– Этого не знает никто. Она все может сказать.
– Я тоже кое-что могу.
– Не делайте ей замечаний.
– Как, вообще?!
– Говорите, что мечтаете о точном психологическом рисунке.
– И все?
– Все. Впрочем, этого тоже не говорите.
– Но так же нельзя работать!
– Будьте бдительны.
Варпаховский начал издалека. Причем в буквальном смысле: на некотором расстоянии от театра. Репещии происходили наедине с Раневской, на одной из скамеек Сретенского бульвара. Ей это показалось забавным: заодно и воздухом можно дышать.
– Фаина Георгиевна, произносите текст таким образом, чтобы на вас не оборачивались.
– Это ваше режиссерское кредо?
– Да, пока оно таково.
– Не изменяйте ему как можно дольше. Очень мило с вашей стороны иметь такое приятное кредо. Сегодня дивная погода. Весной у меня обычно болит жопа, ой, простите, я хотела сказать спинной хрэбэт, но теперь я чувствую себя как институтка после экзамена… Посмотрите, собака! Псина моя бедная! Ее, наверно, бросили! Иди ко мне, иди… погладьте ее немедленно. Иначе я не смогу репетировать. Это мое актерское кредо. Пусть она думает, что ее любят. Знаете, почему у меня не сложилась личная жизнь и карьера? Потому что меня никто не любил. Если тебя не любят, нельзя ни репетировать, ни жить. Погладьте еще, пожалуйста…
Когда перебрались в театр и отвлекаться стало не на что, Раневская взяла свое. Она репетировала только с теми актерами, с которыми хотела. Ее собирался бить один из артистов, которому она сделала грубое замечание насчет несвоевременного выхода, – реплику Раневская действительно подала очень тихо.
– А вы говорите громче, тогда я услышу, – сказал бедняга, и без того уязвленный эпизодической ролью санитара, которую вынужден был исполнять.
– Что?! Кто это?! Я впервые вижу вас в театре. Это рабочий сцены? Я не работаю с любителями! Скажите, чтобы меня немедленно заменили.
Ее, конечно, никто не собирался менять.
Это она отменяла мизансцены, переставляла отдельные фразы, куски текста и даже мебель на сцене и за кулисами. Внезапно ее раздражил огромный диван, на котором в перерыве отдыхали актеры, и она приказала его уничтожить. Узнавший об этом Михаил Погоржельский пришел в ярость и выговорил Раневской многое из того, что думал по этому и другим поводам. Обескураженная открытым и справедливым напором, Раневская промолчала и через несколько минут перестала вдруг слышать реплики, подаваемые Погоржельским по ходу репетиции.
Постоянными придирками она довела до слез Ию Саввину. Потом звонила с извинениями, которые потрясали величественной откровенностью: «Я так одинока, все друзья мои умерли, вся моя жизнь – работа… Я вдруг позавидовала вам. Позавидовала той легкости, с какой вы работаете, и на мгновение возненавидела вас. А я работаю трудно, меня преследует страх перед сценой, будущей публикой, даже перед партнерами. Я не капризничаю, девочка, я боюсь. Это не от гордыни. Не провала, не неуспеха я боюсь, а – к вам объяснить? – это ведь моя жизнь, и как страшно неправильно распорядиться ею».
Терпели все. Терпели все. Потому что видели, что могло получиться из этого хаоса, сора, скандала и склок.
Как и ожидалось, то и дело возникала мхатовская тематика.
– Вы очень торопитесь, – говорила она Варпаховскому, – у вас, наверно, много работы на стороне, как теперь принято выражаться. Вы халтурщик, а я мхатовка, могу репетировать с утра до ночи. Я вас возненавижу, бедный!
С ужасом ждали появления декораций. И не напрасно.
– Где первый ряд?
– Вот он, Фаина Георгиевна.
– Этого не будет!
– Но почему?
– Я убегу, я боюсь публики. Я вам аплодирую, но я не буду играть. Если бы у меня было лицо, как у Тарасовой… У меня ужасный нос… Макет великолепный, фантазия богатая, рояль надо купить коричневый… – говоря это, Фаина Георгиевна отодвигала стулья метра на два в глубину сцены.
– Скажите Фаине Георгиевне, – обращался Вapпаховский к помощнику режиссера Нелли Молчадской, – скажите ей, пусть выходит вот так, как есть, с зачесанными волосами, с хвостом. Он все еще имел наивность думать, что кто-то способен влиять на Раневскую.
Памятуя советы осторожных, он тщательно подбирал слова после прогона:
– Все, что вы делаете, изумительно, Фаина Георгиевна. Буквально одно замечание. Во втором акте есть место, – я попросил бы, если вы, разумеется, согласитесь…
Следовала нижайшая просьба.
Вечером звонок Раневской:
– Нелочка, дайте мне слово, что будете говорить со мной искренне.
– Даю слово, Фаина Георгиевна.
– Скажите мне, я не самая паршивая актриса?
– Господи, Фаина Георгиевна, о чем вы говорите! Вы удивительная! Вы прекрасно репетируете.
– Да? Тогда ответьте мне: как я могу работать с режиссером, который сказал, что я говно?!
Кино – заведение босяцкое.
О своих работах в кино: «Деньги съедены, а позор остался».
– Сняться в плохом фильме – все равно что плюнуть в вечность.
– Получаю письма: «Помогите стать актером». Отвечаю: «Бог поможет!»
– Когда мне не дают роли, чувствую себя пианисткой, которой отрубили руки.
Глава III
Искусство, или Месса в бардаке
– Жемчуг, который я буду носить в первом акте, должен быть настоящим, – требует капризная молодая актриса.
– Все будет настоящим, – успокаивает ее Раневская. – Все: и жемчуг в первом действии, и яд – в последнем.
Раневская всю жизнь мечтала о настоящей роли. Говорила, что научилась играть только в старости. Все годы копила умение видеть и отражать, понимать и чувствовать, но чем тверже овладевала грустной наукой существования, тем очевиднее становилась невозможность полной самореализации на сцене. Оказалось, нет для нее ни Роли, ни Режиссера. Роль не придумали. Режиссер не родился.
Увидев исполнение актрисой X. роли узбекской девушки в спектакле Кахара в филиале «Моссовета» на Пушкинской улице, Раневская воскликнула: «Не могу, когда шлюха корчит из себя невинность».