– Да, – продолжал отец, – сегодня я получил список всего своего имущества, повторяю, всего – даже того, что я тайно одолжил людям, уста которых запечатаны ужасом, даже того, что я собственными руками зарыл в пустынных горах, где за мной не могли подсматривать даже птицы небесные. Неужели самый воздух переносит секреты? Неужели самые холмы делаются прозрачными? Неужели самые камни, на которые мы ступаем, сохраняют отпечатки наших ног, дабы затем выдать нас? О Люси, зачем прибыли мы в такую страну!
– Но в этом нет ничего нового и ничего особо опасного, – возразила моя мать. – Тебя обвинят в сокрытии доходов. В будущем тебе велят уплатить больше налогов да наложат на тебя денежное взысканье. Я не спорю, поневоле встревожишься, поняв, что за каждым твоим шагом неусыпно следят и узнают любые подробности твоей жизни, сколь бы ты ни тщился их скрыть. Но в чем же тут новость? Разве мы не боимся уже давно и не подозреваем в слежке каждую травинку?
– Да, мы боимся даже собственной тени! – воскликнул отец. – Но все это пустое. Прочти лучше письмо, которое прилагалось к списку.
До меня донесся шелест переворачиваемых страниц; потом моя мать на некоторое время замолчала.
– Понятно, – произнесла она наконец и продолжала, судя по всему, читая вслух послание: – «От верующего, коего Провидение столь обильно благословило земными дарами, церковь, при сохранении абсолютной тайны, ожидает выдающегося пожертвования, свидетельствующего о его благочестии». Так вот к чему они клонили? Разве я не права? Вот чего ты боишься?
– Вот именно, – отвечал отец. – Люси, ты помнишь Пристли? За два дня до своего исчезновения он привел меня на вершину одинокого холма; оттуда открывался вид на десять миль во все стороны света; уверен, если хоть где-то в этих краях можно было не опасаться соглядатаев и наушников, то именно там; но он поведал мне свою историю в приступе безумного, лихорадочного страха, и, охваченный ужасом, я ее выслушал. Он получил такое же письмо и спросил моего совета, как поступить; сам он решил передать церкви треть всего своего состояния. Я убеждал его, если жизнь дорога ему, увеличить размеры дара, и, до того как мы расстались, он удвоил пожертвование. Что ж, два дня спустя он исчез, пропал с главной улицы города в ясный полдень, и пропал бесследно. Боже мой! – воскликнул отец. – Посредством какого искусства уносят они в небытие крепкое, полное жизни тело? Какой смертью, не оставляющей следа, они повелевают? Как этот прочный остов, эти сильные руки, этот скелет, способный сохраняться в могиле веками, можно в один миг вырвать из вещественного, материального мира? Эта мысль внушает мне больший ужас, чем сама смерть.
– Нет ли надежды на Грирсона? – спросила мать.
– Забудь о нем, – отвечал отец. – Теперь он знает все, чему я могу его научить, и не станет спасать меня. Кроме того, возможности его ограниченны, пожалуй, ему самому угрожает опасность не меньшая, чем мне, ведь он тоже живет особняком, пренебрегает своими женами и не следит за ними, его открыто обвиняют в безбожии, и если он не купит право на жизнь куда более страшной ценой… Но нет, я не хочу в это верить: я не люблю его, но не хочу в это верить.
– Верить во что? – спросила мать и внезапно изменившимся тоном воскликнула: – Ах, да не все ли равно? Авимелех, нам остается только бежать!
– Все тщетно, – возразил он. – Бросившись в бегство, я только навлеку на тебя печальную судьбу. Эту страну нам не покинуть, все безнадежно: мы заключены в ней, словно люди в собственной жизни, и выход из нее существует только один – в могилу.
– Что ж, тогда нам придется умереть, – отвечала мать. – Умрем же по крайней мере вместе. Мы с Асенефой не переживем тебя. Подумай только, на какой мрачный жребий мы будем обречены, если останемся в живых!
Отец мой не в силах был противиться ее нежному принуждению, и, хотя я понимала, что он не питает никаких надежд, он согласился бросить все свое имение, кроме нескольких сотен долларов, что были в то время у него при себе, и бежать этой же ночью, которая обещала выдаться темной и облачной. Как только слуги заснут, он нагрузит провизией двух мулов, еще на двух поедем мы с матерью и, отправившись через горы неезженой тропой, наша семья совершит отчаянную попытку вырваться на свободу. Как только они приняли это решение, я показалась у окна, и, признавшись, что слышала все до последнего слова, уверила их, что они могут положиться на мою осторожность и преданность. Я и вправду не испытывала никаких страхов и боялась только оказаться недостойной своего происхождения; я готова была расстаться с жизнью без трепета; и когда мой отец со слезами обнял меня, благословляя Небо, пославшее ему столь смелое дитя, я стала ожидать ночных опасностей с гордостью и радостью, подобно воину в преддверии битвы.
До полуночи, под мрачным, беззвездным небом, мы покинули долину с ее плантациями и вошли в один из каньонов, прорезающих холмы, узкий, изобилующий крупными валунами и оглашаемый ревом стремительного потока, бежавшего по его дну. Речные каскады один за другим грохотали, размахивая в ночи своим белым флагом, или низвергались с камней, на ветру обдавая наши лица брызгами. На этом пути нас повсюду подстерегала опасность сорваться вниз, а вел он в гибельные, бесплодные пустыни; тропу эту давным-давно забросили, предпочтя ей более удобные маршруты, и теперь она пролегала в местности, где годами не ступала нога человека. Можете представить себе наш ужас и отчаяние, когда, выйдя из-за скалы, мы внезапно увидели одинокий костер, ярко горящий под нависающим утесом, а на самом утесе – грубо изображенное углем огромное отверстое око, символ мормонской веры. Мы беспомощно смотрели друг на друга в свете костра, моя мать, не сдержавшись, разрыдалась, но никто не произнес ни слова. Мы повернули мулов и, оставив великое око сторожить опустелый каньон, безмолвно отправились в обратный путь. Еще до рассвета мы вернулись домой, осужденные на казнь и не смеющие просить о пощаде.
Какой ответ дал мой отец старейшинам, мне не сказали; но спустя два дня, перед закатом, я увидела, как к нашему дому медленно подъезжает в облаке пыли всадник, человек по виду простой и невзрачный, но честный. Он был одет в домотканый сюртук и широкую соломенную шляпу и носил бороду, по обычаю патриархов; все обличало в нем простого крестьянина-фермера, и это вселило в меня некоторую уверенность в том, что не все потеряно. Воистину, он оказался честным человеком и благочестивым мормоном, ибо не испытывал радости от возложенного на него поручения, хотя ни он, ни кто бы то ни было в Юте не осмелились бы ослушаться; не без некоторой застенчивости отрекомендовавшись мистером Аспинволлом, он вошел в комнату, где собралось наше несчастное семейство. Мою мать и меня он неловко отпустил и, едва оставшись наедине с моим отцом, предъявил ему бумагу, подписанную президентом Янгом и дожидавшуюся его собственной подписи, и предложил на выбор либо отправиться миссионером к диким племенам на берега Белого моря, либо на следующий же день в составе отряда Ангелов Смерти вы?резать шестьдесят немецких иммигрантов. О втором варианте отец не мог даже помыслить, а первый счел пустой уловкой, ведь даже если бы он согласился оставить свою жену без всякой защиты и вербовать новые души в жертву тираническому режиму, который угнетал его самого, то был совершенно уверен, что ему никогда не позволят вернуться. Он отверг оба предложения, и Аспинволл, по его словам, выслушал его, обнаружив искреннее чувство: отчасти диктуемый религией страх при встрече с подобным неповиновением, отчасти простое человеческое сострадание моему отцу и его семье. Вестник умолял отца передумать и, наконец поняв, что не сможет его переубедить, дал ему времени до восхода луны уладить все свои дела и попрощаться с женой и дочерью. «Ведь тогда, и ни минутой позже, вам надлежит уехать со мной».
Не буду останавливаться подробно на последовавших затем часах; они пролетели слишком быстро, и вот уже луна взошла над восточной горной грядой, и мой отец вместе с мистером Аспинволлом бок о бок отправились в путь и исчезли в ночи. Моя мать, хотя и держалась с героической стойкостью, поспешила запереться в комнате, делить которую ей отныне было не с кем, а я, оставшись одна в темном доме, мучимая скорбью и опасениями, бросилась седлать своего индейского пони, чтобы поскорей добраться до уступа горы, откуда последний раз могла взглянуть на удаляющегося отца. Мой отец и его спутник выехали неспешным шагом, да и я, доскакав до своего наблюдательного пункта, отстала от них совсем ненамного. Тем более я была поражена, когда передо мною открылся совершенно пустынный ландшафт, не оживляемый ни единым существом. Луна, по народному речению, сияла как днем, и нигде под широко раскинувшимся ночным небосводом не различить было ни растущего дерева, ни куста, ни фермы, ни клочка крестьянского поля – никаких признаков человеческой жизни, кроме одного. С моего уступа можно было разглядеть стену зубчатых утесов, скрывавших дом доктора, и, пролетая прямо над этими выстроенными природой «крепостными бастионами», стлались и вились, уносимые нежным ночным ветерком, кольца черного дыма. Что же надо было сжигать, чтобы чад от сгоревшего вещества рассеивался в сухом воздухе столь медленно и неохотно, и какая печь могла исторгать подобный дым столь обильно – понять я была не в силах; однако я точно знала, что дым этот валит из докторской трубы; я видела совершенно отчетливо, что отец мой уже исчез, и, вопреки разуму, мысленно связывала утрату моего дорогого защитника со струями смрадного дыма, извивавшимися над горами.
Шли дни, а мы с матерью тщетно ждали вестей; пролетела неделя, еще одна, а мы так ничего и не узнали о муже и отце. Подобно развеявшемуся в небе дыму или промелькнувшему без следа в зеркале образу, за те десять или двадцать минут, что я седлала лошадь и скакала к горному уступу, этот сильный и смелый человек исчез из жизни. Надежда, если она у нас еще оставалась, таяла с каждым часом; теперь не было никаких сомнений, что самая ужасная участь постигла моего отца и ожидает его беззащитную семью. Не выказывая слабости, со спокойствием отчаяния, которым я не могу не восхищаться, вспоминая то время, готовились вдова и сирота встретить свою судьбу. В последний день третьей недели, проснувшись утром, мы обнаружили, что дом наш, да и, как выяснилось после поисков, все наше поместье опустело; все наши слуги, точно сговорившись, бежали, а поскольку мы знали, как они преданы нам и какую благодарность всегда к нам испытывали, то сделали из их бегства самые мрачные выводы. Впрочем, день прошел, подобно прочим, но к вечеру нас вызвал на веранду приближающийся стук копыт.
В сад верхом на индейском пони въехал доктор, спешился и поздоровался с нами. Казалось, он сгорбился и поседел за то время, что мы с ним не виделись, однако вел он себя сдержанно, смотрел серьезно и говорил с нами весьма любезно.
– Сударыня, – проговорил он, – я прибыл по важному делу и хотел бы, чтобы вы расценивали как проявление благожелательности со стороны президента то обстоятельство, что он избрал в качестве посланца вашего единственного соседа и старейшего друга вашего мужа в Юте.
– Сэр, – отвечала моя мать, – меня волнует только одно, только одно меня терзает. Вы хорошо знаете, о чем я говорю. Скажите мне: жив ли мой муж?
– Сударыня, – произнес доктор, вынося на веранду стул, – если бы вы были глупенькой девочкой, я бы и вправду не знал, куда деться от мучительной неловкости. Но вы взрослая женщина недюжинного ума и немалой храбрости; благодаря моей предусмотрительности вам было отпущено три недели, чтобы сделать собственные выводы и примириться с неизбежным. Полагаю, продолжать было бы излишне.
