– Полно с ума-то сходить… – Степан Андреянович засунул нож в ножны, подошел к жене, и, чтобы успокоить глупое материнское сердце, он, как в далекой молодости, взял в свои ладони мягкое, морщинистое лицо Макаровны, заглянул в ее тревожные глаза. – Брось, не мути голову. Чужая рука? Да, может, денщик какой. Прислуга такая из солдат у командиров. Тысячи-то за что-нибудь платят… – Он тяжело вздохнул. – У нас теперь одна забота, мать: дождаться бы Василья Степановича. Я ведь знал, что Васильюшко одумается…
Уже выходя из избы, он столкнулся в дверях с внуком – четырнадцатилетним пареньком в мягкой кудели белесых волос.
– Дедушко, опять письмо!
– Вот и хорошо, любеюшко, дедушке письмо и надо.
Степан Андреянович засуетился от радости и подмигнул Макаровне: что я говорил? А тоже каркала: чужая рука, чужая рука…
Егорша разорвал конверт, поднес к глазам маленький серый листок.
«Некогда, видно, Васильюшку и письма-то написать, а вишь, весточку опять подал».
Голова Егороши как-то странно качнулась:
– Это… это… не от дяди Васи…
Степан Андреянович обеими руками вцепился в край столешни:
– Читай…
– «Командование части… с глубокой скорбью извещает, что Ваш сын, гвардии политрук Ставров Василий Степанович, 20 марта 1942 года…»
На дощатой заборке зарябила белая с расшитым воротом рубашка… Хватаясь за стол, за стены, Степан Андреянович добрел до кровати, упал… Кто-то стонал, выл по-звериному, а перед глазами его неотступно стояла белая рубашка. И безжалостная память во всех подробностях воскресила тот летний день…
Окна раскрыты, двери настежь – сын дома! И знал же, чем угодить отцу Василий Степанович! Из бани вышел в домашней рубашке с расшитым воротом будто и не расставался с родителем на шесть лет.
«Нет, хорошо на свете, а дома лучше всего!»
Степан Андреянович, счастливый сыновней радостью, лукаво поглаживает бороду: «Погоди, такую ли еще радость припас я тебе, сынок…»
И вот после обеда, когда оба они были уже под хмельком, отец подхватил сына под руку, повел на сенник. Поднявшись первым по лестнице, он широко распахнул ворота, одним махом скинул солому в углу, торжествующе посмотрел на сына.
«Дрожки! Вот это да!» – с изумлением прошептал Василий.
Все ликовало в Степане Андреяновиче, но он сдержался – поднял новый пласт соломы.
«Расписные пошевни![11 - Пошевни – широкие сани, розвальни.]» – еще больше изумился Василий.
«А в пошевнях-то что? Взгляни-ко».
Василий долго любовался праздничной сбруей, перебирал, мял в руках сыромятные ремни, дул на медные пластинки. Степан Андреянович глаз не сводил с сына:
«Забрало-таки за душу, Васенька. Я ведь знал, что ты в отца, в хозяйстве толк понимаешь…»
Потом Василий стоял в проеме распахнутых ворот, глядел на деревню:
«Значит, и наш колхоз пошел в гору, раз такие дрожки и санки заводит».
«А ведь это, Васенька, вовсе и не колхоза…»
Лучше бы не говорить тогда этих слов! Изменился, побелел Вася, хмеля словно и не было, и таким чужим голосом:
«Куда же ты с этим?.. Продавать?»
«Почто, Васильюшко, продавать… – Степан Андреянович решил перевести все в шутку. – Для свадьбы это, для свадьбы твоей. Женись хоть зимой, хоть летом, у отца все готово…»
«Я тебя серьезно спрашиваю».
«Ну хорошо, Василий Степанович, скажу серьезно. Ты что думаешь – так бобылем и будешь весь век по чужой стороне шататься? Али хочешь к пустым стенам вернуться? Отец-то у тебя хоть и неуч, а тоже жизнь прожил. А жизнь, Васенька, штука мудреная: сегодня так, а завтра эдак. А я ко всему готов, и добро это места не пролежит».
Василий растерянно заморгал глазами, прислонился к косяку:
«Выходит, я за советскую власть агитирую, а отец развала колхоза ждет».
Вдруг он круто вскинул голову, шагнул к нему:
«Мне твоего барахла не надо! Слышишь? И ты сейчас же отвезешь это. А нет, ноги моей больше здесь не будет!»
Это уж было слишком! От отца, родного отца, отказываться… От отца, который вставал и ложился с думой о нем… Все потемнело в глазах у Степана Андреяновича. Не помня себя, он размахнулся и ударил сына по лицу…
Старик, уткнувшись головой в подушку, вдруг почувствовал, как горит его правая ладонь… Покачнулся Василий, прикрыл рукой глаза, но ни слова не сказал отцу…
А на другой день, не прожив и половины отпуска, уехал… Навсегда…
Долго лежал Степан Андреянович, распростершись на кровати, и все ему виделся Вася в белой рубашке, залитой красным светом вечернего солнца, слышались слова: «Мне твоего барахла не надо!..»
Вдруг старик вскочил на ноги, кинулся в сени.
Лестница, сенник… Жаром полыхнули медяшки в темном углу… – и топор врезался в хомутину…
– Дедко, опомнись! Дедко, не надо!
Степан Андреянович обернулся. От лестницы с протянутыми к нему руками бежал Егорша.
– Не подходи! Порешу!..
– Давай пореши. Мало тебе сына – внука загубить хочешь!..
Степан Андреянович вздрогнул, топор выпал у него из руки. Прямо на него, высокая, раскосмаченная, шла Макаровна, впервые за всю жизнь поднявшая голос на своего хозяина…
Глава четвертая
В воскресенье, с утра, Анфиса с тремя колхозницами переметывала у конюшни сено, которое еще с зимы было определено для посевной. Они уже кончали работу, когда из-за угла конюшни неожиданно вывернулась матерая, бельмастая на один глаз Марина-стрелеха, прозванная так за непомерную резвость своих ног. В молодости она приторговывала водкой из-под полы и нередко, угождая загулявшим мужикам, за один день оборачивалась до райцентра – километров семьдесят туда и обратно.
Поравнявшись с женками, Марина круто осадила себя, так что взметнувшиеся полы старой, засаленной шубы подняли сенную труху с земли.
– Бабоньки! – дурным голосом запричитала она, хлопая себя по бедрам. – Что на свете-то деется… Степан с ума спятил…