– Ну, ну, успокойся, сестра, – пробормотал Михаил.
– А мине? – требовательно топнула ногой Татьянка, готовая вот-вот снова разреветься.
– Хватит и тебе. И матерь, может, чего для себя выкроит. Восемь метров.
Вслед за тем Михаил достал из корзины новые черные ботинки на резиновой подошве, с мелким рубчатым кантом и парусиновой голяшкой.
– Ну-ко, сестра, примерь.
– И это мне? – еле слышно пролепетала Лизка, и вдруг глаза ее, мокрые, заплаканные, брызнули такой неудержимой зеленой радостью, что все вокруг невольно заулыбались – и двойнята, и мать, и даже сам Михаил.
Тут же, не сходя с места, Лизка села на пол и начала стаскивать с ног старые – заплата на заплате – сапожонки.
– Ты хоть бы обнову-то не гваздала, – сказала мать и взяла у нее с коленей ситец.
– Ботинки-то, наверно, великоваты, – предупредил Михаил. – Не было других. Три пары на весь колхоз дали.
– Ладно, из большого не выпаду. Чем-чем, а лапами бог не обидел.
В избе заметно посветлело, когда Лизка, неуверенно, с осторожностью ступая, раза три от порога до передней лавки прошлась в новых, поблескивающих ботинках.
Не были забыты и ребята. Для них Михаил – Егорша уступил ему свои промтоварные талоны – привез синей байки на штаны. Но Петька и Гришка, вопреки его ожиданиям, довольно сдержанно отнеслись к этому подарку. А вот когда он вытащил из корзины буханку – целую увесистую кирпичину ржаного хлеба, – тут они взволновались не на шутку и в течение всего времени, пока грелся самовар, не сводили глаз со стола.
Как раз к самому чаю, только что сели за стол, явился Федька.
– Он уж знает, когда прийти. Как зверь еду чует… – заговорила было Лизка и осеклась, взглянув на старшего брата.
Михаил, распрямляя спину, медленно поворачивал голову к порогу.
– Ну, что скажешь? Где был?
Федька стоял не шевелясь, с опущенной головой. На нем была та же рвань, что на остальных, и кормили его не по-особому, но веснушчатые щеки у него были завидно красны, а босые, уже потрескавшиеся ноги выкованы будто по заказу: крепкие, толстые, и пальцы подогнуты, пол когтят.
– Что скажешь, говорю? Ну? – снова, чеканя каждую букву, спросил Михаил.
– Отвечай! Кому говорят? Где был? – опять не выдержала Лизка.
И тут Федька ширнул носом, поднял глаза, холодные, леденистые, и вдруг эти ледышки вспыхнули: хлеб увидели.
«Вот и потолкуй с этим скотом, – вздохнул про себя Михаил, – когда у него брюхо наперед головы думает». Да и не хотелось ему портить праздник – не часто-то он у них бывает. И он, к великой радости матери и двойнят, которые болезненно, до слез переживали всякий разлад и ссору в семье, махнул рукой.
У ребят дыханье перехватило, когда он взялся за буханку. Давно, сколько лет не бывало в их доме такого богатства.
Коричневая, хорошо пропеченная корочка аж запищала, заскрипела под его пальцами. И вот что значит настоящая мука – ни единой крошки не упало на стол.
Легко, с истинным наслаждением развалил он буханку пополам – век бы только и делал это, – затем одну из половин разрезал на четыре равные пайки.
Танюшке – пайка, Петьке – пайка, Гришке – пайка. Федьке…
Рука Михаила на секунду задержалась в воздухе.
Мать, не привыкшая к такому расточительству, взмолилась:
– Ты хоть бы понемножку. Они хоть сколько смелют.
– Ладно. – Пайка со стуком легла перед Федькой. – Пусть запомнят победу. – Михаил поднял глаза к отцовской карточке. – Это мне начальник лесопункта Кузьма Кузьмич подбросил буханку. Уже перед самым отъездом. «На, говорит, помяните отца. Вместях раньше работали».
Мать и Лизка прослезились. Петька и Гришка, скорее из вежливости, чтобы не огорчить старшего брата, поглядели на полотенце с петухами. А Татьянка и Федька, с остервенением вгрызаясь в свои пайки, даже и глазом не моргнули.
Слово «отец» им ничего не говорило.
4
После чая Михаил разобрался с бритьем (он с прошлой осени начал скоблить подбородок носком косы), мать, прихватив растопку, пошла затоплять баню, а Лизка побежала к Ставровым.
Со Ставровыми Пряслины жили коммуной, считай, всю войну, чуть ли не с весны сорок второго года. Они держали на паях корову, сообща заготовляли сено, дрова, выручали друг дружку едой. Больше всего, конечно, от этой коммуны выигрывали Пряслины, но и Степан Андреянович не оставался внакладе. Анна и Лизка обстирывали и обмывали его с внуком, держали в чистоте их избу, и хлопот насчет бани Ставровы тоже не знали.
Ветер под вечер стих. Из белесых лохматых облаков проглянуло оловянное солнышко, и далеко, на пекашинских озимях, кричали журавли. Первый раз за нынешнюю весну, отметила про себя Лизка.
Она бойко вышагивала по унылой, твердой, как камень, дороге – ни одной еще травинки не было на лужайках – и мысленно видела себя в новых ботинках, в новом голубом платье с белыми горошинами. И вообще все, все теперь, казалось ей, будет иначе. Им не придется больше давиться колючим мохом, толочь в деревянной ступе сосновую заболонь, и по утрам не будут больше, мучаясь запорами, кричать с надворья ребята: «Ма-а-ма-а, умираю…» Какое это счастье, что у них такой брат!
Степан Андреянович затоплял печь. Красные отсветы играли на его бородатом лице.
Наверно, что-нибудь для Егорши варить собирается, догадалась Лизка.
– А, невеста пришла, – сказал с улыбкой Егорша. Он лежал на печи, голые ноги крест-накрест, в зубах самокрутка.
Лизка хмыкнула:
– Невеста без места, жених без штанов.
– А вот и в штанах, – рассмеялся Егорша.
– Хватит тебе зубанить-то, – одернул его Степан Андреянович.
Егорша придурковато высунул язык, но разговор переменил:
– Ну, что Мишка делает?
– Что делает! Он без Мишки-то часу прожить не может. Не ты – без дела не лежит. Я пришла сказать, – обратилась Лизка к Степану Андреяновичу, – баню-то не топите. Мы топим.
Она цепким, бабьим глазом обвела избу.
– Ну-ко, я хоть маленько приберу у вас.
– Брось, Лизавета, – сказал Степан Андреянович. – Сами с руками.
Но Лизка уже смачивала под рукомойником веник. Затем, подметя пол, она по-свойски прошла в чулан, вынесла оттуда грязное белье старика, бросила на пол: