Когда в 1956 году я проходил клиническую практику, учась на факультете социальной работы Католического университета, меня направили в Детский центр округа Колумбия в Лореле, штат Мэриленд. Я был в группе, состоявшей из шести или восьми студентов, которые ходили туда три дня в неделю, и работал под руководством миссис Кэтлин Коул. Я очень обрадовался предстоящей практике и не мог дождаться, когда у меня появится первый пациент. Моя руководительница подобрала мне случай и провела установочную беседу перед первой сессией. Когда я спросил, о чём следует говорить, она посоветовала мне изучить семейное окружение пациента. Я её не понял, и она перечислила вопросы, которые я мог бы задать. Со страхом и трепетом я вошёл в комнату, чтобы провести первую сессию с крепким на вид 15-летним белым мальчиком из трущоб Вашингтона, округ Колумбия. Я представился, мы сели, и я сказал ему, что хочу поговорить о его «семейном окружении».
(Пример № 1: c. 1)
Пациент (с непониманием на лице): А?
Психотерапевт (очень напряжён, но пытается казаться спокойным): То есть я хотел бы поговорить о вашей семье.
Пациент (кивает): Ладно, сразу так бы и сказали.
Психотерапевт (украдкой поглядывая на карточку с записями): Как вы ладите со своим отцом?
Пациент (резко): Нормально.
Психотерапевт (озадаченно): Ну а с матерью?
Пациент: Хорошо.
Психотерапевт (обильно потеет): Как я понимаю, у вас есть старшая сестра – как вы с ней ладите?
Пациент (пожимая плечами и глядя в окно): Мы ругаемся, но в целом ничего.
Психотерапевт (профессионально кивает): Понятно. (после паузы) А как вы ладите со своим младшим братом?
Пациент (резко): Хорошо.
Этот разговор длился примерно 60–90 секунд; я был в панике, потому что все мои вопросы были исчерпаны. Пациент, громко чавкая жвачкой, уставился в окно, и остаток часа прошёл в мёртвой тишине. Если коротко, эта сессия стала для меня катастрофой, но я понял одно: мне нужно было учиться. И учиться многому: как разговаривать с пациентами и как правильно и разнообразно реагировать на их слова. Я твёрдо решил никогда больше не допускать подобного.
Случай с Джоуи
Другого мальчика, примерно того же возраста, что и мой первый пациент, звали Джоуи. Он был чернокожим мальчиком из трущоб Вашингтона, которого привели в центр, потому что он не хотел ходить в школу. Проблема, которую я быстро выявил в ходе разговора, заключалась в том, что он родился и вырос в сельской местности на юге страны и никогда в жизни не видел столько неоновых вывесок, трамваев и суеты. Он начал было ходить в школу, но не смог справиться с новыми впечатлениями, поэтому его объявили прогульщиком. Его родители не понимали, вокруг чего поднялась шумиха, ведь они окончили только по четыре класса, а Джоуи успел проучиться в два раза дольше их и умел читать, писать и складывать.
Во время нашей первой сессии Джоуи говорил не умолкая. Я был так благодарен ему, что у меня перехватило дыхание, на глаза навернулись слезы, и мне захотелось обнять его – но это было бы непрофессионально («Господи! У меня настоящий клиент!»). С ним было так весело работать, что я встречался с ним три раза в неделю. Джоуи явно не нуждался в помощи, а вот я отчаянно. И он помог мне: он стал образцовым мальчиком в своём квартале. Ему было так лестно, что я проявляю к нему неподдельный интерес, а мне было так лестно чувствовать, что я кому-то помогаю, что его поведение быстро улучшилось (в основном он ходил в школу, не опаздывал и делал домашние задания). Вскоре ему больше не надо было посещать центр. Благодаря Джоуи я узнал, что могу кому-то помочь, что у меня есть вполне реальные потребности, которые можно удовлетворить в процессе моей работы – и не за счёт другого человека, – и что есть опредёленные типы клиентов, с которыми мне легко работать.
