присяге, похоронили 66-го короля Франции, которому было всего 38 лет 4 месяца и 28 дней. Могила эта по иронии судьбы; оказалась между могилами швейцарцев, умерших за короля 10 августа 1792 г. в Тюльери, и парижанами, задушенными во время катастрофы на бывшей площади Людовика XV.
Министры в временном исполнительном совете в Тюльери, муниципалитет с минуту на минуту получал известия о ходе событий. Нарочные и полицейские, приносившие эти известия, описывали им, что происходило, настроение толпы, в каком расстоянии находился Людовик, и все то, что гонцы узнавали непосредственно из уст Сантерра.
В 10? часов адъютант главного командира национальной гвардии прискакал в главный совет Коммуны с отчетом о казни. Это – очевидец. Он видал смерть Капета. Он в нескольких словах рассказал, как это случилось, и председатель совета, с хохотом, обратился к своим коллегам: «Ну, друзья мои, дело сделано, дело сделано… Все прошло чудесно».
Конвент ни на йоту не изменил себе. Он заседал и прервал всего на пять минут ход своих занятий, чтобы выслушать протокол казни, присланный ему исполнительным советом. Он слушал его холодно и перешел к очередным вопросам.
Жорж Монторгейль, в этюде которого о казни Людовика XVI собраны все новейшие сведения на этот счет, так характеризует настроение парижан 21 января после того, как все совершилось: «своего рода гнет, тяготевший над городом, рассеялся. Никакой радости не предавались, ибо она была бы неприлична, но избавились от какого-то страха. Граждане, вернувшиеся по домам, рассказывали о событии… Некоторое волнение придавало воодушевление этим рассказам, ибо по истине зрелище было грандиозное, с какой бы точки зрения ни смотреть на него – якобинской или прежней. Нельзя было придать ему большего величия. Бросалась в глаза несоразмерность между сопротивлением жертвы и пущенным в ход военным аппаратом, но боязнь, в какой пребывали, в результате придала величественность трагической манифестации этого достопамятного дня».
Ходили и нелепые слухи. рассказывали о смерти дочери короля, о том, что молодого Людовика притащили к эшафоту его обезглавленного отца, и тому подобные глупости. Но им верили. Таково уж свойство всякой толпы.
Заговоров, каких опасались, не было. Однако, рассказывали об арестах каких-то личностей, которые пытались пробудить в гражданах чувство жалости. Выдавалось за верное, что известие о казни убило нескольких горячих роялистов. Цветочница королевы Жюльета Бардень бросилась в колодезь. Книгопродавец Вант помешался. Один парикмахер перерезал себе горло бритвой. Точильщик Кордоне повесился на столбе в королевских конюшнях. Боке, инспектор Menus plaisirs, был арестован в одном предместье за то, что пел «De Profundis». Он находился в исступлении.
На ряду с проявлениями этой крайней печали засвидетельствованы и отдельные случаи необузданной веселости. Жители предместья Antoine собрались в большом числе в кабаках, пили за смерть тирана. Были и другие дебоши, к которым полиция относилась мягко в виду их «патриотического характера».
После 12 часов дня отворились лавки, правда, не все, иные воспользовались этим случаем, чтобы понедельник превратить в воскресенье. А театры, игравшие по обыкновению, сделали хорошие сборы, ибо зрители, взбудораженные событиями дня, жаждали какого-либо зрелища, которое отвлекло бы их от тягостных впечатлений.
Последнее донесение Коммуны гласило: «полночь, все спокойно. Вдова Капета требует траурное платье».