Моя мать побледнела как смерть и задрожала как тростинка; я протянула ей руку, она спрятала ее в складках платья, вцепилась в нее и сжимала до тех пор, пока мне не показалось, что я вот-вот закричу от боли.
– В таком случае, сэр, – произнесла она наконец, – считайте, что я вас не слышала. Если все так, как вы сказали, со всеми земными делами для меня покончено. Чего мне просить у Неба, кроме смерти?
– Перестаньте, – перебил ее доктор, – возьмите себя в руки. Умоляю, оставьте все мысли о вашем покойном муже и подумайте здраво о собственном будущем и о судьбе этой молодой девицы.
– Вы умоляете меня оставить все мысли… – начала было моя мать и тут же вскрикнула: – Выходит, вы знаете!
– Да, знаю, – подтвердил доктор.
– Вы знаете? – вырвалось у несчастной. – Так, значит, вы совершили это злодеяние! Я сорвала с вас маску и теперь с ужасом и с отвращением вижу, кто вы есть на самом деле: это вас бедный беглец зрит в кошмарах и пробуждается, вне себя от страха. Вы – Ангел Смерти!
– Да, сударыня, и что с того? – отвечал доктор. – Разве судьбы наши не схожи? Разве мы оба не заключены в неприступной темнице, каковую являет собой Юта? Разве вы не пробовали бежать и разве не прекратили этих попыток, когда отверстое око устремило на вас свой взор в том пустынном каньоне? Кому под силу ускользнуть от неусыпности этого недреманного ока Юты? Уж точно не мне. Не скрою, на меня были возложены ужасные обязанности, и самой неблагодарной из них оказалась последняя, но, если бы я отказался повиноваться, неужели это спасло бы вашего мужа? Вам прекрасно известно, что нет. Я погиб бы вместе с ним, да к тому же не смог бы облегчить его страдания в его последние минуты и избавить сегодня его семейство от кары, уготованной ему Бригемом Янгом.
– Ах! – воскликнула я. – И вы могли спасать свою жизнь, поступившись всеми заветами добра и человечности?
– Юная барышня, – прервал меня доктор, – я мог спасти и спас таким образом свою жизнь, а вы еще когда-нибудь будете благодарить меня за эту низость. Я с удовлетворением отмечаю, Асенефа, что вы не робкого десятка. Впрочем, мы теряем время. Как вы, несомненно, понимаете, имение мистера Фонбланка отойдет церкви, но часть его состояния предназначается тому, кто вступит в брак с его вдовой и дочерью, и человек этот, скажу вам без промедленья, – не кто иной, как я сам.
Услышав это гнусное предложение, мы с матерью громко вскрикнули, бросились друг другу на шею и прильнули друг к другу, словно две погибшие души.
– Все, как я и ожидал, – возобновил свою речь доктор тем же ровным и неторопливым тоном. – Эта договоренность внушает вам ужас и отвращение. Думаете, я стану убеждать вас? Вам прекрасно известно, что я никогда не придерживался мормонских взглядов на положение женщин. Всецело погруженный в свои многотрудные исследования, я предоставил нерях, считающихся моими женами, самим себе: пусть живут, как им вздумается, сварливые строптивицы, а я обязан лишь кормить их, и только. Я никогда не желал подобного брака, и даже если бы имел досуг, не стал бы жить по брачным законам мормонов. Нет, сударыня, старинная моя подруга, – и с этими словами доктор поднялся с места и не без галантности поклонился, – вам незачем опасаться каких-либо дерзостей с моей стороны. Напротив, я с радостью замечаю в вас истинно римский несгибаемый дух, и если я вынужден просить вас немедленно последовать за мной, покоряясь не моему желанию, а полученным мной приказам, то надеюсь, вы не станете противиться.
Затем, велев нам облачиться в дорожное платье, он взял лампу, освещавшую веранду (ведь уже стемнело), и отправился в конюшню седлать нам лошадей.
– Что все это значит? Что станется с нами? – заплакала я.