Случай с Рейчел Слейн
Второй год моей практики проходил в больнице Святой Елизаветы в Вашингтоне, где я начал работать с пациенткой, которую назову Рейчел Слейн. Она прошла все виды лечения, которые только могла предоставить хорошо укомплектованная психиатрическая больница: электрошоковую терапию, терапию инсулиновой комой, рекреационную терапию, трудотерапию, танцевальную терапию, арт-терапию, семейную терапию, планирование выписки и проч., результат был практически нулевым.
Я прочитал её толстенное досье перед первой встречей (оно составило около двух килограммов машинописного текста) и быстро пришёл к выводу, что мне поручили её потому, что, как сказал другой студент, «руководство считает, что мы не можем причинить этим типам никакого вреда, а может, даже принесём пользу». Я побаивался её, так как прочитал, что у неё была дурная привычка время от времени снимать с себя всю одежду. Я помню, как в течение осени и зимних месяцев постоянно опасался, что эта крупная, тучная, смуглая девушка покажет мне стриптиз. Я всегда сидел ближе к двери, чтобы успеть убежать на сестринский пост, если она начнёт обнажаться.
Я встречался с ней в течение семи месяцев два раза в неделю и абсолютно ничего не добился. И вот мне предстояло рассказать о ней на общем собрании сотрудников. Все поздравляли меня с тем, как хорошо я организовал презентацию, сочувствовали мне в связи с отсутствием прогресса, поддерживали и подбадривали, говоря, что «очень тяжело работать с психически больными людьми», и предложили мне начать подготавливать её семью к неблагоприятному прогнозу. Сказать, что я был подавлен, значило не сказать ничего. Руководитель предупредил меня, чтобы я не позволял своему чувству контрпереноса брать верх, и велел мне завершать работу с Рейчел. Два моих сокурсника, которые слышали мои рассказы о Рейчел, посоветовали мне почитать о клиент-центрированной терапии Карла Роджерса. Они (Фрэнк Хьюз и Магнус Сенг) увлечённо изучали её, обсуждали и получали прекрасные результаты с некоторыми пациентами, с которыми работали в то время.
Они сообщили, что с тех пор, как начали использовать клиент-центрированный подход, пациенты стали говорить о гораздо более значимых для себя вещах, заметно больше общаться с другими пациентами в отделении и, кроме того, значительно лучше выполняли задания (например, во время трудотерапии и т. д.). Все эти улучшения также были отмечены рядом сотрудников отделения. Более того, один из пациентов Фрэнка был избран своими соседями по отделению «пациентом месяца» – такое звание присваивалось в каждом отделении пациенту, продемонстрировавшему наиболее заметные улучшения за месяц. Мэг и Фрэнк не отставали от меня: «Читай Роджерса, читай Роджерса», – повторяли они.
Наконец, чтобы отвязаться от них, я согласился прочитать пару глав из их новой «библии».
Я был совершенно не впечатлён прочитанным, подход показался мне ужасно поверхностным и настолько далёким от чёткого евангелия от Фрейда, по которому меня учили, что казалось, будто в нём вообще не было никакой «глубины». Но потом я наткнулся на несколько расшифровок сессий Роджерса, и меня осенило: «Вот так происходит в реальности: предложения не закончены, грамматика неправильная, частые паузы, непонимание и попытки его исправить». Книги Роджерса стали для меня живыми, и перед своим последним разговором с Рейчел я сказал Фрэнку и Магу: «Во время сессии я стану самим Карлом Роджерсом».
Я был полон решимости приложить все усилия, чтобы понять Рейчел: погрузиться в её внутреннюю систему координат, начать с того места, где она находилась, и идти с ней шаг за шагом, пытаясь достичь эмпатического понимания. Я начал беседу и сразу же почувствовал, что что-то изменилось, а когда завершил её через два часа, меня пошатывало, и я подумал тогда: «Что за чёрт?..» Мой взгляд на людей и общение с пациентами и клиентами поменялся коренным образом. Впервые за семь месяцев я начал понимать, как по-настоящему обстоят у неё дела, а не как воспринимаем их мы: персонал больницы, её семья, общество в целом и я. С её точки зрения, её поведение имело смысл. Это был очень пугающий, но захватывающий опыт – попасть в мир другого человека, в тот «уголок вселенной», где она обитала (как я описал это Фрэнку и Мэгу), и взглянуть на людей, места, предметы, чувства, идеи, отношения и всё остальное с её точки зрения. Тогда её поведение приобретало смысл и стало вполне рациональным.
Я никогда больше не предамся исследовательскому азарту тех дней; многое из того, чему я учился, я отбросил; многие лекции и семинары я счёл просто неэффективными или не относящимися к делу. Фрэнк, Мэг и я вели долгие беседы, в ходе которых я начал по-другому интерпретировать ряд знаний, которые получил во время учёбы, и пытался применить их совершенно по-иному. Клиент-центрированная терапия стала для меня новым способом интеграции того, чему меня учили, и новым способом взаимодействия с клиентами. Мои встречи с Рейчел больше не вызывали во мне ужас – теперь я ждал их с нетерпением. Я отчётливо помню, как после последнего разговора с Рейчел не давал моей бедной жене Джун уснуть до 2:30 ночи, возбуждённо рассказывая ей о том, как я переосмысливал всё, чему меня учили до тех пор, и только когда понял, что она заснула, перестал говорить. Я был несколько обижен, но понимал, что, как бы она ни старалась, она не могла в полной мере разделить моё волнение по поводу моего «открытия».
Через две недели и шесть сессий медсестра отделения получила сообщение от арт-терапевта (Рейчел теперь занималась только арт-терапией) с вопросом, не происходит ли в жизни её пациентки «чего-нибудь нового» – в тот момент она начала рисовать совершенно другие картины на занятиях по арт-терапии. Медсестра ответила, что не знает, но и в палате пациентка вела себя совершенно иначе: она гораздо тщательнее следила за своим внешним видом (раньше она носила гротескный макияж), вдруг предложила убираться в палате, её не нужно было вытаскивать утром из постели, теперь она вставала вместе с остальными пациентами, самостоятельно посещала синагогу и вообще стала гораздо менее замкнутой и более общительной. Словом, её преображение выглядело как «воскрешение». Затем медсестра позвонила мне и спросила, появилось ли что-то новое в наших беседах. Я с энтузиазмом рассказал ей о «новом я и новой Рейчел».
Случай Рейчел Слейн стал одним из самых значимых клинических случаев в моей профессиональной карьере. Оглядываясь на него спустя почти полтора десятилетия, я задаюсь вопросом, извлекаю ли я из своего опыта его истинный смысл или приписываю ему тот смысл, который нужен мне в данную минуту. Но, размышляя над своим опытом, я думаю: нет, так всё и было на самом деле – вот что значили для меня эти переживания в то время, и уроки, которые я извлёк тогда, актуальны для меня и сегодня.
Первым и определённо ошеломляющим было осознание того, что опытные, высококвалифицированные, умные, признанные в обществе «эксперты» могут ошибаться, а я, неопытный, ещё не до конца подготовленный и несколько растерянный студент, могу быть прав. Я также понял, что повторение одних и тех же терапевтических процедур с пациентом может привести к повторению одних и тех же ошибок и, следовательно, такие процедуры оказываются неэффективными. Кроме того, я осознал, что если пациент не меняется, то дело не обязательно в нём самом (например, в его бессознательном сопротивлении), а вполне возможно, что виновата терапия, которой чего-то недостаёт. Мне также вдруг стало ясно, что независимо от того, как долго сознание пациента было нарушено, и от степени тяжести его состояния, он может измениться – причём радикально, и эту перемену будет легко увидеть, если будут созданы специальные условия. Я также чувствовал, что был щедро вознаграждён за то, что экспериментировал, и в дальнейшей работе я взял за правило всякий раз разрабатывать иной подход, если пациент не откликается на тот подход, который я первоначально использовал. Покойный Джон Паласиос, который в то время был моим руководителем, независимо от того, хотел он этого или нет, подкрепил мою мысль о том, что, хотя вы не всегда обязаны быть правым или эффективным, вы можете таким стать. Он рассказал о случае, когда одна молодая аспирантка представила на обсуждение сотрудников больницы случай старого пациента-мужчины в хроническом состоянии, с которым работала. Общее мнение специалистов было таково: прекратить работу с пациентом, так как он никогда не поправится. Студентка была возмущена и расстроена и откровенно рассказала об этом пациенту, плача при этом. Пациент был настолько поражён, что кто-то беспокоится о нём, кто-то плачет о нём и ведёт себя с ним так прямодушно, что утешил студентку и пообещал, что уйдёт из больницы и больше никогда не вернётся. Он выписался, устроился на работу и не вернулся в больницу! Очевидно, что здесь, как и в моём случае с Рейчел, действовала странная логика: студентка всё делала «неправильно», и это оказалось эффективным; когда я вошёл в мир Рейчел, она начала выходить в реальный мир.
Очень трудно выразить на бумаге моё волнение и ощущение, что я совершил открытие. Я чувствовал, будто освободился, ощущал почти пугающий прилив энергии (я смог быстро завершить работу над диссертацией и другими работами в рамках своего курса), и мне казалось, что всё встаёт на свои места. Смысл всего происшедшего со мной в тот период, пожалуй, лучше всего выражается в строке из письма, которое я тогда написал Карлу Роджерсу: «Я чувствую, будто стою по колено в бриллиантах».
Я жаждал получить больше клинического опыта и особенно поработать с пациентами в психиатрических больницах. Ранее я упорно избегал работы в психиатрической больнице, где провёл второй год своей практики. Теперь же я имел дело с «самыми больными из больных», как я тогда говорил Мэгу и Фрэнку. В результате я выбрал место в Государственной психиатрической больнице Мендоты в Мэдисоне, штат Висконсин, по целому ряду причин: чтобы быть ближе к своей семье, живущей на Среднем Западе, лечить госпитализированных психических больных и работать в тесном контакте с Карлом Роджерсом и его командой, которая в то время занималась в Мендоте большим исследовательским проектом.
Погружение в контекст психиатрической больницы и работа с группой коллег-профессионалов, вероятно, были во многом решающими для меня. Особенно полезным, в частности, стало прослушивание терапевтических сессий. На этих сессиях, проводившихся раз в неделю с 1958 по 1960 год, мы, практикующие врачи-психотерапевты, прокручивали друг другу свои сессии, записанные на плёнку. Благодаря им я понял, как по-разному чувствуют себя клиенты, как по-разному психотерапевты реагируют на них (хотя и в рамках клиент-центрированного подхода), но главное – я получал постоянную обратную связь касательно моей профессиональной работы. Я понял, что открыто демонстрировать результаты своей работы – значит сносить удары пращей и стрел[3 - Слова из солилоквия Гамлета «Быть или не быть, вот в чём вопрос…»: Что благородней: / Сносить с терпением в душе удары / Пращей и стрел судьбы несправедливой или / Вооружиться против моря бедствий / И побороться с ними? – Примеч. ред.], но в то же время открыть для себя неисчерпаемый источник профессионального развития.
Случай с мнимым психом
Вскоре после прихода в Мендоту я начал работать в мужском приёмном отделении и наблюдал пациента с историей неоднократных госпитализаций. Он получал ветеранское пособие, так как убедил армию, что полгода службы каким-то образом свели его с ума. С тех пор он не работал, и его жизнь превратилась в своеобразный круговорот: он ложился в психиатрическую больницу, скапливал несколько тысяч долларов в виде пособия, выписывался из больницы и тратил пособие, в том числе на недельные запои. Я использовал с ним клиент-центрированный подход, хотя мне становилось всё труднее искренне сопереживать ему, когда он рассказывал о том, как победил систему. Как-то он написал несколько пугающе-непристойных писем молодой секретарше в больнице. Я узнал, что автором был он, ужасно разозлился и сказал: «Если ты напишешь ей ещё хоть одну подобную строчку, я лично прослежу за тем, чтобы тебя заперли в одиночной камере, а ключ выбросили». Он гневно и поспешно ответил: «Вы не сможете привлечь меня к ответственности – я психически болен!» Я был ошеломлён, ведь раньше пациенты не пытались спрятаться за подобным оправданием. Я понял, что, проявив свой гнев, заставил его забыть об осторожности и внутренней цензуре и тем самым добрался до его интуитивно найденной и главной идеи: он может делать всё, что ему нравится, потому что он психически болен. Мне также стало ясно, что я имею дело с пациентом, которому был поставлен официальный диагноз психически больного, якобы потерявшего связь с реальностью, и который очень точно воплощал собой ключевую идею того, чему меня учили (и практически всей нашей области знания): эмоционально и психически неуравновешенные люди не могут вести себя иначе и не должны отвечать за свои действия, а, наоборот, обладают иммунитетом против обычно ожидаемых последствий своего антисоциального поведения.
Поэтому я ответил ему так: «Я не могу привлечь вас к ответственности, да? Ну что ж, продолжайте, приятель, и посмотрим, как далеко это вас заведёт». Так я отмёл в сторону всё, чему меня учили, а также лейтмотив медицинской литературы того времени (который очень часто встречается и по сей день). Ещё я сказал ему, что зол на него и что независимо от того, считает ли он это справедливым, по моему мнению, он несёт ответственность за своё поведение и молчать об этом я не собираюсь. В оставшиеся недели и месяцы госпитализации он больше не писал подобных писем ни одной женщине в больнице, и я пришёл к выводу, что душевнобольные вовсе не теряли контакта с реальностью, а прекрасно осознавали, что делали в большинстве случаев, и хитроумно пользовались социальной системой. Но в то время это осознание не принесло мне облегчения, и я решил забыть о нём на время – такая же реакция была у меня и на некоторые другие события, произошедшие во время моей клинической практики.
История моего позора
В 1959 году я начал проводить консультации вне больницы раз в неделю; одним из моих первых случаев, переданных мне другим сотрудником, стала жена одного из наших пациентов. Коллеги считали, что у пациента паранойя по поводу верности его жены, и задача состояла в том, чтобы понять, обоснованна она или нет. Один из коллег тогда сказал: «Я подозреваю, что она была ему неверна, но в беседах за последний год она это неоднократно отрицала». В первый же день – это был понедельник, – когда я должен был встретиться с ней, я проспал. Джун разбудила меня и объяснила, что неправильно завела будильник, я впопыхах оделся, выпил чашку кофе у входной двери, прыгнул в машину и быстро поехал в уединённый фермерский дом, где жила жена пациента. Помню, что чувствовал себя очень взволнованным и думал: «Вот и всё. Теперь я консультант». Помню также, что во время поездки я говорил себе, что должен, полагаясь лишь на свои ещё небогатые профессиональные навыки, успешно провести встречу, ведь я один и помощи просить не у кого.
Во время разговора женщина сидела на диване напротив меня. Я наклонился вперёд, поставив локти на колени и раздвинув ноги, пытаясь донести до неё, что нам необходимо выяснить правду: если она была верной женой, то у её мужа действительно паранойя; а если нет, то мы держим его в больнице необоснованно. На протяжении беседы она избегала зрительного контакта, и казалось, что она смотрит на мой галстук с неопределённым, озабоченным выражением лица. К моему удивлению, она призналась в измене и подробно рассказала о том, с кем у неё были сексуальные отношения, пока её муж находился в больнице и до его госпитализации.
Я ехал обратно, надувшись от гордости, полный воодушевления, чувствуя себя очень умелым, настоящим профи. Я также злорадствовал по поводу того, что мой коллега безуспешно бился над этим вопросом целый год, в то время как я смог получить информацию за один разговор. И я подумал: «Чувак, настоящий профессионализм всегда побеждает».
Ликование длилось до тех пор, пока я не приехал в свой офис. Я пошёл в туалет помочиться и обнаружил, что моя ширинка была расстёгнута всё время, пока мы беседовали с женой пациента. Я покраснел, как свёкла, от острой неловкости и минут пять не выходил из кабинки – настолько я был взволнован. Вернувшись в больницу, я рассказал персоналу о том, что произошло. Они громко хохотали по поводу моего нового подхода к лечению. «Лечение расстёгнутой ширинкой» – так они его обозвали. Друзья-психотерапевты многозначительно говорили, что это подтверждает сентенцию: «Измени стимул – и ты изменишь реакцию». (Следует добавить, что пациент был в скором времени выписан с рекомендациями амбулаторного лечения для него и его жены.)
Из моего «позора» можно было извлечь несколько уроков. Я понял, что наряду с болью и трагедией в психиатрии случаются одни из самых смешных случаев, которые я когда-либо слышал, и что комическая и трагическая театральные маски, похоже, символизируют основные темы в клинической практике. Я научился смеяться над собой, над своими ошибками, делиться своими «ляпами» и понял, что другие психотерапевты часто проявляют сочувствие и поддержку, если я открыто рассказываю о своей профессиональной деятельности.
Эксперимент по конгруэнтности: случай Клема Кадидлхоппера
В том же году (1959) я уговорил больничного психиатра отделения провести со мной «эксперимент». Я сказал ему, что знаю, что эмпатия, тёплое отношение к пациентам и забота о них полезны. Но я недавно прочитал книгу Карла Роджерса Necessary and Sufficient Conditions of Psychotherapeutic Personality Change (Необходимые и достаточные условия психотерапевтического изменения личности) (1957) и хотел провести эксперимент по достижению максимальной конгруэнтности и искренности психотерапевта во время сессий и оценить их эффект. Моя идея была такова: мы выберем пациента, с которым никто не хотел работать, будем записывать каждую сессию на плёнку (то есть получасовую сессию и получасовой разбор полётов) и во время сессии будем описывать пациенту все свои мысли, чувства или реакции на него. При этом мы должны быть конгруэнтными не только с пациентом, но и друг с другом; если один из нас говорил пациенту что-то, что другому не нравилось или было неприятно, мы тут же «вызывали друг друга на разговор» прямо в присутствии пациента.
После того как я всё подготовил, в кабинет вошёл пациент и сразу же спросил: «А мы будем записывать эту сессию на плёнку?» Пациент представлял собой неподражаемое зрелище: беззубый рот, длинные рыжие волосы стоят торчком – он выглядел так, будто держится за электрический забор. У него были прищуренные поросячьи глазки, нос в форме луковицы ярко-красного цвета, а разговаривал он как комедийный персонаж Клем Кадидлхоппер в исполнении Реда Скелтона[4 - Клем Кадидлхоппер – незадачливый и невежественный деревенщина, отличительной чертой которого были торчащие ярко-рыжие волосы; персонаж, придуманный и исполняемый американским комедиантом и актёром, звездой радио и телевидения Редом Скелтоном (1913–1997). – Примеч. ред.].
Я тут же начал истерически смеяться, держась за живот, и смеялся до тех пор, пока слезы не потекли по лицу. Мой коллега замер, отстранился от меня, нахмурился и сказал: «Фрэнк, так нельзя… Что вы делаете?» Я задыхался от неудержимого смеха: «Ничего не могу с собой поделать – он такой смешной!»
«Клем» перевёл взгляд с меня на моего коллегу и сказал: «Нет, всё нормально, в этом-то и заключается проблема. Я пытаюсь рассмешить людей, а они смеются, когда я этого не хочу, и я обижаюсь, злюсь и попадаю в неприятности». Бинго! (Наши эксперименты продолжались еженедельно, состояние пациента значительно улучшилось, и через месяц-другой его выписали.) Мне стало ясно: радикальная конгруэнтность, если её придерживаться, очень помогает пациентам во время сессий, а я могу смеяться над пациентами не только без ущерба для них, но даже с пользой, и смех над пациентами не является неизбежным унижением их достоинства. Я также чувствовал себя очень раскрепощённым на сессиях. Я не ломал себя, а моё восприятие клиентов и моё поведение с ними не шли в противоположных направлениях.
Случай с опасным психопатом
В 1959 году мне довелось работать с пациентом, который находился под наблюдением, поскольку считался опасным. Я собрал подробную историю его семьи. Он, в свою очередь, знал, что я разговаривал с его женой и матерью и на неделе буду представлять своё заключение на консилиуме. Он беседовал с психиатром и психологом и теперь хотел видеть меня. Хорошо подобранными словами и с большой искренностью он в течение двадцати минут рассказывал о том, что с тех пор, как он попал больницу, у него появилось время подумать: он увидел, что его жизнь превратилась в хаос, понял, что им с женой нужна супружеская консультация, и хотел бы получить её после выхода из больницы. Он также осознал, что ему необходимо пройти обучение, чтобы получить востребованные на рынке профессиональные навыки, и проч.
На протяжении его выступления я сидел и слушал; в конце он спросил меня: «Ну, мистер Фаррелли, что вы думаете о моем случае?» В тот момент я мысленно увидел как бы написанное мелом на доске предложение: «Поскольку я не собираюсь проводить терапию с этим пациентом, я могу позволить себе быть с ним честным». Сперва я почувствовал неловкость, «увидев» это предложение, но после паузы спросил пациента: «Вы действительно хотите знать, что я думаю?» Пациент кивнул и ответил серьёзно и искренне: «Да, сэр, поэтому я и спросил». Я глубоко вздохнул и сказал: «Ну, думаю, что это самая хитрая афера, которую со мной когда-либо пытались провернуть». Наклонившись вперёд, с разъярённым выражением лица он прорычал: «Мне хочется сказать вам “да пошли вы”, встать и уйти». На что я ответил: «Ну почему бы и нет?» «Потому что я хочу до вас достучаться», – взорвался он и тут же на моих глазах изменился. Более получаса он говорил рваными фразами, перескакивал с темы на тему, демонстрировал примитивные выражения ярости, которые едва удавалось контролировать, заметно менял тембр голоса, скорость речи и выбор слов, демонстрировал испуг от того, что «сошёл с ума». Одним словом, между первой и второй частями разговора проявился заметный контраст, причём последняя часть была подлинной.
Я объяснил ему, что мне нужно в другое здание на территории больницы. Когда мы ехали в машине к другому зданию, он спросил меня: «Меня положат в больницу или отпустят?» Я ответил: «Не знаю, но как только я узнаю об этом после консилиума, скажу вам первому». Он продолжил: «Если меня все-таки выпустят, смогу ли я снова приходить к вам на терапию?» «Зачем?» – спросил я. Он задумчиво потёр ногу о сиденье автомобиля и медленно ответил: «Ну, я интересуюсь психологией…» В раздражении я повторил: «Хватит нести чушь. Почему я?» Он сделал паузу, а затем приглушенным тоном заявил: «Я скажу грубо». «Валяйте», – ответил я. «Потому что ты не засираешь мне мозги всякой ерундой».