– По крайней мере, не самое страшное, – содрогаясь, отвечала моя мать. – В этом мы можем ему доверять. Мне кажется, я иногда различаю в его словах какую-то, пусть и печальную, тень надежды. Асенефа, если я оставлю тебя, если я умру, ты же не забудешь своих несчастных родителей?
Тут мы залепетали наперебой, каждая о своем: я заклинала ее объяснить мне, что она имела в виду, а она, не отвечая на мои вопросы, продолжала уверять меня, что доктор нам друг.
– Доктор?! – наконец вскрикнула я. – Человек, который убил моего отца?
– Нет, – возразила она, – будем справедливы. Господь мне свидетель, я искренне верю, что он сыграл в судьбе твоего отца роль самую милосердную и сострадательную. И только он, Асенефа, способен защитить тебя в этом царстве смерти.
Тут вернулся доктор, ведя на поводу двух лошадей, а когда мы вскочили в седло, он велел мне ехать впереди, держась чуть поодаль, ибо хотел обсудить кое-что с миссис Фонбланк. Они пустили коней шагом и принялись нетерпеливо и страстно переговариваться шепотом, а когда вскоре затем взошла луна, я увидела, как они напряженно вглядываются в лицо друг другу, как мать моя кладет руку на плечо доктору, а сам доктор, вопреки всегдашней привычке, сопровождает свою речь энергичными жестами, то ли решительно отрицая что-то, то ли клятвенно заверяя ее в чем-то.
У подножия горы, по склону которой верховая тропа пролегала до самой его двери, доктор догнал меня рысью.
– Здесь мы спешимся, – объявил он, – а поскольку мать ваша хочет побыть в одиночестве, дальше мы с вами вместе пойдем к моему дому.
– Я еще увижу ее? – спросила я.
– Даю вам слово, – пообещал он, помогая мне спрыгнуть с лошади. – Коней мы оставим здесь, – добавил он. – Воров в этой глуши не водится.
Тропа шла в гору плавно, и мы не теряли дом из виду. Окна его снова ярко горели, труба опять изрыгала дым; однако окрест царило совершенное, полное безмолвие, и я была уверена, что, кроме моей матери, очень медленно шедшей за нами следом, поблизости на целые мили нет ни души. При мысли об этом я взглянула на доктора, с мрачным видом шагавшего рядом, сгорбленного и седого, а затем опять на его дом, ярко освещенный и извергающий дым, подобно неутомимо работающему заводу. И тут, не в силах одолеть любопытство, я не удержалась и воскликнула:
– Ради бога, скажите, что вы делаете в этой страшной пустыне?
Он со странной улыбкой взглянул на меня и отвечал уклончиво:
– Вы не в первый раз видите, как горят мои печи. Однажды ранним утром я заметил, как вы проезжаете мимо моего дома; сложный и рискованный эксперимент не удался, и я не ищу себе оправдания за то, что испугал тогда вашего кучера и вашу лошадь.
– Как! – воскликнула я, и перед моим внутренним взором живо предстала маленькая фигурка, подпрыгивающая и катающаяся по земле. – Выходит, это были вы?
– Да, – подтвердил он. – Но не думайте, что мною овладело тогда безумие. Я испытывал невыносимую боль, получив сильные ожоги.
Мы уже подошли к его дому, который, в отличие от большинства зданий в этой местности, был возведен из обтесанного камня и выглядел на редкость прочным. Выстроен он был на каменном фундаменте и упирался в каменную скалу. Ни одна травинка не пробивалась из трещин в его стенах, ни один цветок не радовал взгляд на его окнах. Над дверью в качестве единственного украшения взирало на входящих грубо вырубленное мормонское отверстое око; я привыкла видеть этот символ повсюду с раннего детства, но с той самой ночи, когда мы предприняли неудачную попытку к бегству, оно обрело в моих глазах новый, мрачный, зловещий смысл, и при виде его я невольно содрогнулась. Из трубы валили густые облака дыма, края их алели в отблесках пламени, а от дальнего угла дома, почти от самой земли, вздымались клубы раскаленного пара; белоснежные, взлетали они к луне и рассеивались без следа.
Доктор распахнул передо мною дверь, остановился на пороге и произнес: